Дон Кихот - Мигель Сервантес Сааведра 25 стр.


– О! я ее хорошо знаю, – ответил Санчо, – и могу сказать, что она швыряет брусьями так же хорошо, как самый здоровый парень во всей деревне. Ей богу! это девка смышленая, здоровая и красивая и сумеет намылить голову всякому странствующему рыцарю, который вздумал бы взять ее в свои дамы. Черт возьми! а какой голос у ней, какая здоровенная грудь! Надо вам сказать, что один раз она влезла на деревенскую колокольню и стала звать слуг фермы, работавших на поле ее отца, и, хоть они были полмили от нее, они все-таки слышали ее так же хорошо, как если бы были у самой колокольни. Но главное, что она не чванится, у нее самый веселый нрав, она со всеми шутит и, при всяком удобном случае, хохочет и балует. Теперь скажу я вам, господин рыцарь Печального образа, что ваша милость не только можете и должны делать безумства ради нее, но вы имеете полное право даже совсем отчаяться и удавиться, и всякий, узнав об этом, скажет только, что вы сделали хорошо, хотя бы вас черт побрал. Право, мне хотелось бы быть уже теперь в дороге только ради одного того, чтобы посмотреть на нее, потому что я давно уже ее не видал. Наверное, она сильно изменилась, ничто так быстро не портит цвета лица женщин, как постоянная ходьба по полям, на открытом воздухе и под солнцем. Должен сознаться вам, господин Дон-Кихот, что я находился в большом заблуждении, спроста думая, что госпожа Дульцинея – какая-нибудь принцесса, в которую ваша милость влюбились, или, по крайней мере, какая-нибудь особа высокого сословия, достойная тех богатых подарков, которые вы послали ей, например, побежденного бискайца, освобожденных каторжников и так же много других, как много побед было, вероятно, одержано, вашей милостью в то время, когда я еще не был у вас оруженосцем. Но если так, то какая радость госпоже Альдонсе Лоренсо, то есть госпоже Дульцинее Тобозской, смотреть, как приходят и преклоняют пред ней колена все побежденные, посланные вашей милостью? при том же может еще так случиться, что они явятся в то время, когда она треплет пеньку или молотит хлеб на гумне; тогда эти люди, видя ее за такими занятиями, могут разгневаться, да и сама она будет и сердиться, и смеяться в одно и тоже время.

– Много раз говорил уж я тебе, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – что ты большой болтун и с своим тупоумием постоянно стараешься шутить и говорит разные колкости, но, чтобы ты сам признал, насколько ты глуп, а я умен, я расскажу тебе одну маленькую историю. Слушай же. Одна молодая, красивая, свободная и богатая вдова влюбилась в одного здорового и веселого детину с толстой шеей. Когда узнал об этом ее старший брат, он решил сделать ей братское увещание. "Я не без основания удивляюсь, сударыня, – сказал он прекрасной вдовушке, – тому, что женщина с вашим положением, с вашей красотой и вашим богатством могла влюбиться в человека такого низкого звания и такого ничтожного ума; между тем как в том же самом доме столько докторов, учителей и богословов, из которых вы могли бы выбирать любого и сказать: этот мне по сердцу, а тот мне не нравится". Но вдова очень откровенно и остроумно ответила ему: "Вы сильно заблуждаетесь, мой дорогой братец, и рассуждаете совсем по-старинному, если предполагаете, что я ошиблась, избрав этого человека, каким бы глупцом он вам ни казался; ведь для того, что мне от него надобно, он так же силен в философии, как и Аристотель, и даже сильнее". Точно также, Санчо, и для того, что мне надобно от Дульцинеи Тобозской, она так же годится, как и самая знатная принцесса на земле. Не следует думать, будто все поэты действительно знали тех дам, которых они воспевали под вымышленными именами. Ты думаешь, что все эти Аварильи, Фили, Сильвии, Дианы, Галатеи и многие другие, которыми наполнены книги, романсы, лавки цирюльников и театральные представления, в самом деле были живыми существами с телом и костями и дамами прославлявших их? Вовсе нет, большинство поэтов выдумали их только для того, чтобы иметь сюжет для стихов и чтобы люди считали их влюбленными или, по крайней мере, способными быть влюбленными. Поэтому и для меня достаточно думать и верить, что Альдонса Лоренсо прекрасна и умна. До ее рода нам нет дела; мы не собираемся делать исследование этого вопроса, чтобы облачить ее потом в одежду канониссы, я же считаю ее самой знатной принцессой на свете. В самом деле, ты должен знать, Санчо, если до сих пор еще этого не знал, что два достоинства больше, чем все другие, способны возбуждать любовь: красота и добрая слава. Но этими двумя достоинствами Дульцинея обладает в высокой степени, ибо в красоте с ней не сравняется никто, а в доброй славе она имеет мало себе равных. Короче сказать, я воображаю, что так и есть на самом деле, как я говорю, не больше и не меньше, и рисую ее себе именно такою прекрасной и благородной, какою мне желательно, чтобы она была; и потому ни одна женщина не сравнится с нею, ни Елена, ни Лукреция, никакая другая героиня прошлых веков, греческая, римская или варварская. Пусть всякий говорит об этом, что хочет; если меня порицают невежды, то, по крайней мере, строгие люди ни в чем не упрекнут меня.

