Так что даже при тех оскорблениях, которые прямо направлены к тому, чтобы оскорбить нас, мы должны стараться, пользуясь тем же оружием, сделать из яда противоядие, из досады удовольствие, из ссоры шутку и смех из оскорбления. Если человек старается постичь, по каким направлениям идет шпага, постичь круги и центры, силу и слабость, нападение и защиту и упражняется в этом с большой настойчивостью, пока не сделается очень ловким, чтобы его не убили или не ранили, – то почему не упражняться ему в том, что поможет ему не прийти в столь жалкое состояние, то есть в терпении? Так как когда гнев дошел до предела и две шпаги обнажены, та и другая должны ранить или заставить бежать, что всегда считалось столь позорным у всех народов мира; и если с гораздо меньшим трудом и упражнением может человек сделаться искусным в терпении, то есть таким, который обуздывает животные порывы гнева, силу могущественных, отвагу храбрецов, грубость высокомерных невежд и избегает тысячи других неприятностей, – почему не добиваться этого, чтобы избежать другого? В Италии говорят, что терпение – это пища лентяев, но под этим понимается терпение порочное, потому что тот, кто им пользуется, чтобы есть, пить и бездельничать, испытывает вещи, какие людям недостойно и представить себе. Здесь речь идет о терпении, которое изощряет и украшает добродетели, которое обеспечивает жизнь, спокойствие духа и покой тела и которое научает не считать оскорблением то, что таковым не является и не заключает в себе ничего такого, что давало бы возможность считать это оскорблением, потому что, только пользуясь этой божественной добродетелью, можно научиться, как должно отвергать скрытые оскорбления, как должно противостоять оскорблениям открытым, как надлежит относиться к тем, какие говорятся в отсутствие, потому что это тоже достойное внимания заблуждение, распространенное среди людей, которые не умеют терпеть и не хотят этому учиться и потому чувствуют себя обиженными таким скрытым оскорблением так же, как и ударом шпаги по лицу, как будто существует на свете кто-нибудь, как бы праведен он ни был, о ком за спиной не говорили бы какой-либо клеветы. И так как эта тема сама по себе несколько скучна, я хочу сделать ее более интересной, рассказав о том, что со мной случилось, когда я был на службе у самого безрассудного, вспыльчивого человека в мире; ибо, пройдя через многие бедствия, какие я испытывал всю свою жизнь, я под старость оказался в нужде, так что должен был, чтобы меня не задержали, как бродягу, отдаться под покровительство одного моего друга, певца епископской капеллы, – потому что эти певцы знают все, кроме самих себя, – и он устроил меня в качестве эскудеро и наставника у врача и его жены, столь похожих друг на друга хвастовством своею храбростью и красотой, что им не оставалось ничего, кроме как поделиться этим со своими соседями; с ними у меня произошли случаи, вполне достойные быть известными.
Глава II
Звали его доктор Сагредо, это был человек молодой, очень веселого нрава, несколько болтливый и даже сумасбродный, более вспыльчивый и легче раздражающийся, чем собака булочника, чванный и самовлюбленный и – чтобы не погибали два дома, а только один, – женатый на женщине с таким же характером, молодой и очень красивой, высокой ростом, с тонкой талией, худой, но не тощей, стройной, с очень изящными движениями, с большими черными глазами с длинными ресницами, с каштановыми, немного рыжеватыми волосами, пылкой и достаточно гордой, тщеславной и надменной.
Привел меня добрый доктор к себе в дом, и первое, что я там встретил, это был очень тощий мул в стойле, так пригнанном к нему, что даже если бы у меня были крылья, то я уже не мог бы проникнуть внутрь. Мы поднялись по лесенке, и я сразу оказался в зале, где находилась сеньора донья Мерхелина де Айвар, ибо так она называлась, на которую я посмотрел с большим удовольствием, потому что, хотя старик и не способен на подобные желания, как по разуму, так и по возрасту, я смотрел на нее как на красавицу, так как красота приятна для всяких глаз.
– Вот кому вы должны служить, это моя жена, – сказал доктор.
– Конечно, столь красивая дама вполне заслуживает такого кавалера, – ответил я ему.
Будучи красивой, но невежественной женщиной, она ответила, или, лучше сказать, спросила:
– Кто вас просит вмешиваться в это?
