Брант Корабль дураков; Эразм Похвала глупости Разговоры запросто; Письма темных людей; Гуттен Диалоги - Себастиан Брант 77 стр.


Франц. Я разобью тебя показаниями купцов, чье мнение уместно выслушать в этом деле: весь мир оглашается их единодушными жалобами на Фуггеров, которые не дают другим наживаться, желают лишь сами вести торговлю с иностранцами и, словно установив своего рода тиранию, все закупают первыми; если же им это не удается, они побивают соперников с помощью денег - взвинтив цены, избавляются от слабых конкурентов, а потом, скупив все сами, сами же и продают за сколько вздумается. Как часто я слышал жалобы наших привередников, что, мол, перец дорог и шафран дорог, ибо Фуггеры, желая сбыть свое гнилье чем подороже, закрыли остальным немецким купцам доступ в Индию. А что у Фуггеров за монета? Разве не обнаружилось недавно, что целых двадцать квинденариев, которые они чеканят и которыми наводнили всю Германию, не стоят одного талера? Разве этот обман не заслуживает ненависти?

Купец. Заслуживает, если только найдутся люди, которые в нем повинны.

Франц. Так они же и повинны - призываю в свидетели твою совесть!

Купец. Будь это верно, они бы не пользовались таким почетом, и Максимилиан не возвел бы их в дворянство.

Франц. А, какое там дворянство! Не копьями, не знаменами, не фалерами, не шрамами оно рождено - нет, его бесславно стяжал туго набитый кошелек: тем, кому незнакома доблесть, пришло на помощь богатство.

Купец. Но если ты оспариваешь дворянское достоинство дома Фуггеров, что ты скажешь о предках Льва Десятого, которые за короткое время из купцов превратились в могущественных государей?

Франц. То же, что о писцах Максимилиана, которым император пожаловал благородное звание, - лучше бы он кое-кого из них отправил на виселицу.

Купец. И Медичи тоже не принадлежат к знати?

Франц. Медичи - это знатные купцы, так же как и Фуггеры, но благородными их назвать нельзя.

Гуттен. Верно говорит Сенека - писатель, достойный всяческого доверия: с тех пор как деньги стали цениться высоко, истинная ценность вещей погибла.

Купец. Мне кажется, вы завидуете нашему достатку - потому и ведете такие речи.

Франц. Завидуем! Скорее уж ненавидим вас самих - за то, что, занимаясь самым грязным делом, вы требуете к себе уважения, не заслуживая ничего, кроме позора и срама.

Купец. Как "срама"? Это уж слишком грубо, такие вещи о порядочных людях не говорят!

Франц. Я объяснюсь, но помни, тот, кто захотел бы вас изобличить, объяснялся бы иначе. Итак, слушай: ложь менее всего приличествует человеку благородному, а вы радуетесь лжи, ложью живете.

Купец. Когда это было?

Франц. Всегда! Ведь ложь, клятвопреступление, обман и надувательство стало у купцов второй натурой. Разве не вошла купеческая присяга у народа в поговорку?

Купец. Вошла, но я думаю, что это несправедливо.

Франц. Те, кто вас знают, так не думают.

Гуттен. Вот почему, я полагаю, у них один бог с ворами и обманщиками - Меркурий: он их покровитель, по его имени названы коммерсанты, коммерция и меркантильность.

Купец. Эх, если бы я прежде не сказал то, что мне хотелось, не нужно было бы сейчас выслушивать то, чего не хочется!.. Но все же вы не будете отрицать, что есть купцы добросовестные и порядочные.

Франц. Я это и раньше говорил. Однако мы почти не видим таких купцов, которые, получая прибыток, не приносили бы никому вреда. Даже если бы можно было наживаться самым честным образом, все-таки богатство, когда оно слишком велико, порождает неприязнь и раздоры, а когда тает, - рабство. И нелегко увидеть человека, который бы стремился к богатству и, в то же время, вел примерную жизнь: забота о деньгах отвлекает от совершенствования в добродетели. Как видишь, ваши жизненные правила чрезвычайно опасны.

Гуттен. Я приведу мнения некоторых ученых, если ты не будешь сердиться.

Купец. Пожалуйста. Я уже научился терпеливо выслушивать порицания и нападки.

Гуттен. По Платону, регулярно извлекать из чего бы то ни было наживу - бесчестно, ибо это марает благородную натуру. Слышал?

Купец. Слышал и ничего не имею против, чтобы у него в государстве так дело и обстояло.

Гуттен. Так оно обстоит везде. Ибо и Аристотель, более искушенный в политике философ, бранит купцов за то, что они постоянно нарушают спокойствие на рынках и чаще других возбуждают беспорядки и сеют раздоры. И если уж без купцов обойтись невозхможно, пусть хотя бы граждане торговлей не занимаются, заключает тот же философ. Ты видишь, что Аристотель, в свою очередь, закрывает перед вами городские ворота?

Франц. И все же ныне в городах, за малыми исключениями, живут одни купцы.

Купец. Правильно. Вот как преуспел этот болтун со своими поучениями.

Гуттен. Болтун? Да ведь наши теологи и нищенствующая братия чтут его словно бога!.. А Сократ, который говорил, что между богатством и добродетелями так мало согласия, словно они лежат на двух противоположных чашах весов - кто кого перетянет! Он же замечал, что в государстве, где богатства и богачи окружены почетом, на добродетель и честных мужей смотрят с пренебрежением. Верно! Это повсюду так! Платон тоже считал, что очень богатые люди порядочными не бывают. А Бион, один из семи мудрецов, смеялся над теми, кто гонится за богатством, ибо дарует его счастливый случай, хранит - скупость, уносит - доброта. И Диоген был уверен, что добродетель не может жить ни в богатом государстве, ни в богатом доме.

Купец. К чему эти речи? Как будто одни купцы богаты!

Гуттен. Нет, не одни, но никто так много не печется о богатстве, как купцы: никаких других помыслов у них нет… А станешь ли ты отрицать, что чрезмерная изнеженность заслуживает ненависти?

Купец. Нет, не стану. Я и сам осуждаю ее у священников, не одобряю и у наших.

Гуттен. И ты согласен с решительным высказыванием славного римлянина: "Изнеженность подобает женам, труды - мужам"?

Купец. Согласен.

Гуттен. Значит, ты уже не так, как прежде, восхищаешься деньгами - причиною всевозможных бедствий? И уже не взираешь с таким почтением на драгоценные камни и пышные одеяния - пустейшую утеху для глаз?

Купец. Больше того - я их презираю.

Франц. Ты будешь достаточно знатен - сохраняй только и в дальнейшем этот образ мыслей.

Гуттен. Теперь ты сам убедился, что порядки и правила вашей жизни хуже, чем в нашем сословии, которое ты недавно поносил и смешивал с грязью.

Купец. Нет, в этом я еще недостаточно убедился. Все, что ты сказал о нас, - верно и соответствует истине, но и у вас есть свои пороки, которые не меньше наших; иные из них, о которых я прежде пытался вспомнить, наконец снова пришли мне на ум.

Франц. Что ж, говори.

Купец. Во-первых, нрав у вас дикий и грубый, человечность вы и в грош не ставите - не то что горожане. Затем, как слышал я некогда от твоего наставника, Гуттен, германское дворянство особенно страдает двумя пороками - высокомерием и невежеством; по вине последнего оно не знает само себя, в силу первого - презирает остальных. Вряд ли где-нибудь еще сыщутся люди, которые бы на словах больше похвалялись своим благородством и так редко проявляли его на деле. В ваших домах на каждом шагу - изображения предков, куда бы вы ни явились - тут же исписываете все стены своими девизами, а вот чтобы вы занимались каким-нибудь порядочным делом - увидишь не часто. Обыкновенно вы гордитесь преимуществом своего происхождения и пустыми звуками слова "знать", а многие ли из вас думают о славных подвигах и стараются их совершить? Разве вы не успокаиваетесь весьма охотно на том, что упорно держитесь за титулы, перестав ревновать о добродетели? Я видел, как иные из вашего сословия, считая себя оскорбленными, требовали удовлетворения у тех, кто именовал их недостаточно полно и пышно. Другие заставляют нас оказывать им почести без всякого на то права и без всяких заслуг, кроме той, что они из "такого" рода. А один даже войну объявил некоему почтенному городу за то, что его (как он утверждал) принимали там недостаточно торжественно. И это ничтожное обстоятельство послужило причиною злых грабежей и даже убийств и поджогов. Нашлось достаточно друзей и родичей, которые, точно бог знает какое славное дело затевалось, поддержали этого воителя и деньгами, и силой оружия и так свирепствовали, будто война шла за отечество, религию и законы. Это ли превосходные правила жизни? И разве достойны благородного происхождения эти нравы?

Франц. Я уже говорил тебе, что я думаю о таких людях: все, кто подобным образом изменяют своему долгу, по-моему, предают дворянство и ставят себя вровень с самою подлой чернью. Впрочем, пороки, которые ты только что перечислил, - согласись, - свойственны вам в такой же мере, как и нам. Ведь и вы, горожане, хвастаетесь своим происхождением и смотрите друг на друга свысока. А в роскоши вы нас намного опередили и проводите век свой в безобразных попойках и возлияниях.