– И я говорю, – сказал Санчо, – что ваша милость во всем правы, а я просто осел. И зачем только это слово приходит мне на язык, ведь в доме удавленника не следует говорить о веревке. Но готовьте письмо, а затем я отправлюсь.

Дон-Кихот взял альбом Карденио и, отойдя в сторону, начал с большим хладнокровием писать письмо. Кончив писать, он позвал Санчо и высказал желание прочитать ему написанное, чтобы тот выучил его наизусть на случай, если письмо потеряется дорогой, – "ибо злая судьба моя, – сказал Дон-Кихот, – заставляет меня всего опасаться".

– Ваша милость сделали бы лучше, – ответил Санчо, – если бы написали письмо в альбоме два или три раза, а потом отдали мне. Я буду беречь его; но думать, будто бы я могу выучить письмо наизусть – глупо; у меня такая скверная память, что я часто забываю даже свое собственное имя. Все-таки вы прочитайте мне его, я послушаю с большим удовольствием, ведь оно должно быть так написано, что хоть печатай.

– Слушай же, – сказал Дон-Кихот, – вот оно:

Письмо Дон-Кихота к Дульцинее Тобозской.

"Высокая и самодержавная дама!

Жестоко изъязвленный иглами разлуки, раненый в тайник самого сердца желает тебе, дульцинейшая Дульцинея Тобозская, доброго здоровья, которым он сам уже больше не наслаждается. Если твоя красота меня презирает, если твои достоинства неблагосклонны ко мне и если твоя суровость поддерживают мои терзания, то трудно мне, хотя бы и в достаточной степени закаленному в терпении, пребыть непреклонным в этом ужасном положении, не только мучительном, но и продолжительном. Мой добрый оруженосец Санчо представит тебе полный рассказ, о неблагодарная красавица, о обожаемая неприятельница, о том состоянии, в которое я ввергнут тобою. Если угодно тебе придти мне на помощь, я – твой; если нет, – поступай по своему произволу, я же, окончив мои дни, удовлетворю тем твою жестокость и мое желание.

До гроба твой,

Рыцарь Печального образа".

– Клянусь жизнью моего отца! – воскликнул Санчо, когда письмо было прочитано, – это чудеснейшая штука из всех слышанных мною. Черт возьми! как хорошо вы высказываете все, что вам хочется сказать! и как ловко вы подогнали к подписи рыцаря Печального образа. Право, можно подумать, что вы сам черт, и нет ничего на свете, чего бы вы не знали.

– Для того звания, к которому принадлежу я, необходимо все знать, – ответил Дон-Кихот.

– Ну теперь, – сказал Санчо, – поверните страницу и составьте письмецо насчет трех осленков и подпишите его поотчетливей, чтобы всякий посмотревший сейчас же узнал вашу руку.

– С удовольствием, – сказал Дон-Кихот и, написав другое письмо, тоже прочитал его Санчо:

"Благоволите, госпожа моя племянница, предъявителю сего письма Санчо Панса, моему Оруженосцу, выдать трех из пяти осленков, оставленных мною дома и вверенных попечениям вашей милости; за каковые три осленка я от него соответствующую сумму наличными сполна получил и расчет за каковые, согласно сему письму и его расписке, заключается. Дано в ущельях Сьерры-Морены двадцать седьмого августа настоящего года".

– Очень хорошо, – воскликнул Санчо, – теперь вашей милости остается только подписать.

– Подпись не нужна, – ответил Дон-Кихот; – я только поставлю свою отметку; ее, все равно, что и подписи, было бы достаточно для получения не только трех, но трехсот ослов.

– Вполне полагаюсь на вашу милость, – сказал Санчо; – позвольте мне теперь оседлать Россинанта и приготовьтесь дать мне благословение; я хочу немедленно же отправиться в путь, не дожидаясь тех безумств, которые вы собираетесь делать; впрочем я сумею сказать, что я их вдоволь насмотрелся от вашей милости.