– Сеньора, – сказал я, – пусть ваша милость обратит внимание, что, называя вас красивой, я не хотел сказать, что вы не христианка, а только что у вас очень изящная талия и фигура.
– Я очень хорошо вас поняла, – сказала она, – но я не хочу, чтобы кто-нибудь осмеливался говорить мне любезности.
– Это сама скромность, – сказал доктор, – служите ей с охотой и вниманием, и я буду оплачивать это очень хорошо.
Я осмотрел дом очень медленно, хотя это можно было сделать очень быстро, потому что во всем доме я увидел только очень большое зеркало на очень маленькой подставке у окна и несколько флакончиков около него да малюсенькую шкатулку; а взглянув в угол, я увидал двуручный меч и несколько фехтовальных шпаг, кинжалов, боевых шпаг, щит и еще круглый щит. Доктор сказал мне:
– Как вам нравится моя гардеробная? Посмотрите ее хорошенько, потому что в Алькала страшились этой шпаги.
– Я смотрел только, – сказал я, – где находятся ваши книги, я большой любитель их.
– Вот это, – сказал он, – мои Галены и мои Авиценны, так как ни в черной, ни в белой не было в Алькала равного мне и не нападал на меня ночью человек, который ушел бы невредимым из моих рук.
– Значит, ваша милость, – сказал я, – лучше научилась убивать, чем исцелять.
– Я изучил то же, – ответил он, – что и другие врачи; а так как я недавно окончил свои занятия, я еще не задумывался о книгах, потому что больше пристало профессорам факультетов, чтобы каждый имел книги по своей специальности. Но оставим это, и проводите свою госпожу к обедне, потому что уже поздно.
Моя сеньора донья Мерхелина надела плащ, и я повел или сопровождал ее до церкви Святого Андрея, потому что они жили в старом мавританском квартале, и дорогой, по обычаю, многие из попадавшихся навстречу говорили ей что-нибудь о ее красивом лице и стройности; на это она отвечала столь язвительно, что все уходили обиженные ее ответами. Я говорил ей:
– Вот, сеньора, если уж вы не отвечаете любезно, так, по крайней мере, вы должны были бы молчать как знатная женщина, потому что в молчании нечего порицать.
– Я не такая женщина, – говорила она, – к которой кто-нибудь может потерять уважение.
Если кто-нибудь говорил ей, что она очень красива, она ему отвечала: "А он – прекрасный дурак". Однажды какой-то недурной собою щеголь сказал ей: "Так у меня блохи завертятся в постели"; на что она ему ответила очень удачно: "Наверное, поросенку приходится спать в каком-нибудь свинарнике".
Она была настолько невежлива и груба, что все бежали от ее ответов, и она оставалась с моими упреками. Одному моему знакомому, клирику церкви Святого Андрея, человеку маленького роста и большой души, который был очень изящен в своем белоснежном стихаре, когда тот сказал ей, не вышла ли она из дома служить заупокойную службу, – она ответила: "Тоже разговаривает, надутый навозный жук"; несмотря на эту грубость, в ней было много изящества и привлекательности во всем. Часто упрекая ее за ее тщеславие, я однажды отважился высказать ей откровенно свое мнение, потому что, хотя она и была уверена в правильности своего поведения, я хотел посмотреть, не смогу ли я повлиять на нее, и я сказал ей:
– Ваша милость пользуется своей красотой как нельзя хуже; ведь вы могли бы быть любимы и восхваляемы всеми, а вы хотите, чтобы вас все ненавидели. Когда говорят о красоте, то говорят о приветливости, кротости, мягкости характера и обращения, а сочетая красоту с гордостью и грубостью, превращают в ненависть то, что должно быть любовью; ведь такой превосходный дар, как красота, полученный по милости Божьей, по справедливости должен иметь некоторое соответствие с душой, потому что если одно не похоже на другое, то это обозначает плохое разумение или недостаточную благодарность за милость, оказанную Богом тому, кого Он этим даром наделил. Красота при дурном характере – это прозрачнейший источник, охраняемый ядовитой змеей, это конверт и рекомендательное письмо, при вскрытии которого внутри обнаруживается демон. Разве найдется в мире человек, который хотел бы, чтобы его ненавидели? Разве найдется такой, кто хотел бы, чтобы к нему