Удачливый крестьянин - Мариво 20 стр.


Но я не был расположен слушать ее речи; если она не помнила себя от ярости, то и я вел себя, как конюх. "К черту! – орал я. – Не станет господь ссориться со мной из-за того, что я вышвырнул вон этого жулика! Убирайтесь прочь, плевать мне на ваше подозрительное благочестие, довольно морочить мне голову! Оставьте меня в покое!"

Что же она придумала? У нас служила молоденькая горничная, славная, кроткая девушка. Мадам к ней не благоволила – конечно, оттого, что девушка эта была моложе и красивее ее, и к тому же заслужила мое расположение. Пожалуй, я не перенес бы горячки, если бы не она. Бедная девочка утешала меня после жениных выходок, успокаивала, когда я сердился. Я, со своей стороны, ей покровительствовал. Она и до сих пор живет у меня; понятливая девочка и очень мне предана.

Так вот, моя благоверная вызвала ее после обеда к себе в комнату, стала за что-то ругать и, наконец, дала пощечину, якобы за дерзкий ответ; потом заявила, что не потерпит с моей стороны никаких поблажек, и выгнала девушку.

Нанетта (так звали горничную) пришла ко мне проститься, вся в слезах, и рассказала о пощечине.

Я понял, что жена мстит за секретаря. "Успокойся, Нанетта, – сказал я девушке, – пусть ее бесится, не обращай внимания. Оставайся здесь, я сам все улажу".

Жена моя вышла из себя и заявила, что не желает ее больше видеть, Но я был тверд– Мужчина – хозяин в доме, особенно если он прав.

Мое упорство отнюдь не способствовало миру в семье. Каждый разговор с женой кончался ссорой.

Я нанял, заметьте, другого секретаря, и жена моя сразу же его невзлюбила и изводила по всяким пустякам, для того лишь, чтобы насолить мне, но он пропускал ее придирки мимо ушей, следуя моему совету не обращать на нее внимания; он ее просто не слушал.

Через несколько дней я узнаю, что жена решила довести меня до крайности. "Если богу будет угодно, этот грубиян нанесет мне побои" – это она про меня. Мне передали. "Э, нет, матушка, не надейся; такого удовольствия я тебе не доставлю; мелкие обиды – это да, это сколько угодно, но и только, могу поклясться".

Клятва эта оказалась не к добру. Никогда и ни в чем не следует клясться. Однажды она так меня допекла, столько наговорила гадостей, да еще самым благочестивым тоном, что я забыл свои похвальные намерения и поддался искушению: вспомнив всю ее наглость и обиду, нанесенную из-за меня безвинной Нанетте, я не удержался и закатил ей пощечину при свидетелях из числа ее друзей.

Это произошло мгновенно; жена сейчас же вышла из дому и подала на меня в суд; с того времени и по сей день мы с ней судимся, о чем я жестоко сожалею, ибо эта праведная дама, несмотря на мои показания насчет секретаря, о котором хочешь – не хочешь пришлось заявить, может выиграть дело, если я не найду себе могущественных покровителей; за этим я и еду в Версаль.

– Оплеуха может вам повредить, – заметил молодой человек, выслушав судившегося господина. – Правда, отношения вашей супруги с секретарем мне подозрительны, так же как и вам; боюсь, что вы имеете все основания жаловаться, но ведь это дело совести, доказательств никаких нет. А злосчастная оплеуха, напротив, случилась при свидетелях.

– Умерьте ваш пыл, милостивый государь, – возразил тот с досадой, – оставим в покое секретаря; я сам разберусь в этом деле, без посторонней помощи, так что не трудитесь понапрасну; что до пощечины, поживем – увидим; теперь я сожалею только об одном: что не влепил ей сразу две или три; а прочее вовсе не предмет для обсуждения. Возможно, что вопрос о секретаре не так уж ясен: у меня были свои причины поднимать шум. Этот секретарь просто болван; моя жена, может быть, даже и не сознавала, что влюблена в него, так что если кого и оскорбила, то скорее господа, в душе своей, чем меня. Словом, была ли за ней вина или нет, – я говорю, что была, – предоставьте судить об этом мне самому.

– Конечно, – согласился офицер, чтобы его успокоить, – можно ли верить рассерженному мужу? Ревнивец склонен ошибаться; из того, что вы рассказали, я лично делаю лишь один вывод: ваша жена – натура необщительная и склонная к мизантропии, и ничего больше. Давайте переменим разговор и расспросим этих молодых людей, зачем они едут в Версаль, – продолжал он, обратившись ко мне и к молодому человеку. – Думаю, что вы только-только окончили коллеж (это относилось ко мне), и в Версаль вас влечет любопытство или желание повеселиться.

– Ни то, ни другое, – ответил я. – Я еду хлопотать о какой-нибудь должности у одного господина, занимающего важное положение в деловом мире.

– Если мужчины вам откажут, обратитесь к дамам, – пошутил он и продолжал, повернувшись к молодому человеку:

– А вы, сударь, тоже едете в Версаль по делу?

– Мне нужно видеть одного вельможу, которому я дал прочесть недавно опубликованную мною книгу, – ответил тот.

– Вот как, – сказал офицер.– – По-видимому, это та книга, о которой шла беседа за обеденным столом у наших общих друзей.

– Она самая, – ответил молодой человек и добавил: – Вы ее прочли, сударь?

– Да, и только вчера вернул ее приятелю, который мне дал ее, – сказал офицер.

– Скажите же, прошу вас, – продолжал молодой человек, – что вы о ней думаете?

– На что вам мое суждение? – возразил офицер; – оно ничего вам не даст.

– Но все же? – настаивал тот. – Поделитесь вашими мыслями.

– По правде говоря, – сказал офицер, – не знаю, что и сказать; мне трудно судить об этом произведении; оно написано не для таких, как я; я слишком стар.

– Как так, слишком стары! – возразил молодой человек.

– Да, – отвечал тот, – лишь очень молодые люди могут читать такие книги с удовольствием. Молодежь непривередлива; ей бы только посмеяться; молодой человек ищет веселья и находит его в чем угодно; мы же, старики, куда разборчивей; мы похожи на пресыщенных гурманов, которых простой грубой пищей не прельстишь; чтобы разбудить наш аппетит, требуются яства тонкие и изысканные. Кроме того, я не понял, какова цель вашей книги, куда она клонит и какой вывод подсказывает? Можно подумать, что вы не утруждали себя поисками важных мыслей, но наполнили свою книгу всем, что подсказывала вам игра воображения, а ведь это далеко не одно и то же; в первом случае вы работаете: что-то отбрасываете, что-то отбираете; во втором случае вы хватаете все, что ни попадется, как бы оно ни было нелепо; а уж что-нибудь непременно придет в голову: хорошо ли, худо ли, но ум человеческий творит беспрестанно. Впрочем, если невероятные приключения забавны и возбуждают любопытство, если они занимательны именно свободой вымысла, то книга ваша, конечно, понравится читателям – пусть не их уму, зато их чувствам. Но не совершаете ли вы, по неопытности, важную ошибку? Невелика заслуга подкупить публику этим легким и не слишком достойным способом; ведь вы достаточно умны, чтобы преуспеть и на ином поприще. Боюсь, вы не знаете читателя, если надеетесь добиться успеха, потворствуя его слабостям. Конечно, все мы распущены или, вернее, испорчены. Но когда речь идет о творениях разума, не следует понимать эту максиму слишком буквально и выражать нам свое презрение. Читатель хочет, чтобы его уважали. К лицу ли вам, писателю, играть на нашей развращенности? Если да, то действуйте осторожно, исподволь, пользуйтесь испорченностью нашего века с оглядкой, не теряйте чувства меры. Читатель допускает некоторые вольности, но не терпит преувеличений; бойтесь злоупотребить его снисходительностью. Крайности допустимы только в жизни, жизнь как-то сглаживает их безобразие, и мы с ними миримся, ибо человек слаб и в слабостях своих еще более человечен. Иное дело книга. В книге непристойность кажется пошлой, гнусной, отвратительной, она нарушает внутреннее равновесие, свойственное тому, кто занят чтением. Правда, читатель остается человеком, но это человек, который находится в спокойном, созерцательном расположении духа, он обладает вкусом, он тонко чувствует, он ищет, чем занять ум. Он, пожалуй, и рад позабавиться шаловливой сценкой, но в пределах меры, вкуса и приличия. Это не значит, что в вашей книге нет прелестных мест, я заметил в ней много хорошего. Что касается стиля, то я одобряю его, за исключением кое-каких растянутых, длинных и потому мало понятных фраз; это произошло, вероятно, оттого, что вы недостаточно продумали свои мысли или не расположили их в должном порядке. Но вы только начинаете, сударь, и с течением времени избавитесь от этого небольшого изъяна, а также от манеры критиковать других, притом развязным и насмешливым тоном; эта самоуверенность когда-нибудь вам самому покажется смешной; вы будете упрекать себя, когда станете смотреть на жизнь более философски и ум ваш созреет и сформируется. Я не сомневаюсь, что вы достигнете большой глубины мысли, – это видно по другим вашим произведениям. Вы сами найдете, что в теперешнем вашем острословии немного цены, как и вообще во всяком зубоскальстве.