– Но все-таки я хочу и считаю необходимым, – сказал Дон-Кихот, – чтобы ты посмотрел, как я без всяких других одеяний, кроме своей кожи, совершу дюжину или две безумных дел. Это продолжится не более получаса. Когда ты увидишь своими собственными глазами, тогда тебе будет можно с совершенно спокойною совестью рассказывать и обо всех тех, которая ты заблагорассудишь прибавить, и уверяю тебя, что тебе не выдумать столько безумств, сколько я их собираюсь сделать.

– Ради Господа Бога, господин мой, – воскликнул Санчо, – позвольте мне не смотреть на кожу вашей милости: это сильно расстроит меня, я непременно заплачу, а у меня и так болит еще голова со вчерашнего вечера от слез по моем ослике, и мне не хотелось бы опять плакать. Если уж вашей милости непременно хочется показать мне несколько своих безумств, то сделайте одетым, какие покороче и скорее придут вам в голову. А по-моему, и совсем этого не нужно; как я уже вам сказал, без этого скорее настанет время моего возвращения и вы скорее получите вести, которых ваша милость так желает и заслуживает. Иначе, клянусь Богом, пусть госпожа Дульцинея поостережется! если она не ответит, как следует, то даю перед всеми торжественный обет ногами и кулаками вырвать у ней надлежащий ответ из нутра. Чтобы такой славный странствующий рыцарь сходил с ума без толку, без смыслу из-за какой-нибудь… Пусть ваша дама не заставляет меня говорят из-за какой, потому что, ей Богу! я дам волю своему языку и все, что он скажет, выплюну ей в лицо. Я покажу ей себя, она еще меня плохо знает; иначе сперва помолилась бы да поговела, прежде чем разговаривать со мной.

– Право, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – ты, кажется, нисколько не умнее меня.

– Я не такой сумасшедший, я только сердитей вас, – возразил Санчо.

– Но оставим это; скажите мне, ваша милость, что вы будете есть до моего возвращения? Разве вы, подобно Карденио, будете прятаться в засаду и силой отнимать у пастухов пищу?

– Об этом не беспокойся, – ответил Дон-Кихот, – даже если бы у меня в изобилии имелись всякие съестные припасы, я и тогда питался бы только травами и плодами, растущими на этих лугах и деревьях. Окончательная цель моего предприятия в том и состоит, чтобы совсем ничего не есть и претерпеть другие лишения.

– Кстати, знаете чего я боюсь? – сказал Санчо. – Я, пожалуй, не найду обратной дороги к тому месту, где я вас покину, ведь оно очень пустынно и глухо.

– Запоминай по дороге все приметы, – ответил Дон-Кихот, – а я не буду удаляться из этой местности и даже буду влезать на самые высокие из этих скал, чтобы посматривать, не возвращаешься ли ты. Кроме того, чтобы тебе вернее не заблудиться и не потерять меня, ты нарежь ветвей дрока, растущего вокруг, и бросай их через некоторые расстояния, пока ты не выедешь на долину. Эти ветви послужат тебе приметами и проводниками и, подобно нитке, употребленной Персеем в лабиринте, помогут тебе найти меня.

– Это я сделаю, – отвечал Санчо.

И, нарезав несколько ветвей кустарника, он испросил благословение у своего господина и простился с ним, причем они оба всплакнули. Потом, сев на Россинанта и выслушав увещания Дон-Кихота, настоятельно просившего его заботиться об его коне, как о своей собственной особе, верный оруженосец направился по дороге к долине, разбрасывая по пути, как ему советовал его господин, ветви дрока и вскоре скрылся к великому сожалению Дон-Кихота, сильно желавшего проделать на его глазах, по крайней мере, хоть парочку безумств.

Но, не отъехав и сотни шагов, Санчо воротился и сказал своему господину:

– Я говорю, что ваша милость были правы: для того, чтобы я мог со спокойною совестью клясться в том, что я видел, как вы делали безумства, мне необходимо увидать, по крайней мере, одно из них, хотя самое ваше намерение остаться здесь кажется мне порядочным безумством.

– Не говорил ли я тебе этого? – сказал. Дон-Кихот, – погоди же, Санчо; не успеешь ты прочитать credo, я сделаю, что нужно.

Он немедленно же разулся и скинул с себя все платье, кроме рубашки; потом, без дальнейших церемоний, он щелкнул себя пяткой по заду, два раза подпрыгнул на воздух и два раза кувыркнулся вниз головой и вверх ногами, выставив при этом наружу такие вещи, что Санчо, чтобы в другой раз не смотреть за них, повернул коня и снова пустился в путь, считая себя в полном праве клятвенно уверять в безумии своего господина. А затем мы оставим его ехать своей дорогой вплоть до времени его возвращения, которое не замедлит наступить.