относились пренебрежительно? Конечно нет. Так если кто-нибудь обладает тем, за что его могут любить и ценить, почему же он хочет, чтобы его ненавидели и презирали? Разве необходимо, чтобы красота сопровождалась тщеславием, позорилась невежеством и оберегалась безрассудством? Почему, смотрясь в зеркало, ваша милость не добивается, чтобы внутреннее было похожим на внешнее? Ведь я обращаю внимание вашей милости, что время и даже Бог обычно так карают тщеславие, что горы сравниваются с долинами и башни падают на землю. Сколько видели и видят каждый день в этом мире красоты, побежденной тысячью несчастий и бедствий вследствие отсутствия руководства и благоразумия! Ведь хотя красота, в то время пока она длится, пользуется любовью и ценится, но когда она увядает, у нее не остается ничего, кроме того, что она успела приобрести, и той репутации и дружбы, какие она завоевала благодаря своим добрым качествам, когда была в расцвете и силе. И свет обладает столь низким характером, что никого не жалует за то, что кто-нибудь имел, а только за то, что он имеет. Видана ли такая красота, которой не вредило бы время? Какое тщеславие не наталкивается на тысячу неожиданных препятствий? Какое самолюбие не испытывает тысячи случайностей? Конечно, хорошо, если бы, как существуют для женщин учителя танцев, были также учителя разочарования, чтобы обучались твердости духа так же, как обучаются движениям телесным. Я говорю, и далее советую вашей милости, то, что мне, как человеку опытному, кажется правильным и имеющим основания. Смотрите, как бы вы не были наказаны за свое самомнение и чрезмерную оценку самой себя.
Это и многое другое сказал я ей и говорил каждый день; но она всегда оставалась при своем, а кто не принимает советов, чтобы учиться на чужом опыте, тот будет принужден учиться на своем, следуя лишь собственным склонностям, как это случилось с сеньорой доньей Мерхелиной, для которой ее желания были законом, а иногда и собственным палачом, и случилось это следующим образом.
Почти каждый вечер ко мне в гости приходил молоденький цирюльник, мой знакомый, обладавший хорошим голосом; он приносил с собой гитару, под звуки которой, сидя на пороге двери, пел песенки, причем я присоединял к этому плохой, но хорошо поставленный низкий бас, – ибо нет двух голосов, какие не показались бы хорошими, если они поют верно и дружно, – так что этой согласованностью и недурным голосом юноши мы привлекали соседей слушать нашу музыку. Паренек все время играл на гитаре, не столько для того, чтобы показать свое уменье, сколько чтобы этим движением чесать кисти рук, которые были у него покрыты собачьей чесоткой.
Моя хозяйка всегда приходила слушать музыку на галерейку, а доктор, приходивший усталым от своих посещений больных, – хотя их было мало, – не замечал ни музыки, ни того внимания, с каким приходила ее слушать его жена. Так как этот паренек приходил петь неотступно каждый вечер, то, если в один из вечеров его не было, моя хозяйка замечала это и спрашивала о нем, говоря, что ей нравится его голос. Ей так нравилось пение, что, когда юноша повышал голос, она понижала свою важность, так что подходила к самому порогу двери, чтобы возможно ближе слышать созвучия; ведь инструментальная музыка в зале тем более имеет мягкости и неясности, чем меньше говора и шума; поэтому судья, каким является ухо, будучи очень близко, лучше и внимательнее воспринимает направляемые в душу созвучия, образованные спокойным тоном неполного голоса.
Юноша не приходил пять или шесть вечеров из-за какого-то средства, которым он лечился; а самые обыкновенные вещи, когда их недостает, становятся очень нужными, и поэтому моя хозяйка каждый вечер спрашивала о нем. Я ей ответил скорее из вежливости, чем из-за его отсутствия:
– Сеньора, этот паренек служит у цирюльника, а так как он служит, то он не может быть всегда свободным; кроме того, теперь он лечит свою небольшую чесотку.
– Что вы делаете, – сказала она, – зачем вы хотите унизить и уничтожить его?… Паренек… цирюльник… чесотка… но, право, каким бы вы его ни изображали, есть люди, которые его очень любят.
