Меж тем юноша, не сходя с места, осторожно взглядывал и, быть может, зная, как опытный не в одном любовном бою, чем достичь желанной добычи, всякий раз с крайним смирением делал вид благоговейный и полный влюбленного желания. Увы! какой обман скрывался под этим благоговением, которое, как сейчас последствия покажут, уйдя из сердца (куда никогда более не возвращалось), лживо на его лице начертано было. Но не имея намерения рассказывать о всех его поступках, исполненных всецело обмана как в замысле, так в осуществлении, скажу только о том, что всем могу сказать, о внезапно охватившей меня неожиданной любви, которая и до сих пор меня держит.
О, сострадательные дамы, это был тот, кого мое сердце в безумном влечении меж стольких знатных, прекрасных, смелых юношей всей моей Партенопей, – выбрало первым, последним, единственным властителем моей жизни; Это был тот, кого любила и люблю я больше всех; это был тот, кому суждено было стать первой причиной моих бедствий и, думаю, жалкой моей смерти. В тот день впервые из свободной я сделалась презренною рабой; в тот день впервые я узнала любовь, неведомую мне дотоле, в тот день впервые любовный яд мне сердце чистое и целомудренное отравил. Увы мне жалкой! Сколько бед принес мне этот день! Увы, скольких мук и тоски не знала бы я, когда бы обратился в ночь тот день! Увы, сколь был враждебен моей чести этот день! Что говорить? Прошлые проступки гораздо легче порицать, чем исправлять. Как я уже сказала, я полюбила; и была ли то адская сила, или враждебная судьба, позавидовавши моему чистому счастью, посягнула на него, но она заранее могла торжествовать несомненную победу.
Итак, охваченная новою страстью, как бы вне себя от изумления, сидела я среди женщин, пропуская мимо ушей святую службу, которая еле достигала моего слуха, но не понимания, и различные разговоры подруг. И так вся я занята была новой внезапною любовью, что все время то мысленно, то глазами смотрела на возлюбленного юношу, сама почти не зная, какой конец предвидеть столь пламенному желанию. О, сколько раз, желая видеть его ближе, я осуждала, зачем стоит он там с другими позади, ценя в то же время его осторожную сдержанность; как надоедали мне молодые люди, что его окружали, а некоторые из них, в то время как я смотрела на него, думали, что на них направлен мой взгляд, и считали, что они любимы мною. Меж тем как мои мысли находились в таком состоянии, окончилась торжественная служба и уже поднялись, чтобы уходить, мои подруги, когда я догадалась об этом, придя в себя от мечтаний о любимом юноше. Итак, вставши с другими, я подняла на него глаза и увидала в его взорах то, что мои хотели бы сказать: "как горько уходить!" Но все-таки, вздохнув не раз, я удалилась, не зная, кто он.
Сострадательные дамы, кто бы поверил, что в один миг сердце так может измениться? Кто бы сказал, что можно, не видя ни разу прежде, с первого взгляда так сильно полюбить? Кто бы подумал, что желанье лицезреть может так возгореться, что перестав видеть, мучишься жестокою скукой, единственно желая снова встретить? Кто бы вообразил, что все другое, что прежде веселило, вдруг разонравится от нового пристрастья? Никто, конечно, кто не испытал или не испытывает того, что сталося со мною. Увы, как теперь любовь ко мне неслыханно жестока, так и вначале, чтобы схватить меня, угодно было ей применить отличные от обыкновенных средства! Я слыхала, неоднократно, что у других желания сначала бывают легкими, потом же, возрастая в мыслях, крепнут и делаются глубокими; у меня же не так; с какою силою вошли они в сердце, с такой же там пребывали и пребывают. Любовь с первого дня всецело овладела мною; как сырое дерево трудно загорается, но загоревшись, тем дольше и пламенней горит, так и со мною. Дотоле никогда не побеждаемая никаким желанием, несмотря на многие искушения, наконец одним побежденная, воспламенела и пламенею и как никто никогда служила и служу огню, меня охватившему.
Оставляя в стороне многие мысли, что в это утро мне приходили, и другие обстоятельства, кроме вышеупомянутых, скажу только, что зажженная новым огнем, вернулась я, раба душою, туда, откуда вынесла ее свободной. Там, оставшись одна в своей комнате, воспламененная различными желаньями, полная новых дум, томимая множеством забот, устремленных к запечатленному образу желанного юноши, я подумала, что будучи не в силах отогнать любви, должна я тайно и бережно сохранить ее в скорбной груди; лишь испытавший знает, сколь это тяжко, поистине считаю, что тяжелее это, чем сама любовь. Укрепившись в таком намерении, сама себе себя я называла влюбленною, не ведая в кого.
Долго было бы говорить, какие и сколько мыслей эта любовь во мне родила. Но некоторые из них понуждают меня, как бы мимо воли, объяснить, как некоторые вещи начали, против ожидания, мне нравиться. К тому же признаюсь, что все забыв одну отраду я находила – мечтать о любимом юноше, и думая, что такая настойчивость может обнаружить то, что я желала скрыть, часто я упрекала себя в этом, – но что пользы? Мои упреки уступали моим желаньям и, бесполезные, улетали с ветром. Я с каждым днем все сильнее хотела узнать, кто он, любимый мною, к которому влекли меня думы, и тайком к немалой радости своей узнала это; наряды, к которым прежде, не нуждаясь в них, была я равнодушна, стали милы мне от мысли, что в убранстве я более понравлюсь; и больше прежнего ценить я стала одежды, золото, жемчуг и другие драгоценности. До той поры я посещала церкви, праздники, сады и лодочные гонки лишь для того, чтобы быть с молодежью, теперь же с новым жаром искала этих мест из желанья видеть и показать себя на радость всем. Обычная уверенность в своей красоте стала меня покидать, и я ни разу не вышла из своей комнаты, не посоветовавшись с верным зеркалом, а мои руки, не знаю какому новому искусству научившись, каждый день находили новые, все более прекрасные убранства, к природной красоте прибавив мастерство, и делали меня блистательнейшей между всеми.
Также и знаки уважения, оказываемые мне другими женщинами из чистой любезности или вследствие моего знатного происхождения, начали считаться мною должными, так как я думала, что чем более возлюбленному буду казаться пышной, тем более буду ему угодной; свойственная женщинам скупость, покинув меня, сделала щедрой, так что я свои вещи считала как бы не принадлежащими мне; смелость возросла и даже женской мягкости стало не хватать, – так запальчиво я относилась к тому, что мне нравилось; ко всему этому глаза мои, дотоле глядевшие скромно, изменили привычку и стали удивительно искусны в своих взорах. Кроме этих перемен, много других произошло со мною, которых не стоит перечислять, во-первых, потому, что это было бы слишком долго, потом вы сами, думаю, знаете, если, как я, влюблены, сколько всяких вещей происходит в подобных случаях.
А юноша был очень благоразумен, как доказал неоднократно опыт. Он редко и достойно приходил туда, где я бывала, и, будто приняв одно со мной решение скрывать от всех любовный пламень, – лишь осторожно на меня взирал. Конечно, если бы я стала отрицать, что при взгляде на него моя любовь (сильней которой ничего не знаю) росла, как бы переполняя душу, – я отрицала бы правду. Его присутствие раздувало горевший во мне пламень и зажигало какие-то потухшие огни, если такие были; но сколь радостно было начало, столь печален был конец, когда я лишалась его лицезрения; тогда глаза, лишенные отрады, несносную причину скорби давали сердцу, все чаще и тяжелее я вздыхала, и желанье, всеми чувствами моими овладев, делало меня как бы вне себя, так что я почти не сознавала, где я; все удивлялись, видя мое состояние, которое потом я должна была объяснять различными предлогами, которые подсказывала мне любовь. А часто, лишившись сна и питанья, я поступала более безумно, чем неожиданно, и произносила необычные слова.
Но вот мое щегольство, вздохи, новые манеры, порывы бешенства, утрата покоя и другие перемены во мне, произведенные новою любовью, – возбудили, среди прочих домовых слуг, удивленье моей кормилицы, древней годами и разумом, которая знала, не подавая вида, что за печальный пламень меня сжигает, и часто упрекала меня за перемены. Однажды, увидя меня меланхолично лежащей на кровати с челом, омраченным думами, убедившись, что мы одни, так начала она говорить:
"Драгоценная моя дочка, что за заботы тяготят тебя с недавних пор? Ни часа ты не проведешь без вздоха, а прежде я видела тебя всегда веселой без всякой меланхолии".
Тогда я, вздохнув глубоко, краснея и бледнея, притворилась, будто я сплю и не слышу, повертываясь то в ту, то в другую сторону, чтобы иметь время обдумать ответ и наконец, еле выговаривая, ответила:
"Меня, кормилица, дорогая, ничто не тяготит, я все такая же; но время всех меняет, вот и я стала задумчивее".
"Ну, это, дочка, ты меня обманываешь, – ответила старая мамка, – нехорошо уверять старых людей в одном, а на деле показывать совсем другое; да и нужды нет тебе скрывать от меня то, что я давно отлично знаю".
Услышав это, я сказала, как бы рассердившись и обидевшись:
"Если ты знаешь, чего ж ты спрашиваешь? нечего тебе и говорить, раз ты знаешь".
Тогда она сказала:
"Поверь мне, все в тайне сохраню, чего другим не следует знать; провалиться мне на этом месте, если я расскажу что-нибудь, чтоб тебе было не к чести; научилась я за жизнь-то держать язык за зубами. За меня будь покойна, смотри, как бы кто другой не проведал о том, что я знаю не от тебя, не от людей, а по одному твоему виду. Коль тебе самой нравится дурь, что на тебя нашла, и тебе угодно упорствовать, делай как хочешь: тут уж мои советы не помогут. Но так как этот жестокий тиран, которому так просто ты подчинилась, не остерегшись по молодости лет, с свободой вместе отнимает и рассудок, хочу тебе напомнить и просить: вырви из чистой груди постыдные мысли, угаси пламень бесчестный, не рабствуй мерзостной надежде; теперь время бороться: кто противостал в начале, тот прогоняет преступную любовь и, побеждая, остается целым; но кто питал ее долгими и льстивыми мыслями, тому поздно свергать иго, которое добровольно наложил на себя".
"Увы, – сказала я тогда, – насколько легче это говорить, чем делать!"
"Хоть и не очень легко это сделать, – ответила она, – однако можно и следует. Ну что ж, ты хочешь из-за одного дня потерять и забыть знатность твоей родни, славу о твоей добродетели, красу цветущую, честь и, главное, своего мужа, столь любящего и любимого тобою? Конечно, ты не должна этого хотеть и, я уверена, что здраво поразмыслив, ты не захочешь этого. Ради бога, удержись и отгони обманчивые радости, что обещав тебе нечистая надежда и с ними страсть. Умильно я тебя прошу, заклиная этою старою, иссохшею грудью, которою ты первая питалась, – спаси сама себя и честь свою и не отвергай моей помощи; ведь тот, кто хочет быть здоровым, отчасти уже выздоравливает".
Тогда я начала:
"Дорогая кормилица, я знаю хорошо, что говоришь ты правду, но страсть меня влечет в другую сторону, моя душа и чрезмерные желания с нею заодно; напрасно ты свои советы тратишь, рассудок мой побеждается страстью, во мне царит и владеет мною любовь и бог любви, а ты знаешь, никто не в силах противиться его могуществу".
И так сказав, словно сраженная, упала ей в объятья. Но она, сперва слегка смутившись, опять начала более строгим голосом:
"Вы, толпа прелестной молодежи, распаленная пламенным желаньем и движимая им, вы сочли за божество любовь, которую вернее было бы назвать страстью. Называя это божество Венериным сыном и рассказывая, что оно получило свое могущество от третьего неба, вы ищете свое безумье оправдать неизбежностью. О, вы лжете и совершенно лишены познанья! Что говорите? Тот, кто побуждаемый адскою яростью, внезапным летом всю землю обтекает, – не божество, а скорее безумье тех, кто его принимает, хотя он посещает только тех, чьи души знает пустыми от излишка и светского довольства и склонными ему дать место, – это достаточно очевидно. И правда, разве мы не видим, что святейшая Венерачасто под скромной кровлей обитает, довольная лишь пользой необходимого нашего размножения? Конечно, так. Но страсть, что зовется любовью, всегда стремясь к разнузданности, пристает лишь к богатству. Там она владеет жалкими душами, внушая отвращенье к пище и одежде, необходимым лишь для жизни, и побуждая к блеску и изысканности, куда она и примешивает свой яд; охотней посещает высокие дворцы, чем хижины, куда заходит редко или никогда; итак это – зараза лишь изысканных мест, всего более подходящих для ее несправедливых действий. В простолюдинах мы наблюдаем здоровые чувства, но богачи, окруженные блеском богатства (к которому они ненасытимы как и ко всему), всегда ищут большего, чем надлежит, кто имеет большую власть, стремится достигнуть той, которой еще не имеет; и я чувствую, что ты, несчастная девушка, одна из них и от избытка благополучия влечешься к новым заботам и новому позору".
Выслушав ее, я сказала:
"Молчи, старая, и не спорь с богами. Теперь, бессильная к любви и справедливо всеми пренебрегавшая, ты поневоле порицаешь то, что прежде хвалила. Если другие женщины более знаменитые, мудрые, могущественные, чем я, звали его богом, я не могу дать ему другого имени; и я подчинена тому, что может быть причиной либо моего счастья, либо горя; сил моих больше не стало: побежденные в борьбе с ним, они меня покинули. Один конец моим страданьям: или смерть или желанный юноша; коль ты мудра, как я тебя считаю, ты бы мне оказала помощь и совет (хотя бы отчасти, прошу тебя), или ты увеличишь мои муки, пороча то, к чему теперь единственно могут стремиться все силы души моей".
Тогда кормилица в гневе (вполне понятном), не отвечая, а бормоча что-то себе под нос, вышла из комнаты, оставив меня одну.
Уже ушла милая мамушка, умолкли советы, которые я так плохо опровергала; оставшись одна, я все думала о ее словах, которые оказали действие на мой ослепленный рассудок, заколебались только что высказываемые мною намеренья, мелькала мысль, не бросить ли столь справедливо осуждаемые замыслы, хотела я вернуть кормилицу себе на помощь, – как вдруг новый случай остановил меня. В тайную мою комнату не знаю как войдя, моим глазам предстала прекраснейшая жена, окруженная таким сияньем, что его едва выдерживало зренье. Она стояла еще молча передо мною, и по мере того как я напрягала свое зрение и до моего сознания достигало прекрасное виденье, я узрела ее нагою, потому что хотя тончайшее пурпуровое покрывало и обвивало отчасти ее белоснежное тело, но от взоров скрывало его не более, чем прозрачное стекло скрывает человека за ним стоящего; на голове ее (а кудри настолько блеском золото превосходили, насколько это последнее превосходит наши золотистые волосы), на голове ее была гирлянда из мирт, которая оттеняла несравнимой красоты сияющие глаза, чудесные для созерцания, и все в лице ее было исполнено прелести, которой равной не найти. Она ничего не говорила не то довольная, что я любуюсь ею, не то сама любуясь моим созерцанием; но понемногу через блистающее сиянье открыла мне свою красу, чтобы я узнала, что нет возможности не видя представить или описать такое совершенство. Когда она поняла, что я насытилась лицезреньем, и увидела мое удивленье ее приходу и красоте, с веселым ликом и голосом нежнейшим, чем голос смертных, так начала мне говорить:
"О дева ветреннейшая из всех, что замышляешь делать, вняв советам кормилицы? Не знаешь разве, что следовать им гораздо труднее, чем любви, которой ты бежать желаешь? Ты не гадаешь, сколько и какого они тебе готовят горя? Ты, глупая, едва вступивши к нам, уж хочешь быть не нашей, как тот, кто не знает, какие и сколько у нас наслаждений. О неразумная, остановись и зри, довольно ли тебе того, чего хватает небу и земле. Над всем, что видит Фебв своем пути от той минуты, когда он подымает с Гангасвои светлые лучи, до того часа, когда для отдыха он погружает усталую колесницу в Гесперидские воды, над всем, что заключает холодный Арктури раскаленный полюс, над всем царит бесспорно наш сын крылатый. И на небе, где много есть богов, нет его могучее, потому что никто не избежал его оружья. На золоченых крыльях, легчайший, он в одно мгновенье облетает свое царство и всех посещает, положив на тугую тетиву стрелы, нами сделанные и в наших водах закаленные; и выбрав достойнейшую себе на служение быстро ее направляет, куда хочет.