Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег - Борис Носик 11 стр.


Вокруг да около Елисейских Полей-1. Авеню Фош

Как вы, наверное, уже догадались, в самих Елисейских Полях (или в "Шанзелизе", как научился вполне французисто называть их один из булгаковских персонажей, которого в отличие от самого Булгакова пустили погулять по Шанзелизе) я нахожу нынче мало соблазнительного – магазины, магазины, дорогие кафе, туристы… Иногда там, впрочем, устраивают дорогостоящую иллюминацию или выставки скульптуры каких-нибудь самых официальных из авангардистов-конформистов, но в общем-то это вполне парадный и скучный "бродвей". Зато вот на улицах, прилегающих к этому стержню всех соблазнов, и даже на авеню, которые лучами расходятся от Звезды-Этуали, там попадается немало интересных уголков. Начнем с вышеупомянутых лучей, скажем, с авеню Фош. Она ведь не только среди двенадцати престижных и монументальных авеню, что расходятся от площади Звезды, считается самой престижной и монументальной: иные из французских авторов, не мелочась, объявляют ее, как и сами Елисейские Поля, "самой красивой улицей мира". Широта ее, и размах, и все эти лужайки, могучие дерева, красивые дома – все придает ей вид аристократический и шикарный. Да и то сказать, нигде в Париже не стоит, наверное, квадратный метр площади так дорого, как на авеню Фош, а Париж, прямо скажем, город не из дешевых. Конечно, послевоенная спекуляция жилплощадью и новое строительство кое-где эту авеню Фош подпортили, но хвала Господу, не загубили совсем, так что еще красуются на ней великолепные дома. Конечно, уже нет того блеска и оживления, что царили здесь в шальную Бель Эпок, все поскромней, поспокойней, однако и ныне это весьма дорогостоящая скромность.

Авеню Фош, как легко догадаться, тоже творение эпохи барона Османа. В 1854 году расширена была и подправлена бывшая авеню Императрицы, которая позднее, до самого 1929 года, носила название авеню Булонского леса, ибо здесь и был главный подъезд к Булонскому лесу. Наряду с центральной частью, окаймленной двумя широкими лужайками и деревьями, по краям авеню шли – для удобства жителей – еще две проезжих полосы, а в общей сложности авеню размахнулась в ширину на 120 метров. В перспективе ее видны Булонский лес, гора Мон-Валерьен; склоны Сен-Клу, Медон и многоэтажные башни района Ла-Дефанс.

На лужайке у начала авеню Фош установлен памятник великому устроителю парижских садов инженеру Альфанду, директору работ при императоре Наполеоне III: это ему обязан город Париж хлопотами по проектированию и обустройству Булонского леса, а также прочих парков. Что же до огромных жилых зданий по обе стороны авеню, то их проекты разработаны были в крупнейших архитектурных кабинетах того времени – у Денвиля, Ривза, Вальвейна, Лефевра… И поныне стоят тут такие знаменитые дворцы эпохи, как дворец Ротшильдов в доме № 19 (нынче посольство Анголы) – первый здешний дворец со своим садом. Или как, скажем, роскошный неоренессансный дворец мексиканской семьи Итюрб, где впервые в Париже танцевали фокстрот. Или дом № 56, построенный архитектором Нено (дом, где теперь посольство Арабских Эмиратов). К сожалению, не все уцелело: на месте дома № 50 стоял еще лет тридцать тому назад знаменитый Розовый дворец, который получил свое название из-за пилястров розового мрамора, украшавших его фасад и навеянных версальским Большим Трианоном. Подражания Большому Трианону потребовал от архитектора сам заказчик граф Бони де Кастеллан, женившийся в ту пору на богатейшей американке, наследнице миллионов. Четыре миллиона золотом граф сразу выложил на постройку этого дворца, ставшего символом безумной роскоши Прекрасной эпохи (Бель Эпок). Гости подъезжали сюда в каретах и поднимались по лестнице из черного и красного мрамора, воспроизводившей Посольскую лестницу Версальского замка. Да и потолочная роспись напоминала великого Шарля Ле Брена…