Так думают и говорят все опытные, много писавшие авторы. Я, собственно, затеял этот разговор лишь по поводу критических нападок, которые имеются в вашей книге, ибо они направлены против одного из моих друзей (и офицер назвал его): он тоже присутствовал на обеде в тот день, когда обсуждали ваше произведение; должен признаться, меня удивило, что вы посвятили этим нападкам не менее пятидесяти или шестидесяти страниц вашего труда. Скажу вам для вашего же блага: лучше бы этих страниц не было. Вот мы и приехали; вы хотели знать мое мнение, я его высказал, как друг вашего таланта; надеюсь, и вы когда-нибудь подвергнетесь критике, какой подвергли нашего знакомого. Быть может, вы не будете более искусным писателем, чем он, но во всяком случае нападки на вас привлекут к вам симпатии всей читающей публики.

Этим военный закончил свою речь, а я передаю ее так, как запомнил.

Карета остановилась, мы вышли и распрощались.

Еще не было двенадцати часов, но я спешил вручить рекомендательное письмо господину де Фекуру. Разыскать его дом было нетрудно: человек этот занимал видное положение в финансовом мире, и в городе его знали.

Я прошел один за другим несколько дворов, поднялся по лестнице и вступил в обширный кабинет, где в окружении целого общества и находился сам господин де Фекур.

Это был человек лет пятидесяти пяти – шестидесяти, довольно высокого роста, худощавый, с очень смуглым лицом и весьма суровый на вид. Суровость бывает разная. При виде иного лица мороз подирает по коже: значит, человек этот суров от природы.

Суровость же господина де Фекура не леденила душу: она унижала; его спесивый, надменный вид проистекал от сознания собственной значительности и требовал подобострастия.

Люди невольно чувствуют подобные оттенки. Все мы грешим гордыней и потому сразу распознаем ее в других; иной раз это первое, что мы замечаем, приближаясь к незнакомому человеку.

Словом, таково было первое мое впечатление от господина де Фекура. Я подошел к нему весьма смиренно. Он что-то писал под говор окружающих.

Сильно робея, я произнес заранее приготовленное приветствие; так держится маленький человек, который пришел просить о милости у важного лица, а важное лицо не желает ни помочь просителю, ни подбодрить его и даже не смотрит в его сторону; господин де Фекур слышал мои слова, но не соблаговолил на меня взглянуть.

Я протягивал ему письмо, он письма не брал, поза моя была смешна и нелепа, и я не знал, как ее переменить.

Общество, находившееся в кабинете, состояло из трех или четырех мужчин; все они на меня смотрели; ни один из них не выражал сочувствия.

Это были господа не то чтобы могущественные, но благополучные, и я рядом с ними выглядел совсем мелкой сошкой, несмотря на красную шелковую подкладку! Притом все они были уже в летах, а мне исполнилось только восемнадцать, и это тоже далеко не такое маловажное обстоятельство, как может показаться. Стоило поглядеть, как они меня рассматривали; молодость была для меня лишним поводом устыдиться себя.

"Чего хочет этот молокосос и куда он лезет со своим письмом?" – казалось, говорили их любопытные, бесцеремонные взгляды.

Я был для них малоинтересным зрелищем, небольшим дивертисментом, не заслуживающим ничего, кроме пренебрежения.

Один гордо рассматривал меня через плечо; другой расхаживал по комнате, заложив руки за спину; иногда он останавливался около господина де Фекура, продолжавшего писать, и разглядывал меня во всех подробностях, с удобного расстояния.

Можете себе представить, какой я имел вид!

Третий, занятый своими мыслями, смотрел на меня отсутствующим взглядом, как смотрят на мебель или на стену.

Господин, для которого я был пустым местом, приводил меня не в меньшее замешательство, чем тот, кому я представлялся какой-то козявкой. И то и другое было одинаково обидно, и я это чувствовал всем своим существом.