– Вполне возможно, – сказал я, – потому что бедняжка скромен и всегда готов исполнять, что ему захотят поручить; и верно, что я часто берегу для него из своей порции кусочек на ужин, потому что ужинает он не всегда.
– Поистине, – сказала она, – в таком хорошем деле я вам помогу.
И с тех пор всегда она приберегала для него какое-нибудь угощение, когда он приходил. В один из вечеров он пришел, жалуясь, что его из окна облили чем-то скверно пахнущим; на его жалобы моя хозяйка вышла на галерею и спустилась в патио, где юноша чистился, и с большой нежностью помогла ему очиститься и обкурила его какой-то благовонной таблеткой, посылая тысячу проклятий тому, кто с ним так поступил.
Юноша ушел со своей бедой, а сеньора донья Мерхелина, столь же полная гнева, как и сочувствия, была очень огорчена этим происшествием и гораздо более явно, чем я этого хотел бы, превозносила терпение юноши и отягчала вину того, кто его запачкал, столь чрезмерно, что заставила меня спросить ее, почему она этим так огорчена, когда это случилось непреднамеренно и без злого умысла. На это она мне ответила:
– Разве вы хотите, чтобы я не страдала из-за обиды, нанесенной такому ягненку, как он, беззлобному голубю, мальчику, столь скромному и тихому, что он даже не умеет жаловаться на такой дурной поступок? Право, я хотела бы в этом деле быть мужчиной, чтобы отомстить за него, а потом уже женщиной, чтобы развеселить и приласкать его.
– Сеньора, – сказал я ей, – что это за новость? Что за перемена от суровости к неясности? С каких это пор вы жалостливы? С каких пор чувствительны? С каких пор ласковы и нежны?
– С тех пор, – ответила она, – как вы явились в мой дом, привели с собой этот яд, облеченный в гитару, с тех пор, как вы попрекнули меня пренебрежением, с тех пор, как, видя мой грубый и резкий характер, вы захотели посмотреть, не могу ли я остаться на дозволенной и приличной середине, а я из одной крайности перешла в другую: из резкой и презрительной стала тихой и ласковой, из равнодушной и холодной стала мягкосердечной, из жесткой и гордой стала скромной и спокойной, из надменной и тщеславной стала покорной и уступчивой.
– Ох, я несчастный, – сказал я, – ведь теперь мне придется нести это столь тяжкое бремя! Как я могу быть виновен в злоключениях вашей милости или иметь отношение к вашим наклонностям? Разве кто-нибудь может быть господином чужой воли? Разве может кто-нибудь быть пророком в том, что должно случиться со склонностями и желаниями? Но раз я являюсь виновником, то я должен предотвратить несчастье, чтобы оно не увеличилось, сделав так, чтобы он больше не приходил в этот дом, или мне надо уйти в другой; потому что если был повод возникнуть тому, чего я не мог предполагать, то, когда будет уничтожен этот повод, все придет в свое прежнее положение.
– Я этого не говорю, – сказала она, – потому что, отец моей души, вина в этом моя, если бывает вина в поступках, вызванных любовью. Не сердитесь за мое легкомыслие, потому что я сейчас в состоянии делать и говорить многое, лучше подивитесь, что вы видели и слышали этого легкомыслия во мне так немного, и не делайте того, о чем говорили, если вам так же дорога моя жизнь, как дорога моя честь, ибо я в таком состоянии, что из-за немного большего противоречия совершу какой-нибудь позорный поступок, который запятнает мою репутацию и сделает ее чернее моей судьбы. Я не хочу, чтобы вы меня покидали, я не хочу выслушивать упреки, я хочу только просить помощи и поддержки. Вы хорошо мне сказали, что мое самомнение и тщеславие должны будут пасть со своего трона. Все, что вы можете мне повторить и напомнить, я считаю правильным и признаюсь в этом, помогите мне, и не покидайте меня в таком состоянии, и не убивайте меня, говоря, что уйдете из этого дома.
Говоря это и многое другое, она, закрыв лицо платком, заплакала столь горько, что немного не хватало, чтобы кто-нибудь утешал нас обоих. И если велики были упреки, какие я делал за ее гордость, еще больше было утешение, каким я успокаивал ее в печали; но, побуждая себя к тому, что было более разумно, и повинуясь моей обязанности, ее утешению и чести ее дома, я сказал ей, стараясь быть как можно убедительнее: