- Если у нас еще есть время и мы не спешим уйти, я бы хотел, если позволишь, кое о чем спросить тебя.
Он благосклонно ответил:
- Спрашивай, что хочешь, а там и я возьмусь за расспросы, да и сам немало расскажу тебе.
И я, не медля, сказал ему:
- Два вопроса в равной мере беспокоят меня, и каждый хочется задать первым, а потому я задам оба сразу: прошу тебя, ответь, что это за долина, служит ли она тебе пристанищем или же просто никто, однажды попав сюда, уже не может ее покинуть; а затем открой мне, по чьему велению ты сюда явился, дабы оказать мне помощь.
Он ответил:
- По-разному называют эту местность, и каждое название ей подходит; одни зовут ее Лабиринтом любви, другие - Очарованным долом, кто - Свинарником Венеры, а кто - Юдолью скорби и вздохов, и еще по-всякому, кто так, а кто этак, как кому придется по вкусу.
Она не является моим пристанищем, ибо смерть, навстречу коей ты стремишься, уже завладела мною и держит меня в узилище. По суровости своей оно не уступает этой долине, но зато не столь опасно, как она; и да будет тебе известно, что тот, кто по недомыслию попадет сюда, никогда не сможет уйти, пока свет небесный не придет ему на помощь; и тогда, как я говорил, потребуются ему и разум, и мужество.
Я сказал:
- О, молю тебя именем Господа, властного исполнить самые пылкие желания, ответь мне еще на один вопрос. Ты сказал, что обитаешь в каком-то месте, еще более суровом, нежели сия долина, но не столь опасном. Твои слова и собственная память подсказали мне, что ты уже не живешь в нашем мире. Где же ты пребываешь? Ужели ты навеки заключен туда, где нет надежд на искупление? Или находишься там, где надежда сулит тебе спасение, хотя бы отдаленное? Ежели ты заключен в той вечной темнице, то она, несомненно, страшнее этой долины; но как может она быть менее опасной? А если ты обретаешься там, где есть еще надежда на покой, что означают твои слова, будто там тяжелее, чем здесь?
- Я нахожусь, - ответил дух, - в том месте, где мне непременно будет ниспослано спасение. Вот потому оно менее опасно, чем эта долина, ибо того, кто тут согрешит, ожидает еще худшая участь, а это постоянно случается. И тот, кто упорствует в грехе, а таких немало, будет заключен в глухую темницу, куда свет небесный никогда не проливает благодати и милосердия, но вечно пылает неумолимым и жестоким возмездием, па горе и беду всем, кому дано это видеть и понять.
Нет сомнений, место моего пребывания, как я сказал, настолько мрачнее, нежели эта долина, что если бы радостная надежда на будущее не помогала мне и другим подобным страдальцам, там умирали бы даже бессмертные духи. И дабы ты хоть отчасти понял, какова моя доля, узнай, что одежда, удивившая тебя при нашей встрече и не похожая на ту, что я носил среди живых, ибо у вас так одеваются люди, достигшие высокого положения, не соткана руками человеческими, но сотворена из небесного пламени, столь яростного и жгучего, что земной огонь, по сравнению с ним, холоден как лед. Пламя это иссушило меня в такой степени, что ни уголь, ни камень, обожженные в ваших печах земным огнем, не уподобятся по сухости моему телу. Поэтому жажда моя тай неистова, что если бы все ваши реки слились воедино и потекли в мою глотку, они утолили бы ее не более, чем жалкий ручеек. Несу я такую кару по двум причинам: одна - это безмерная алчность к деньгам, коей пылал я при жизни, другая - недостойное терпение, с которым я сносил подлые и бесчестные поступки той, кого тебе лучше было бы никогда не видеть. А теперь оставим до времени разговоры о тяготах моего обиталища, коим поистине уступают здешние, если не считать, что тут все творится во вред, там же все идет на благо.
Сейчас я тебе отвечу на второй вопрос, чтобы вернуть силы твоей оробевшей душе: да будет тебе известно, что разрешил мне, а вернее - повелел, сюда явиться преблагой создатель всего сущего, тот, по чьей воле все в мире живо и кто печется о вашем благе, вашем покое, вашем спасении заботливее, нежели вы сами.
Не скрою, едва я услышал эти слова и понял грозившую мне опасность и милосердие того, кем был послан дух, я почувствовал, как душа моя исполнилась величайшего смирения и я постиг величие и всемогущество Господа нашего, его извечное постоянство и неизменную ко мне доброту и вместе с тем узрел себя, подлого и слабого, неблагодарностью и бесчисленными обидами отплатившего тому, кто сейчас, как и прежде, не покидает меня в нужде, невзирая на мои прегрешения, и не отказывает в милостях и щедротах. Подавленный безмерным сокрушением и раскаянием во всем, содеянном мною, я почувствовал, что не только глаза мои исторгают потоки слез, но и самое сердце исходит влагой, как снег под солнцем; долго безмолвствовал я, не умея воздать благодарность за великие дары, ниспосланные мне, и казалось, что дух понимает причину моего молчания; наконец я сказал:
- О блаженный дух! Заглянув в собственную совесть, я понял, как верны твои слова, что Господь более заботится о нас, смертных, чем мы сами, ибо мы по своей же вине постоянно погружаемся все глубже в пучину, а он с бесконечным состраданием вновь и вновь извлекает нас оттуда, раскрывает перед нами прекрасное царствие свое и, как любящий отец, зовет пас к себе. И в то же время я, все еще измеряя божественную доброту земной мерой, недоумеваю, как может он и сейчас поддерживать меня, столь жестоко обидевшего его.
На это дух ответил:
- Поистине, из речей твоих явствует, что ты не постиг еще сущности небесной доброты и полагаешь, будто она, совершеннейшая, подобна в делах своих вам, смертным, изменчивым и несовершенным; ведь вы-то не успокоитесь, пока не отплатите великой местью за любую мелкую обиду. Но если ты искренне раскаялся, смирился и готов впредь внимательно слушать мои наставления, я охотно открою тебе одну из причин, по коим небесная доброта послала меня сюда, дабы облегчить твою горькую участь. В тот час, когда мне это повелел не человеческий, но ангельский голос, не ведающий лжи, я узнал, что ты всегда, каковы бы ни были твои заблуждения, благоговейно чтил ту, кто принесла на спасение во чреве своем и пребывает живым источником милосердия, матерью благодати и сострадания; к ней стремился ты, как к вечному пределу, на нее возлагал свои надежды. Все это видела она своими божественными очами, а потому, узрев тебя в этой долине, вконец измученного, растерянного и обессиленного, едва ли не потерявшего рассудок, и зная грозящую тебе опасность, она, милосердная, всегда готовая помочь в нужде тем, кто ей предан, не ожидая их мольбы, не стала дожидаться и твоей, обратилась к сыну своему и вымолила тебе прощение. По ее заступничеству мне было велено прийти к тебе, что я и сделал. И расстанусь с тобой не ранее, чем выведу тебя отсюда в свободные и вольные края, куда ты охотно последуешь за мной.
Когда он умолк, я сказал:
- Ты ответил мне на все вопросы; теперь, узнав, как ты сносишь возмездие господне и силишься исправиться ему в угоду, я проникся состраданием к тебе и жажду облегчить твои муки, если только это в моих силах; но вместе с тем я радуюсь, ибо понимаю, что ты не осужден на вечные страдания в аду, а напротив, претерпев заслуженную кару, вознесешься в сияющее царство небесное. Доброта и милосердие той, кем ты послан мне на благо в сию долину превратностей, давно мне известны; она уже не раз спасала меня от тяжких бед, а я, неблагодарный, слишком редко возносил ей хвалу. И я смиренно молю ее не оставлять меня и впредь и не только избавить от вечной погибели, но и направить на путь к вечной жизни и постоянно поддерживать на этом пути, пока я жив и пребываю ее преданнейшим рабом.
Но заклинаю тебя ее именем, ответь мне еще на один вопрос: живут ли в этой долине, различные названия которой ты перечислил, не остановясь ни на одном, люди, некогда состоявшие при дворе Любви и, подобно мне, отринутые ею и сосланные сюда в изгнание, или же эту землю населяют одни только звери, всю ночь завывавшие вокруг меня?
Дух ответил улыбаясь:
- Вижу, что лучи истинного света еще не озарили твой рассудок и ты, как многие глупцы, почитаешь за высшее блаженство то, что на деле гнусно и ничтожно, и думаешь, будто ваша сладострастная плотская любовь приносит какое-то благо; выслушай же внимательно мои слова.
Эта долина скорби есть не что иное, как упомянутый тобою двор Любви, а завывают вокруг тебя несчастные, попавшие, как и ты, в сети любовных обманов. Когда они говорят о своей так называемой любви, до слуха людей разумных и благонамеренных доходят только звуки, услышанные сейчас тобой; я ранее и назвал эту долину Лабиринтом, ибо однажды попавшие сюда блуждают без надежды выбраться. Поэтому твой вопрос удивил меня - ведь мне известно, что ты уже неоднократно бывал здесь, хотя еще ни разу тебе не грозила такая опасность, как теперь.
Исполненный сознанием своей вины, признавая всю правду его речей и почти что придя в себя, я ответил: - Да, я не раз бывал здесь, но по воле более счастливого случая, как полагают иные развращенные умы. И теперь припоминаю, что выходил отсюда с чужой помощью, а не по милости собственного рассудка; но я натерпелся здесь таких мук и такого страха, сводившего меня с ума, что потом и не помнил, где побывал, будто и вовсе не был. Ныне мне стало понятно без дальнейших пояснений, какая сила обращает людей в зверей и что означает сия дикая местность, ее многообразные названия и отсутствие здесь какой-либо дороги или тропы.
- Наконец-то, - сказал дух, - сумерки, окутавшие твой разум, начинают редеть и рассеялся страх, охвативший тебя до моего прихода, а поэтому в ожидании света, который поможет тебе найти выход отсюда, мне хочется еще немного поговорить с тобой; и если бы природа этой местности допускала, я предложил бы присесть, ибо вижу, что ты устал; но так как это невозможно, мы поведем беседу стоя. Я знаю (но даже если бы не знал, я тотчас понял бы по твоим речам и по пребыванию твоему в сей долине), что ты отчаянно бьешься в когтях любви; мне известно также, кто тому причиной. И тебе, должно быть, стало ясно, что я это знаю, когда я упомянул, если помнишь, о той, кого тебе лучше бы было никогда не встречать. А теперь, прежде чем продолжать, попрошу, чтобы ты не стыдился меня, хоть я и любил ее более, чем приличествует; говори со мной о ней спокойно, с открытым лицом, так, будто я всегда был ей чужим. И в благодарность за мое сострадание к твоим горестям расскажи, прошу тебя, как ты попал в ее сети.
И я, отбросив всякий стыд, ответил:
- Раз ты просишь меня, я поведаю тебе то, в чем открылся только одному верному другу да еще поверял ей самой в моих письмах и что не осмелился бы рассказать тебе, если бы не твое великодушие; надеюсь, мой рассказ тебя не смутит, ибо, по законам нашей церкви, жена твоя обрела свободу после того, как ты расстался с земной жизнью, и ты не можешь обвинить меня в посягательстве на твою собственность.
Но оставим эти, неуместные сейчас, рассуждения и перейдем к тому, о чем ты спросил: итак, несколько месяцев тому назад разговорился я на свою беду с неким твоим соседом и родичем, чье имя незачем называть. В беседе нашей, как это часто бывает, переходили мы с одного предмета на другой, пока наконец не зашел разговор о выдающихся женщинах. Поначалу восхваляли мы тех, кто жил в древности, кого за целомудрие, кого за величие души, а кого и за силу тела; потом перешли к нашим современницам. Среди них мало нашлось достойных хвалы, однако мой собеседник назвал нескольких женщин из нашего города и среди них ту, что прежде была твоей женой, а мне еще не была знакома. Лучше бы мне и впредь не знать ее! Он же, движимый не знаю уж каким чувством, принялся всячески превозносить ее, уверяя, что никто не сравнится с ней великодушием, будто она некий Александр женского рода, и привел различные примеры ее щедрости, которые я не стану повторять, дабы не тратить попусту времени па эти побасенки. К тому же, добавил он, природа наделила ее столь здравым умом, какого не встретишь у женщины. Да и в красноречии она не уступает любому блестящему и умелому ритору; и еще, что мне, легковерному, особенно пришлось по душе, она-де хороша собой, обходительна и вообще исполнена всяческих достоинств, какие только могут украсить знатную даму. Пока он так разглагольствовал, я, признаюсь, думал про себя: счастливец тот, кому благосклонная Фортуна подарит любовь столь совершенной дамы!
И, втайне приняв решение попытать счастья на этом поприще, я стал расспрашивать, как ее имя, какого она звания, где живет, - как оказалось, жила она уже не там, где ты ее оставил; на все мои вопросы я получил подробнейший ответ. На этом мы с ним расстались, и я задумал немедля повидать ее, надеясь, что она согласится на знакомство со мной и затем станет моей возлюбленной госпожой, а я - ее верным слугой. Не мешкая, направился я туда, где рассчитывал найти и увидеть ее в этот час; Фортуна, казалось, мне благоприятствовала (чего никогда не бывало, да и на сей раз она тоже действовала мне во вред), и все мои предположения сбылись наилучшим образом. И вот что удивительно, скажу тебе: не было у меня никаких примет ее, кроме черной одежды, но едва я увидел ее среди многих женщин, одетых точно так же, едва лицо ее предстало моим глазам, как я тотчас же понял, что предо мной та, кого я ищу. Но так как я всегда считал и продолжаю считать, что любовь, о которой известно другим, либо принесет тысячу невзгод, либо не увенчается желанным успехом, я решил никому не открываться в своем чувстве и даже друга, коему впоследствии поведал самые сокровенные тайны, побоялся спросить, она ли это. Однако Фортуна, не слишком баловавшая меня в дальнейшем, вторично пришла мне на помощь, и я услышал, как позади меня какая-то женщина заговорила о ней с подругами в таких словах: "Ах, посмотрите, как донне такой-то к лицу белые лепты и черное платье!"
Одна из приятельниц, незнакомая с той, о ком шла речь, спросила на радость мне, навострившему уши на их разговор: "О которой из дам ты говоришь? Их так много!" На что собеседница ответила: "О той, что сидит третьей вон там, па скамье". Тут я понял, что догадка моя верна, и с этого часа повел счет своему знакомству с нею. Лгать не стану: увидев, как она стройна, а затем обратив внимание на ее походку и телосложение, я тотчас же пришел к заключению, увы, ошибочному, что мне не только сказали о ней сущую правду, но еще и умолчали обо многих ее достоинствах. Будучи весь во власти своего заблуждения, я почувствовал, как рассказ о ней и сам вид ее зажгли в моем сердце такое жаркое пламя, каким пылают смазанные маслом предметы, так что любой, заглянув мне в лицо, тотчас мог бы увидеть его отблеск; но недолго лицо мое полыхало жаром, ибо огонь, как это обычно бывает, облизнув поверхность, ушел в глубину и я почувствовал, как он разгорается там еще пуще.
Так я рассказывал о той, что па беду пленила меня своей коварной, умело подправленной красотой, сулившей мне будущие радости.
Дух выслушал меня, казалось, не без удовольствия, а затем молвил:
- Ты хорошо рассказал, как и почему ты сам себе накинул на шею петлю, в которой все еще бьешься. Теперь, если не трудно, поведай мне, открыл ли ты ей наконец свою любовь (хотя я заранее уверен, что так; оно и было) и подала ли она тебе надежду, что должно было разжечь тебя куда более, чем поначалу разожгло собственное желание.
Я ответил:
- Не хочу ничего скрывать (да и не смог бы, если бы даже хотел, ибо понимаю, что тебе, уж не знаю откуда, но все про меня известно). Итак, я полностью уверился, как уже говорил, в правоте моего собеседника, почитавшего ее столь замечательной женщиной, и решил написать ей, рассуждая так: если она такова, как он говорит, и я честно открою ей в письме свои чувства, случится неизбежно одно из двух: либо моя любовь будет ей приятна и желанна и она ответит мне тем же, либо она будет ей приятна, но нежеланна и она осторожно даст мне понять, чтобы я не надеялся.
В ожидании того или другого и уповая на первое более, чем на второе, я излил все свои пылкие чувства в письме, выразив их словами, какими приличествует говорить о таком предмете. На мое письмо она ответила короткой записочкой, где ни словом не обмолвилась о моей любви, но весьма нескладно и притом чуть ли не в стихах (хотя вряд ли это можно было назвать стихами, ибо одна стопа была предлинной, а другая совсем короткой) просила сказать, кто я такой. Более того: в этой записочке она умудрилась высказать философскую, но вовсе ошибочную мысль о переселении души от одного человека к другому, о чем, должно быть, узнала от какого-нибудь проповедника, но не от учителя и не из книг. Тут же она сравнивала меня с неким прославленным мужем, видимо желая мне польстить, и добавляла, что более всего ценит в людях ум, доблесть и любезность в сочетании с благородным происхождением. И суть, и форма письма не оставляли сомнений в том, что человек, столь горячо расхваливший ее природный ум и изысканное красноречие, либо сам обманывался в них, либо хотел обмануть меня.
Однако пламя, бушевавшее во мне, вовсе от этого не погасло и даже не стало менее жгучим; я понимал, что цель записки - подтолкнуть меня на новые письма, в которых я, в надежде на более подробный ответ, стану изощряться в искусном владении всеми качествами, что ей по нраву. И я, сознавая, что не могу похвастать ни умом, ни доблестью, ни родовитостью (что касается любезности, то при всем желании ее негде было проявить), решил тем не менее сделать все возможное, дабы заслужить ее милость. Поэтому я написал ей, выразив, как умел, свою радость по поводу ее записки; но так и не дождался ответа, ни письменного, пи устного, через посланца.
Дух спросил:
- Если дело дальше не пошло, почему же ты вчерашним днем заливался слезами и с такой глубокой скорбью призывал смерть?
И я ответил:
- Быть может, лучше было бы умолчать, но я не могу ответить тебе отказом. Две причины довели меня до предела отчаяния: во-первых, я увидел, как заблуждался, почитая себя существом разумным, в то время как оказался ничем не лучше бессмысленного животного; и это не могло не взволновать меня, ибо большую часть жизни я собирал знания, а когда в них пришла нужда, увидел, что ничего не знаю; а во-вторых, я понял, что она открыла другим мою любовь, и за это счел ее самой жестокой и коварной из женщин.
Возвращаясь к первой причине моей печали, скажу, что я постиг, как глупо вел себя, когда с такой готовностью поверил, будто женщина способна обладать столь высокими достоинствами, и, не успев глазом моргнуть, запутался в сетях любви, подарил женщине свою свободу и подчинил ей рассудок; а без них обоих душа моя утратила былую власть и стала жалкой рабой. И ты, да и любой другой согласится, что это достаточный повод для смертельного отчаяния.