Отшумела Прекрасная эпоха, но дворец еще стоял. В войну в нем разместился нацистский генерал Штульпнагель, а в мае – июне 1949 года – советская делегация, прибывшая на конференцию министров иностранных дел "большой четверки". Ачесон, Бевин, Шуман и Вышинский должны были выработать условия мирного договора с Австрией и Германией. Впрочем, уже шла "холодная война", и ни о чем договориться больше нельзя было. Вышинский произносил пропагандистские речи, на которые он был, как известно, великий мастер. Это отмечали и его противники, бывшие союзники России, например Дин Ачесон, заявивший в своем выступлении 12 июня: "Должен признать, что в речи господина Вышинского было больше пропаганды, замечаний и различных поправок, чем на собаке блох. Я бы даже пошел дальше, признав, что на самом деле в ней были одни блохи, так как самой собаки не было"…

В 1969-м по недосмотру парижской общественности спекулянты разломали этот великолепный дворец и построили доходный многоквартирный дом.

От дома № 72, что на правой стороне авеню, открывается частная улица Вилла Сайд (такие частные улочки в Париже и называют "виллами"), где жил в доме № 5 Анатоль Франс.

В доме № 24 в сквере авеню Фош умер в 1918 году композитор Клод Дебюсси. А напротив, на левой стороне авеню Фош, размещаются в доме № 59 два интереснейших музея – Армянский музей, основанный чуть больше полувека тому назад, и Музей д’Эннери, типичный частный музей, где собраны богатейшие коллекции самых разнообразных предметов, в частности старинных произведений искусства Японии и Китая. Все это было завещано городу драматургом Альфонсом д’Эннери.

В дальнем конце авеню, уже на углу, вам бросится в глаза странный павильон, прилепившийся к огромному жилому дому. Он принадлежал Луи Рено, основателю знаменитой автомобильной фирмы. Но конечно, самый замечательный памятник в этом конце авеню – это павильончик станции метро "Порт-Дофин", покрытый стеклянной бабочкой навеса. Точнее, это даже не бабочка, а крылышки стрекозы, и спроектировал этот павильон (как, впрочем, и некоторые другие павильончики метро в Париже, скажем павильончик станции метро "Аббес") замечательный архитектор начала века Эктор Гимар. При жизни он не был оценен по заслугам парижанами, но сейчас его ценят даже выше других гениев эпохи ар-нуво, выше, чем Жюля Лавиротта, Анри Соважа и Шарля Плюме. Дома Эктора Гимара лучше искать в квартале Отей, а здесь, в квартале Дофин, из названной мною четверки архитекторов ар-нуво лучше всего представлен, пожалуй, архитектор Шарль Плюме. Он проектировал, например, дом № 50 на авеню Виктора Гюго, который считают самым красивым его домом и вдобавок самым характерным для его творчества. Он проектировал дом № 39 на той же авеню. Для домов Плюме характерны лоджии и аркады, окна с арочным покрытием и скульптурный декор в стиле французского XVIII века. Два дома Плюме (дом № 17 и дом № 21) расположены на бульваре Ланн, неподалеку от нового российского посольства. Замечательное здание занимает в этом квартале и российское торгпредство. Это дом № 49 по улице Фезандри, некогда дворец семьи Эрис, владевшей магазинами "Лувр" и при этом выдвинувшей видных спортсменов, прежде всего авиаторов и яхтсменов. Дворец этот был построен в 1905 году датским архитектором Терслингом, и знатокам известны барельефы работы Фердинанда Февра на доме.

К сожалению, даже в Париже, где умеют беречь старину, часто все-таки ломали в нашем веке строения той блистательной Бель Эпок. На той же улице Фезандри разломали угловой дворец авеню Фош, шедевр архитектора Шеданна. Снесли здесь же, в квартале (на улице Сен-Дидье), концертный зал, спроектированный Эктором Гимаром. Помню, что в России об архитектуре той эпохи принято было говорить с надменностью невежества: "Художественной ценности не представляет". Так что круши смело. В Париже, на наше счастье, от нее все-таки еще уцелело многое, от той эпохи, и уж нынче никому больше в голову не придет ломать дома Гимара, Соважа, Лавиротта или Плюме…

Вокруг да около Елисейских Полей-2. "Прозрачный дом" близ Триумфальной арки

Известный читающим людям во всем мире русско-американский писатель Владимир Набоков написал в старости роман "Прозрачность предметов": о том, как за видимыми нам, реальными, осязаемыми предметами проступает их прошлое, как бы уцелевшее в их памяти, – проступает на поверхности старого стола в номере швейцарской гостиницы, на стене горного шале, за статуэткой, выставленной в витрине сувенирной лавки… Так вот, глядя на стену или на балкон старинного городского дома, задумчивый и внимательный человек, бывавший здесь раньше или просто читавший что-то о жизни этого дома, видит иногда больше, чем торопливый прохожий, который и дома-то самого может не заметить. Для этого человека за солидной сегодняшней реальностью дома проступает другая, порой более интересная. А когда долго живешь в городе, в Москве, а потом в Париже, все больше закоулков города, и домов, и скверов становятся как бы прозрачными. Взять, скажем, этот вот дом № 8 на рю Сайгон, то бишь на Сайгонской улице. Улица эта лежит в двух шагах от площади Звезды, от плас Шарль-де-Голль-Этуаль. Только она, эта улица, уже за площадью, и проходит она параллельно не самим Елисейским Полям, а их продолжению, которое за площадью Звезды называется авеню Великой Армии. На рю Сайгон, как правило, не бывает туристов, и шум большой магистрали здесь почти не слышен. А уж дом № 8 на рю Сайгон и вовсе ничем не притягивает туристские толпы, старательно наводящие свои фото– и кинокамеры на Триумфальную арку, на Вечный огонь и барельеф "Марсельеза". Дом № 8 не выделяется ни размерами, ни архитектурой. Аккуратный такой дом начала века с кое-какими украшениями в стиле ар-нуво, вполне буржуазный и, я бы даже сказал, дорогой дом. В этом доме в самом начале недолгой своей парижской эмиграции жил с семьей – с женой Верой и шестилетним сыном Митей – русский эмигрантский писатель Владимир Набоков.

Семье писателя пришлось бежать из Берлина, когда к власти пришли нацисты, а во главе русской колонии встали русские фашисты генерал Бискунский и убийца отца писателя Сергей Таборицкий. В ожидании французских удостоверений Набоковы жили сперва на Лазурном Берегу, где Владимир Набоков завершил свой главный русский роман – "Дар". Осенью 1938 года документы были готовы, и Набоковы переехали в Париж. Кто-то из друзей снял им однокомнатную квартиру в доме № 8 на рю Сайгон. Раньше в квартире жил какой-то одинокий артист русского балета, и элегантная, даже, можно сказать, шикарная эта квартирка для одного человека была удобна. Набоковым квартира тоже понравилась – комната просторная, красивая, кухня тоже просторная, и даже ванная не тесная. Беда только в том, что комната одна, и, когда маленького Митю укладывали спать, родителям деться было некуда. Набоковы приспособились принимать гостей на кухне. У них часто бывали старшие друзья – литераторы Ходасевич и Алданов, два друга-эсера Фондаминский и Зензинов, поэтесса Алла Головина, сестра поэта Анатолия Штейгера. Бывала у них последняя любовь Бунина Галина Кузнецова, к тому времени, впрочем, бросившая Ивана Алексеевича ради певицы Марги Степун… В общем, был довольно устойчивый и не такой уж узкий круг друзей.

Набоков закончил по приезде в Париж новый рассказ, "Посещение музея", где была навязчивая тема возвращения на родину, в полуреальный, загадочный Петербург. Все, что описал в ту пору этот лучший из молодых писателей русской эмиграции, печаталось в самом престижном эмигрантском журнале – в "Современных записках". В конце ноября в "Последних новостях", самой популярной эмигрантской газете, появилось объявление о чтениях Владимира Сирина (под этим псевдонимом молодой Набоков был известен эмиграции) в Социальном музее: "Мюзе Сосьяль (билеты стоимостью в 5, 10 и 15 франков)". Не надо думать, что эти чтения и скудные гонорары могли обеспечить семью. "Париж па рищ", – повторял Набоков свой грустный каламбур: "Париж не богат". Здесь Набоков снова, как когда-то в юные годы в Берлине, стал искать учеников, искать заработка… И все-таки он ухитрялся еще писать. Когда уходили гости, когда стихал за окном город, в ванной комнате квартирки на рю Сайгон далеко за полночь горел свет. Установив чемодан на биде и положив стопку бумаги на чемодан, Набоков писал новый роман. Друзья знали, что он пишет по ночам на чемодане в ванной, и Фондаминский, с первой встречи полюбивший этого молодого писателя и неизменно опекавший его, с умилением называл Набокова орлом, запертым в ванной. "Представляете, – восклицал Фондаминский, – у этого гения нет даже письменного стола!" Но конечно, Фондаминский не знал, о чем сейчас пишет Набоков. Он, вероятно, не знал даже, что Набоков пишет свой роман не по-русски, а по-английски. Об этом знала старая знакомая Набокова, сестра его университетского друга, Люси Леон и знал муж Люси, опытный переводчик и редактор Поль Леон. На протяжении многих лет Поль Леон работал со своим другом Джеймсом Джойсом над романом Джойса "Поминки по Финнегану". Теперь Набоков регулярно приходил в гости к Люси и Полю и садился вместе с Люси за стол красного дерева, за которым Поль столько лет сидел с великим Джойсом. Набоков впервые писал по-английски, и, хотя первая няня в далекой русской усадьбе под Петербургом у него была англичанка, он все-таки не был до конца уверен в своем английском. Люси, которая была сильнее его в английском, говорила, утешая его, что ей почти нечего у него поправлять. Впрочем, странность этой затеи заключалась в другом. К 1938 году русский писатель-виртуоз Сирин-Набоков уже создал свой собственный, оригинальный русский стиль, достиг совершенства в родном языке, который послушно выражал его мысли, его чувства. Откуда же вдруг эта странная идея – засесть за английский роман? Набоков мог, как выяснилось, писать по-английски, мог он писать и по-французски. Он написал французский рассказ о старой гувернантке и эссе о Пушкине. Но отчего же сейчас, на вершине успеха, он вдруг перешел на английский? Разве у него не было потребности писать по-русски? И разве не был для него мучительным этот переход? Отчего, зачем?

Об этом этапе жизни Набокова, об этой полоске света под дверью ванной в квартирке на рю Сайгон написано много. Но ни одному биографу не удалось ответить на поставленные мною вопросы и не пришло в голову, что этот непонятный шаг может быть связан с какой-то тайной. Не пришло это в голову даже тем, кто и с самой тайной был вообще-то знаком. Мне это первому пришло в голову, и я готов щедро поделиться с вами своими догадками…

Работая в последние годы над биографией Набокова, я, конечно, тоже искал ответа на этот вопрос у знатоков-набоковедов. Они писали по этому поводу следующее: русская эмиграция умирала, вырождалась, печататься было негде, читать некому, а Набоков смотрел вперед, английский был перспективнее, чем русский. И вообще, он, наверное, переживал кризис, муки творчества. Объяснения эти меня не убедили. Муки писатель переживает перед всякой новой вещью. Что до аудитории, то романы Набокова и раньше выходили по-английски, и по-немецки, и никто не обратил на них внимания. Более того, даже поздние американские романы Набокова остались бы малоизвестными, если б не было знаменитого скандала с "Лолитой". Не будь скандала, Набоков закончил бы преподавание в США и ушел на пенсию таким же малоизвестным американским писателем, каким он был, скажем, до 1958 года. Конечно, в русской (эмигрантской) литературе он уже занял к тому времени особое место, но западному миру он был бы так же малоизвестен, как, скажем, Бунин, даже меньше известен, чем Бунин, который все же был нобелевский лауреат и академик. Ну а русскую эмиграцию в 1938 году хоронить было еще рано. Известность же в ней зрелого писателя Сирина-Набокова достигла тогда апогея. Лучшие эмигрантские журналы печатали все, что он писал, каждую его строку. Читатели ждали его публикаций. Критика рвала из рук новые номера "Современных записок". А он писал и романы, и рассказы, и стихи, и пьесы, и литературные эссе, он выступал с чтениями при полных залах… Так зачем же он все-таки написал роман по-английски. У меня, как первого русского биографа Набокова, есть на этот счет своя гипотеза.

Французы, которых деньги давно уже волнуют куда больше, чем женщины, по привычке советуют за всякой тайной искать женщину – "шерше ля фам". Рецепт не универсальный; но в данном случае женщину действительно не грех было бы опознать…

Владимир Набоков с 1925 года жил в счастливом браке с Верой Евсеевной Слоним. Высокообразованная, влюбленная в него, работящая девушка из богатой в Петербурге, но разорившейся в Берлине еврейской семьи, Вера стала начинающему прозаику и поэту, потерявшему отца и оставшемуся вдруг в Берлине в одиночестве, лучшей из жен. Она верила в его талант, в его гений и готова была положить свою жизнь на алтарь своей любви и русской литературы. Это она зарабатывала на жизнь в Берлине, она после дня, проведенного на службе, перепечатывала все, что мужу удалось написать и выправить за день на своем диване, она подбадривала его, подстегивала его, не давала ни расслабиться, ни разлениться. У нее был безошибочный слух на слово, хотя сама она писать не могла и при его жизни никогда на это не решалась. Она, наконец, родила ему сына. В общем, это был счастливый брак, может быть, идеальный брак…

Но вот перед самым переездом семьи в Париж над этим браком нависла опасность. История эта была тайной. Знали о ней в Париже немногие. Об этом не знали враги и завистники Набокова, а у него, этого надменного аристократа-удачника, везунчика и к тому же задиры, не терпевшего соперников, – у него были и литературные враги, и завистники. И, надо сказать, довольно влиятельные, вроде критика Адамовича и поэта Георгия Иванова, а также чуть не всех поэтов "парижской ноты". Набоков ведь их тоже не щадил, часто бывал несправедлив к ним и жесток, о чем позднее даже сожалел…

Итак, что же это была за тайна? Расскажу о ней в двух словах. После набоковского литературного вечера в Париже в середине тридцатых его пригласили в один русский дом на чаепитие: подошла к нему после выступления мать очаровательной, одинокой молодой женщины Ирины Кокошкиной-Гуаданини, наговорила ему от дочкиного имени комплиментов его стихам (как против такого устоять поэту?) и позвала в гости. Ирина была и сама поэтесса, она была поклонница стихов и прозы Набокова. Набоков познакомился с Ириной, начался их роман…

Вернувшись из поездки домой в Берлин, Набоков вдруг отложил в сторону свою главную книгу ("Дар") и написал томительный, горестный, влюбленный рассказ "Весна в Фиальте". Возможно, мне первому пришло в голову, о ком и о чем этот замечательный весенний рассказ, хотя писали о рассказе (замечательно писали) и до меня. Набоков с пронзительной грустью пишет там, что его герой не может найти счастья в любви к прелестной ветреной Нине (так Набоков и позже всегда называл Ирину в своей прозе). Герой знает, что это безнадежная, опасная любовь и надо гнать прочь мысли о ней. Однако Нина нейдет у него из головы. У них обоих – у героя и у писателя. Что делает обычно в таких случаях писатель? Он пытается разобраться во всем на бумаге и освободиться. Писателю не нужен психоаналитик (да Набоков и побоялся бы поделиться с кем-нибудь своей тайной), писателю нужен лист бумаги. Лирический герой рассказа объясняет (и себе, и читателю), что он живет в идеальном браке, что жизнь с Ниной была бы совершенно невозможна… Однако трудно, ах как трудно избавиться от этой сладкой муки! В конце концов автор убивает свою героиню, а потом, погрустив и, кажется, на время успокоившись, садится за работу над главным своим романом.

Но тут судьба готовит писателю новое испытание. Оставаться в нацистском Берлине, где к власти пришли убийцы его отца, становится для него опасно, и жена уговаривает его бежать в Париж. Там он встречает роковую Ирину, и все начинается снова.

Назад Дальше