Я был смущен и сконфужен до крайности. Никогда не забуду эту сцену; со временем я стал богатым человеком; я не менее, если не более богат, чем те господа, но и доныне не понимаю, откуда берутся спесивые люди, так грубо попирающие права и человеческое достоинство ближнего. Наконец, господин де Фекур все же кончил писать и протянул руку за письмом, которое я продолжал держать перед ним.

– Ну, давайте! – бросил он и тут же спросил: – Господа, который час?

– Около двенадцати, – небрежно ответил тот, что прогуливался по кабинету.

Господин де Фекур распечатал письмо и пробежал его.

– Великолепно, – сказал он. – За полтора года это пятый человек, которого невестка посылает ко мне с просьбой устроить на место. И где только она их откапывает? Конца пока не видно. Этого она рекомендует особенно горячо. Чудачка, право! Прочтите, она вся тут.

Он протянул письмо одному из присутствующих, а мне сказал:

– Хорошо, я вас устрою; завтра я возвращаюсь в Париж. Зайдите ко мне послезавтра.

Я уже собрался уходить, но он меня остановил:

– Вы очень молоды. Что вы умеете делать? Держу пари, что ничего.

– Я еще нигде не служил, сударь, – сказал я.

– Еще бы! Я так и думал, – сказал он, – других моя свояченица и не рекомендует. Хорошо еще, если вы умеете писать.

– Да, сударь, умею, – сказал я, покраснев, – и даже немного знаю арифметику.

– Да неужели! – воскликнул он насмешливо. – Право, вы слишком хороши для нас! Так ступайте, до послезавтра.

Я удалился под громкий смех этих господ, которых развеселили мои познания в арифметике и письме; в этот момент вошел лакей и доложил господину де Фекуру, что его желает видеть некая дама, назвавшаяся госпожей такой-то (он так и выразился).

– Ara! – сказал его патрон. – Я знаю, кто это. Она явилась очень кстати, пусть войдет; а вы (это относилось ко мне) подождите.

В комнату тотчас же вошли две скромно одетые дамы; одна молодая, лет двадцати, а другая – лет пятидесяти.

У обеих были печальные и умоляющие лица.

Я в жизни своей не видел такого благородного и трогательного выражения лица, как у младшей из дам; а между тем ее нельзя было назвать красивой: красотой мы считаем нечто иное.

Ее лицо не отличалось ни яркими красками, ни правильностью черт, ничто в нем не бросалось в глаза, но оно много говорило сердцу; оно внушало уважение, нежность, даже любовь, – все эти чувства вместе.

В лице этой молодой женщины, если можно так выразиться, сквозила душа, и душа чистая, благородная и нежная, – следовательно, полная очарования.

Не стану распространяться о пожилой даме, сопровождавшей ее; скажу лишь, что это была воплощенная скромность и скорбь.

Закончив разговор со мной, господин де Фекур встал из-за стола и стоя беседовал посреди кабинета с находившимися у него господами. Он довольно небрежно кивнул молодой даме, когда она направилась к нему.

– Я знаю, сударыня, что привело вас сюда, – сказал он; – я уволил вашего мужа; не моя вина, если он все время хворает и не может исполнять свои обязанности. Как прикажете быть с таким служащим? Его никогда нет на месте.

– Ах, сударь, – сказала она голосом, перед которым невозможно было устоять. – Значит, решение ваше бесповоротно? Конечно, вы правы, муж очень слаб здоровьем; до сих пор вы были так добры, что щадили его. Не лишайте же нас своего расположения, не будьте так суровы (это слово в ее устах пронзило мою душу), вы бы сжалились над нами, когда бы знали, в какой мы крайности. Горю моему нет предела, не будьте же непреклонны (кто бы мог остаться непреклонным!). Мой муж выздоровеет; вы знаете, кто мы, и знаете, как мы нуждаемся в вашем покровительстве.

Не подумайте, что она заплакала, говоря все это; мне кажется, если бы она плакала, в горе ее не было бы столько достоинства, оно показалось бы менее глубоким и менее искренним.

Но дама, сопровождавшая ее, не обладала такой силой духа, и глаза ее были полны слез.

Я ни минуты не сомневался, что господин де Фекур уступит; мне казалось, что устоять невозможно. Увы, как я был наивен! Он сохранял полное равнодушие.

Назад Дальше