Купец. Ну, а вы-то? Разве вы не напиваетесь то и дело до потери сознания?

Франц. Ах, если бы я мог сказать, что нашему сословию этот порок чужд! Да, мы тоже пьянствуем, но реже, чем вы. Более всего нам свойственна некая грубая и неотесанная отчаянность, которую ты толкуешь как дикость и называешь бесчеловечностью. Во всяком случае, живем мы проще вас, умереннее и, я бы сказал, разумнее и строже, крепче держимся старины. Мы заняты возделыванием полей и военным искусством, все остальные источники дохода мы отвергаем и бесконечно далеки от вашей грязи и мерзости. Затем, мы отличаемся широтою натуры и презираем деньги - вы же безмерно сребролюбивы; мы страшимся срама, бежим позора, стыдимся бесчестия - вы же, ради обогащения, пройдете через огонь, воду и медные трубы. Нам присущи какая-то честность и прямодушие - а вы даже друга постоянно подозреваете в коварстве и обмане. Да оно и вполне естественно: натуры в хорошем роду выше и лучше, чем в никудышном. И, наконец, скажи-ка, разве не блещет в нас самая прекрасная из добродетелей - храбрость, разве не мы оберегаем справедливость, защищаем невинность?

Купец. Ты убедил бы меня возненавидеть наше сословие, а рыцарей прославить до небес - но только в том случае, если бы и вы ни в чем не изменяли своим принципам, и мы все, как один, были соучастниками того, что может быть вменено в вину некоторым из нас. Но сейчас мне хочется, следуя твоему же примеру, потребовать, чтобы пороки отдельных лиц ты не распространял на все сословие, а иначе из-за нескольких человек все мы окажемся заслуживающими ненависти и тяжелого наказания.

Франц. Я уже об этом позаботился, сделав исключение для людей порядочных, которые среди вас есть, и я этого не отрицал, - меж тем как ты нападал на всех рыцарей без разбора. Однако выслушай то, что я еще тебе не досказал. Верно говорится (откуда бы эта мысль ни шла), что чем ближе к богам, тем дальше от городов… Что же касается грабежей, то я, право, не понимаю, почему чаще всего подозрения падают на нас (если только дело действительно обстоит так, как ты говоришь). Вот разве потому, что, когда мы воюем, солдатская разнузданность временами приводит к таким поступкам, которые возбуждают ненависть к нам, но эту разнузданность ни мы, ни кто бы то ни было еще обуздать не в состоянии. Впрочем, у меня нет ни малейшего желания оправдывать пороки, и если человек пятнает славу высокого рода безобразной жизнью и дурными нравами, я считаю своим долгом выступить с обвинением против него, а о том, чтобы брать его под защиту, не может быть и речи. Да, поистине тот, кто хвастается великими подвигами знаменитых предков, не понимает, какое бремя возлагает он себе на плечи: если сам он уже далеко не таков, чтобы не слишком сильно от них отличаться, он только доставит другим оружие против себя, даст им в руки доказательства собственного ничтожества… А вот если бы оба сословия самым неукоснительным образом придерживались своих жизненных правил, ты бы не смог отрицать, что мы лучше вас, потому что мы больше трудимся, честнее снискиваем себе пропитание и меньше вашего позволяем безделью портить нас: ведь наш отдых - охота, которая сама по себе - немалый труд. К тому же мы занимаемся военным искусством, выше которого нет ничего, ибо нет ничего важнее и необходимее для неприкосновенности всех вещей и соблюдения всеобщего достоинства. В самом деле, военное искусство служит защите невинности и борьбе с насилием и, единственное из всех, постоянно было предметом усердного изучения самых первых и самых лучших людей.

Гуттен. Вот и Кир, самый добродетельный среди языческих царей, называл земледелие и военную службу в числе прекраснейших и необходимейших занятий, а мы за всю свою жизнь ни к чему иному рук не прикладываем. А Платон советует учить мальчиков обращаться с оружием и, как только они подрастут, немедленно отдавать их на военную службу.

Купец. Нельзя ли, наконец, оставить эту тему и перейти к другим видам разбойников?

Франц. Ты прав, - достаточно об этом!

Купец. А наша взаимная приязнь может быть упрочена?

Франц. Я бы этого хотел.

Купец. И давайте так завершим эту часть нашей беседы: если оба сословия будут твердо выполнять свой долг, вы будете знатны и благородны, а мы сможем приобрести эти качества. И тогда уже никакого различия между нами не будет?

Франц. Никакого. И мы не сразу сделались знатью.

Купец. Но как же, если только это возможно, как же покончить с враждою, которая нас разъединяет?

