Итак, имея такое намерение и изнемогая под тяжестью страданий, я дала волю заветнейшим желаниям и сумела незаметным образом, когда представился случай, зажечь юношу тем же огнем, каким пылала я, и сделать его осторожным, подобно мне. По правде, это не стоило больших трудов; если лицо – зеркало сердца, то я скоро увидела, что мое желание увенчалось успехом, и его я увидела не только полным любовного жара, но и совершенной осторожности, чему была я крайне рада. Он, питая полное уважение, желая не подвергать опасности мою честь и в то же время, насколько возможно, удовлетворить своим желаниям, с большим трудом и хитростью достиг близкого знакомства с некоторыми моими родственниками и, наконец, с моим мужем; с последним он не только познакомился, но так мило поддерживал это знакомство, что тот не находил большего удовольствия, как находиться с ним. Я думаю, вы знаете и без меня, как было это мне приятно, притом кто был бы настолько глуп, чтоб не понять, что эта близость давала нам возможность иногда разговаривать в присутствии других лиц?
Но ему уже казалось, что настало время приступить к более тонким вещам, и вот, когда он видел, что я могу его слышать, говоря то с тем, то с другим, он разговаривал о предметах, из которых я узнала, пламенно желая научиться, что словами не только можно выразить свою любовь кому-либо и получить ответ, но что разными движениями рук и лица можно многое показать; мне это очень понравилось, и я поняла, что нет ничего, чего бы мы не могли друг другу изъяснить и правильно понять. Не довольствуясь этим, чтобы точнее выразить мне свои желания, он придумал называть себя Панфило, а меня – Фьямметтой. О сколько раз, разгоряченный пиром, едой и любовью, перенося Панфило и Фьямметту в Грецию, он рассказывал, как он в меня, а я в него с первого взгляда влюбились и какая нас постигла судьба, давая местам и людям, упоминавшимся в этом рассказе, подходящие названия. Конечно, я часто смеялась не столько над его хитростью, сколько над простодушием слушателей, иногда я боялась, как бы увлекшись он не проболтался, но он был умнее, чем я думала, и всегда с большою легкостью избегал подобных ошибок.
О сострадательные дамы, чему только не научит любовь своих подданных и кого не сделает способным к науке! Я, совсем простая девушка, едва могущая раскрыть рот между подругами о житейских вопросах, с таким увлечением переняла у него манеру говорить, что в короткое время выдумкой и красноречием превзошла поэтов; и мало было предметов, на которые, узнав положение дела, я не могла бы тотчас ответить вымышленной повестью, а этому, по-моему, не так легко научить девушку, а тем более заставить ее рассказывать или действовать. Если бы нужно было по ходу рассказа, я могла бы сообщить (положим, неважную мелочь), с какою тонкою опытностью мы убедились в верности одной приближенной служанки, которой мы решили открыть тайный огонь, никому еще не известный, рассудив, что, не имея посредников, мы не сможем более скрываться без серьезных несчастий. Так же долго было бы писать о решениях, какие мы с ним принимали по поводу различных вещей; может быть, подобные решения другими не только никогда не приводились в исполнение, но даже в голову не приходили; хотя все они, как я вижу теперь, клонились к моей гибели, однако не потому мне горестно было их узнавать.
Если меня, женщины, не обманывает воображение, не мала была стойкость наших душ, если представить себе, как трудно двум молодым влюбленным столь долгое время не сойти с благоразумного пути, хотя бы обоих толкало к тому сильнейшее желание; неплохо поступили тот и другая, если за этот поступок, соверши его более сильные люди, они достигли бы высокой и достойной похвалы. Но перо мое более приятное, чем достойное, готовится описывать то состояние любви, когда никто уже, ни волею, ни делом, не может заставить ее уклониться с пути. Но прежде, чем перейду к этому, как только могу, с мольбой взываю к вашему состраданию и к той любовной силе, что, находясь в вашей нежной груди, к такому же концу склоняет и ваши желания, прошу вас, если мой рассказ оскорбит вас (не говорю о фактах, так как знаю, что, если вы не находитесь в таком положении, то желаете находиться в нем), пусть любовь быстро встанет на мою защиту. А ты, почтенная стыдливость, поздно мною узнанная, прости мне: прошу тебя, оставь без угроз робких женщин спокойно прочитать в моей повести о том, чего они сами себе, любя, желают.
День за днем проходили в привычней надежде: оба переносили с трудом такое промедленье, друг другу тайно говоря, как трудно это, свыше сил, как сами вы, которые желаете, чтобы насильно случилось то, чего хотите добровольно, знаете обычаи влюбленных женщин. Итак, он, не доверяя в этом отношении моим словам, выбрав подходящее время и место, более смело, чем мудро, более пламенно, чем искусно, получил от меня то, чего и я (хотя и притворялась в противном) желала. Если бы я говорила, что это было причиной моей любви к нему, я бы призналась, что без сильнейшей скорби не могу об этом вспомнить; но бог свидетель, этот случай был только незначительнейшею причиною моей к нему любви; однако не отрицаю, что это и теперь и тогда было мне всего дороже. И кто бы был так неразумен, чтобы не желать любимый предмет иметь подле себя раньше, чем расстаться? и как усиливается любовь после того, как почувствуешь его близко к себе? Признаюсь, что после этого случая, доселе знаемого мною лишь в мечтах, не раз, не два, но часто судьба и разум наш дарили нас тем счастьем полной радости долгое время, хотя теперь мне кажется, что оно пролетело быстрее и легче ветра.
В течение этих веселых дней ни разу не было, и подтвердить это может любовь, единственная возможная свидетельница, чтоб мой страх, дозволен ли его приход, не был тайным образом им преодолен. О, как дорога была ему моя комната и с какою радостью она его встречала! Он чтил ее, как храм. Увы, сладкие поцелуи! любовные объятья! ночи, до света без сна, проводимые и нежных речах! Сколько других ласк, дорогих любовникам, узнали мы в это блаженное время! святейшая стыдливость, узда вольным умам, зачем ты не ушла, как я тебя просила об этом? зачем удерживать мое перо, готовое описывать прошлое блаженство затем, чтобы последующее несчастье тем сильнее тронуло состраданием влюбленные сердца? Как ты мешаешь мне, думая оказать помощь! я хочу рассказать гораздо больше, а ты не допускаешь. Но пусть те из вас, кто имеет преимущество по сказанному догадываться о том, что умалчивается, расскажут это другим, менее догадливым. И пусть какая-нибудь неразумная, будто ничего не понимая, не говорит мне, что было бы приличнее не открывать того, что я написала: кто может противиться любви, когда ее все силы на вас направлены? Я часто клала перо, но вновь брала его, побуждаемая любовью; притом же приличествует, чтобы послушно повиновалась я тому, чему, свободная, сопротивляться сначала не сумела. Я знаю от нее, что радость скрытая такую же имеет цену, как клад зарытый в землю. Но почему в этом рассказе я так охотно медлю? Тогда неоднократно я благо дарила святую богиню, что обещала и дала мне такие наслаждения. О, сколько раз в ее венке я приносила фимиам к ее алтарю и хулила советы кормилицы-старухи! Кроме того, довольная больше всех моих подруг, я высмеивала их любовь, издеваясь над тем, что сердцу моему было всего дороже. И часто сама с собой я говорила: никто так не любит, как я; никто более достойного юноши не любит, никто так радостно плодов любви не собирает, как я их собираю. Скоро весь мир стал мне нипочем, казалось, что головой я достигаю неба, и я считала, что для полного блаженства не хватает лишь одного: открыто объявить причину моей радости, полагая, что всем должно нравиться то, что нравится мне. Но меня удерживала, с одной стороны, стыдливость, с другой – страх, угрожая вечным бесчестием и потерей того, чего впоследствии судьба меня лишила. Итак, по воле любви жила я, не завидуя другим женщинам, радостно любя, в довольстве, не думая, что наслажденье, которому с открытым сердцем предавалась, было корнями дерева грядущих бедствий, которое теперь я с жалостью вижу бесплодным.
Глава вторая
в которой госпожа Фьямметта рассказывает,
почему ее возлюбленный разлучился с нею
и скорбь, произошедшую от этой разлуки
Меж тем как я, дорогие госпожи, проводила дни свои в вышеописанной веселой и радостной жизни, мало о будущем думая, враждебная ко мне судьба втайне готовила свои отравы с непрерывною гневностью меня, не знающую этого, преследуя. Не довольствуясь тем, что из свободной женщины сделала меня любви рабою, видя, сколь сладостно мне это рабство, она, словно жгучей крапивой, стала бичевать мою душу. И когда наступило ожидаемое ею время, приготовила она, как скоро услышите, свои горькие травы, вкусить которые довелось мне против воли, и они веселье в печаль обратили мне, а в горький плач – смех сладкий. Не только вытерпеть все это, но одна мысль, что я должна рассказать это другим, наполняет меня таким состраданием к самой себе, что я почти лишаюсь чувств, на глаза навертываются слезы, не знаю, как вести свою повесть; однако как могу буду ее продолжать.
Однажды я и он в скучную дождливую пору (когда молчаливая ночь тянется дольше обычного) отдыхали в моей комнате на богатом ложе; утомленная нами Венера почти сдавалась побежденная, а яркий свет, зажженный в одной части комнаты, давал возможность взорам возлюбленного веселиться моей красотою, моим же – его. Но пока во время разговора мои глаза впивали высшую сладость красоты и блеск их был как бы опьянен ею, случилось, что, не знаю каким обманчивым сном побежденные, прервав мою речь, они сомкнулись. Когда этот сон так же сладко прошел, как и пришел, мой слух был поражен грустными стонами моего дорогого возлюбленного; внезапно обеспокоенная за его здоровье, хотела уже я спросить: "что с тобою?", но побежденная новой мыслью, я промолчала и острым взором смотря тайком на него, лежавшего по другую сторону кровати, слушала некоторое время, навострив уши. Но больше ничто не дошло до моего слуха, хотя я видела, что он рыдает и что лицо его и грудь омочены слезами.
О, как выразить состояние моей души, когда я видела его в таком положении, причины же не знала. Тысяча мыслей в один миг пронеслись в моей голове и все свелись к одной, что он любит другую женщину и потому так страдает. С уст моих готов был сорваться вопрос: "что тебя мучит?" – но я удерживалась из боязни, как бы ему не было стыдно, что я видела его слезы; также я остерегалась смотреть на него, чтобы мои теплые слезы, упавши на него, не дали ему понять, что он наблюдаем мною. В нетерпении сколько способов придумывала я, чтобы он не догадался, что я его видела, и ни в чем меня не заподозрил. Наконец побежденная желанием знать причину его рыданий, чтобы он обернулся ко мне, я сделала так, как люди, которые просыпаются от страшного сна, падения, диких зверей или другой какой опасности, прерывая сновидение вместе со сном; я в ужасе закричала, уронив ему на плечи одну из рук своих. Обман очевидно удался, потому что тот, перестав плакать, обернулся быстро ко мне с бесконечною радостью и ласково сказал:
"Душа моя, чего страшишься?"
На это я немедленно отвечала:
"Казалось мне, тебя я потеряла".
Увы! Насколько слова мои, к которым, не знаю какой дух меня побудил, оказались пророчеством и верными предвестниками будущего, как я теперь вижу! Но он ответил:
"Милая, ты лишь мертвым можешь меня потерять".
Непосредственно за этими словами он тяжело вздохнул и не успела я, желая знать причину прежних стонов, спросить его об этом, как слезы хлынули из глаз его ручьем и вновь обильно смочили еще не высохшую грудь; и долго он держал меня в тяжелой скорби, уже плачущую, не будучи в состоянии произнести слова от рыданий, пока смог ответить на мои расспросы. Но освободившись несколько от напора чувств, часто прерываясь рыданьями, так он ответил мне:
"Дорогая госпожа, превыше всего мною любимая, как можешь видеть из ясных доказательств, если мои стоны заслуживают какой-нибудь веры, ты убедишься, что не без горькой некоей причины я так обильно проливаю слезы, как только вспомню о том, что меня мучит в столь радостном свидании с тобою, – подумать только, что не могу, как я хотел бы, раздвоиться, чтоб удовлетворить и любви и должной жалости, в одно и то же время здесь оставаясь и идя туда, куда насильно влечет необходимейшая нужда. От этой невозможности сердце мое несчастное в тяжкой пребывает скорби, как у того, кого жалость, с одной стороны, вырывает из твоих объятий, любовь, с другой стороны, с всею силою в них удерживает".
С неиспытанною доселе горечью входили эти слова в мое несчастное сердце, и разум их не вполне еще постигал, однако чем более они доходили до слуха, чуткого к их враждебности, тем скорее в слезы обратившись, они выходили из моих глаз, оставляя в сердце горький осадок. Тогда впервые я узнала скорби в моем счастье, тогда впервые я узнала такие слезы, которых он ни словами, ни утешеньями, хотя в них не было недостатка, сдержать не мог. Проплакав достаточное время, я стала просить яснее пояснить мне, что за жалость вырывает его из моих объятий; тогда он, не переставая плакать, мне сказал:
"Неизбежная смерть, конец наших дней, из всех сыновей теперь одного меня оставила моему отцу, один я из братьев могу быть опорой вдового старца; не имея более надежды иметь детей, не видя меня долгие годы, теперь он призывает меня себе в утешенье. Многие месяцы я придумывал всякие отговорки, чтобы избежать разлуки с тобою, но теперь он не принимает больше никаких, постоянно заклиная меня приехать к нему моим детством, в лоне его нежно взращенном, его непрерывною ко мне любовью, моею, что должен я питать к нему, сыновним долгом и другими еще более важными доводами. Кроме того, он заставляет родственников и друзей побуждать меня к тому торжественными мольбами, говоря, что безутешною душа его покинет тело, если он меня не увидит. Увы! как сильны законы природы! Я не мог, не могу сделать, чтобы при всей моей любви к тебе у меня не нашлось места и этой жалости; итак, решив, с твоего согласия, поехать повидаться с отцом и пробыть там короткое время ему в утешенье, не знаю, как проживу без тебя, и лишь вспомню об этом, небеспричинно зальюсь слезами".
Тут он умолк.
Если с кем из слушательниц случались такие случаи в горячей любви, те поймут, какова была печаль души моей, безмерно пламенной, его любви уже вкусившей, если же нет, то не понять вам: так скудны все слова и все примеры. Скажу только, что при этих словах душа моя была готова покинуть тело и покинула бы, если бы я не почувствовала себя в объятиях возлюбленного; но долго от ужаса и горькой скорби я слова вымолвить сил не имела. Но чрез некоторое время, как бы привыкнув к доселе неведомой скорби, вернулись мои испуганные силы, глаза застывшие вновь получили слезный ток и язык способность говорить, – и так я обратилась к господину дней моих:
"Последняя надежда дум моих, пусть мои слова найдут силу, войдя в твою душу, изменить новое твое решенье, чтобы, если ты меня так любишь, как говоришь, не расстаться вам обоим с печальною жизнью раньше срока. Ты колеблешься между любовью и жалостью, но если верны прежние твои неоднократные уверения в любви, никакая жалость не должна превозмогать этого чувства и отрывать тебя от меня, пока я жива, и вот почему. Тебе очевидно, что, исполняя свое намерение, ты в большой опасности оставляешь мою жизнь, когда я едва день могу прожить не видя тебя; ты можешь быть уверен, что с тобою вместе покинет меня всякая радость. И этого было бы достаточно, но кто будет сомневаться, что всякая неожиданная печаль меня, вероятно или даже наверное, убьет? Сегодня ты должен был понять, каких усилий стоит молодым и нежным женщинам спокойно вынести такие несчастья. Ты, может быть, скажешь, что прежде, любя так сильно, я выносила большие; отчасти я согласна, но тогда были совсем другие причины, надежда и желанье делали мне легким то, что теперь будет непереносным. Когда желание меня томило выше меры, кто отрицал бы, что и ты, влюбленный как и я, испытываешь то же? Никто, конечно; когда ж ты будешь разлучен со мною, сознанья этого не будет. Кроме того, тогда тебя я знала только с виду, хотя и уважала, теперь же вижу и знаю на деле, что ты дороже мне, чем я могла воображать, и сделался настолько моим, насколько может возлюбленный своей быть даме. И вне сомненья, что горестнее нам терять то, что имеем, чем то, что лишь надеемся иметь, хотя бы надежда и готова была осуществиться. Итак, приняв все это во вниманье, я ясно вижу неизбежность моей смерти. Что ж, предпочтя жалость к старому отцу законной жалости ко мне, ты будешь причиной моей смерти? Ты не возлюбленным, а врагом окажешься, если так поступишь. Ты захочешь (и сможешь, так как я согласна) предпочесть недолгие уже годы отца сохранить, а не мои, кому разумно долгий век еще предположить? Увы, несправедлива будет эта жалость! И ты думаешь, Панфило, что кто-нибудь, связанный с тобою родством, кровью или дружбой, любит тебя, как я тебя люблю? Считаешь плохо, если так считаешь; по правде, никто тебя, как я, не любит. Если же я люблю тебя больше других, то больше заслуживаю и жалости, справедливо и достойно будет, если ты, сжалившись надо мною, всякую другую жалость, противоречащую этой, отбросишь, а отца оставишь одного на покое, как прежде долго жил он без тебя, так и теперь пускай живет иль умирает. Уж много лет, если я не ошибаюсь, он избегал смерти и зажился на свете; и если тягостно живет, как старики, то большею жалостью с твоей стороны будет оставить его умереть, чем своим присутствием поддерживать тягостную жизнь.