Франц. Думаю, что возможно. Я, по крайней мере, не оставляю мысли, которую мне усердно внушает Гуттен: употребить все свои силы и влияние на то, чтобы рыцарское сословие навеки заключило дружеский союз с вольными городами.

Купец. Поскорее берись за дело, а взявшись - упорно иди вперед, не отступай!

Франц. Ну, посмотрим.

Гуттен. Не сомневайся: он это сделает!

Купец. Отрадная весть, ибо я, кажется, вижу, какие блага сулит согласие сословий нашей Германии, как она усилится и расцветет, если это случится.

Франц. И я вижу, и потому уже давно стараюсь советом, убеждением и даже влиянием своим помочь установиться этому согласию. Но займемся прочими разбойниками.

Купец. Да, да, пожалуйста! Какие же грабители Германии стоят у тебя на третьем месте?

Франц. Писцы и юристы, и они тем опаснее, чем шире поле их грабежа: ведь они вездесущи, и нет такого места, где бы они не грабили - при дворах государей, в городских ратушах, на всеобщих съездах и частных совещаниях, в ратном поле и дома, на войне и в мирное время. И вообще они - всему голова, их почитают хранителями и ключниками законов и права, без них нет государственного правления. Они сами учреждают империи и по произволу вносят изменения в существующие порядки.

Гуттен. Одни из них - писцы - некогда целиком забрали в свои руки нашего Максимилиана и, ни с кем не разделяя власти, злоупотребляли простодушием этого государя, как им только хотелось. То, что им доставалось от императора даром, они продавали другим за деньги. И деньги Максимилиана тоже принадлежали им, ибо сам он своими деньгами не распоряжался: даже если платить было необходимо, если нужно было рассчитываться с кредиторами, все-таки писцам разрешалось запускать руку в казну раньше всех. И во время войны, каким бы трудным ни было положение, он платил им, а солдатам не платил. Ради того, чтобы насытить алчность этих негодяев, которую, впрочем, он никогда не мог насытить, ради того только, чтобы желания их исполнялись, он готов был снять осаду, уклониться от битвы или проиграть ее, бросить войско на произвол судьбы, лишить союзников поддержки, отдать город врагу, одним словом - упускал самые лучшие возможности. Не было, пожалуй, такой неотложной нужды, которую он поставил бы выше прихоти писцов. Они указывали ему, с кем дружить и с кем враждовать, по сравнению с ними князья не пользовались никаким уважением - писцов решительно предпочитали знати. Впрочем, император возводил их и в дворянское достоинство, и в княжеское, прежде всего - того епископа, которого я собственными глазами видел на всеобщем имперском совете: этот выскочка, что когда-то пришел ко двору босиком, осмелился оспаривать у первых князей Германии их места.

Купец. Его отец продавал молоко в Аугсбурге, приезжая в город верхом на безобразной кляче, с кувшинами, притороченными по обеим сторонам седла, а сынок теперь окружен баснословною роскошью, и что для других - удовольствие, ему представляется тяжким трудом. Стол у него такой, что он нередко бранит Фуггеров, которые-де слишком мало новых лакомств привозят к нам из-за границы.

Франц. Я еще тогда называл это общественным бедствием, а век наш - жалким. Судите сами, было ли время, чтобы Германия видела себя опозоренной сильнее, чем в те дни, когда у кормила правления встали никчемные людишки, которые в неслыханной своей разнузданности оскверняли право, законы человеческие и божеские, справедливость, честь? Впрочем, теперь я замечаю, что и вокруг нынешнего императора начинают копошиться люди, которые точно так же пытаются злоупотребить его доверием.

Гуттен. И я замечаю и оплакиваю судьбу всего отечества. Да, не этим бы освятить ему начало своего царствования!

Франц. А чем?

Гуттен. Чем угодно, но только не тем эдиктом против Лютера, который он позволил у себя выманить!

Франц. Но ведь составил его не он - составили писцы и какие-то негодяи-придворные, подкупленные папой.

Гуттен. Знаю, а все-таки обнародован эдикт за подписью Карла, и он его не отменяет, и отдает праведного мужа, оказавшего величайшие услуги родине и империи, на растерзание злодеям!

Франц. Это они сбивают его с толку, но я твердо уповаю, что настанет день, когда они, почитая положение самым безопасным и самым устойчивым, самым бедственным образом рухнут и расточатся в прах. Мне кажется, я правильно угадываю натуру этого юноши, и вдобавок, по некоторым проявлениям его монаршей воли, я уже могу судить о том, что он намерен свершить, если когда-нибудь возьмет кормило правления в собственные руки.

Назад Дальше