ГЛАВА XXVI
В которой продолжаются прекрасные любовные подвиги, совершенные Дон-Кихотом в горах Сьерры-Морены

Возвратимся к повествованию о том, что сделал рыцарь Печального образа, оставшись один. Как только Дон-Кихот, голый вниз от пояса и одетый вверх от пояса, кончил свои прыжки и кувыркания и увидал, что Санчо уехал, не захотев дожидаться других сумасбродств, – он взлез на вершину высокой скалы и принялся размышлять над одним вопросом, неоднократно уже занимавшим его мысль и до сих пор еще надлежащим образом не решенным: ему хотелось определить, что лучше для него и более приличествует обстоятельствам, подражать ли опустошительным неистовствам Роланда или же томной печали Амадиса. Рассуждая сам с собою, он говорил:

– Что удивительного, что Роланд был таким храбрым и мужественным рыцарем, каким его все считают? Ведь он был очарован и никто не мог лишить его жизни иначе, как только вонзив черную шпильку в подошву его ноги. Поэтому-то он и носил постоянно на своих башмаках семь железных подметок и все-таки его волшебство не помогло ему в битве с Бернардо дель-Карпио, который открыл хитрость и задушил его в своих объятиях в Ронсевальской долине. Но оставим в стороне все, что касается его мужества, и перейдем к его безумству. Несомненно, известно, что он потерял рассудок, когда на деревьях, окружавших ручей, нашел некоторые приметы и узнал от пастуха, что Анжелика несколько раз во время полуденного отдыха покоилась сном вместе с Медором, этим маленьким мавром с курчавыми волосами, пажем Аграманта. И действительно, раз он убедился, что это известие верно и его дама, в самом деле, сыграла с ним такую штуку, – ему нетрудно было сойти с ума. Но как же я-то могу уподобляться ему в безумствах, когда у меня нет подобного же повода? Потому что относительно Дульцинеи Тобозской я могу поклясться, что она во всю свою жизнь не видала и тени живого настоящего мавра и до сих пор пребывает такою же, какою ее произвела на свет мать. Следовательно, я нанес бы ей явное оскорбление, если бы, подумав о ней что-либо подобное, предался того же рода безумству, как и неистовый Роланд. С другой стороны, я вижу, что Амадис Гальский, не теряя разума и не совершая разных сумасбродств, приобрел, как любовник, такую же и даже большую славу, чем кто-либо другой. Однако же, по словам его истории, он только всего и сделал, что, не вынеся пренебрежения своей дамы Орианы, запретившей ему появляться в ее присутствии без ее позволения, удалился на утес Бедный в сообществе с одним пустынником и там давал волю своим рыданиям до тех пор, пока небо не оказало ему помощи в его горе и печали. Если в самом деле было так – а в этом нельзя и сомневаться, – то с какой стати стану я теперь догола раздеваться и наносить вред этим бедным, ни в чем неповинным передо иною деревьям? И для чего мне нужно мутить воду в этих светлых ручейках, всегда готовых дать мне напиться, когда мне только захочется? Итак, да живет память об Амадисе, и пусть ему, насколько возможно, подражает Дон-Кихот Ламанчский, о котором могут сказать тоже, что говорят о другом герое, – если он и не совершил великих дел, то он погиб, чтобы их предпринять. И если я не видал ни оскорбления, ни пренебрежения от моей Дульцинеи, то не достаточно ли с меня, как я уже сказал, и одной разлуки? Мужайся же и принимайся за работу! Явитесь же моей памяти прекрасные дела Амадиса и научите меня, чем должен я начать свое подражание вам. Но я уже знаю это, большую часть своего времени он употреблял на чтение молитв; тоже буду делать и я.

И он, вместо четок, набрал десяток больших пробковых шариков и нанизал их друг на друга, более всего досадуя на то, что у него нет отшельника, который бы мог его исповедать и утешить. Таким образом, проводил он время, то прогуливаясь по лугам, то сочиняя и чертя на коре деревьев и на песке множество стихов, рассказывавших о его грусти и воспевавших иногда Дульцинею. Но уцелевшими и доступными для чтения в то время, когда его самого нашли в этих местах, оказались только следующие строфы:

"Полей питомцы и дубравы,
Деревья с зеленью своей,
Душистые цветы и травы!
Коль вам мой плач не для забавы,
Внемлите жалобе моей.
Пускай ничто вас не смущает:
Ни эти слезы, ни затеи -
Судьба вам славу посылает:
Среди вас Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской.

"Вот место то, куда от милой
Любовник верный удален,
Не знает он, зачем, чьей силой
В разлуке горькой и постылой
К страданью он приговорен.
Им страсть жестокая играет,
Его сосут сомненья змеи;
Он кадь слезами наполняет, -
Так сильно Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской.

"Отыскивая приключенья
Повсюду средь суровых скал
И находя лишь злоключенья,
Он в дни несчастья и сомненья
Суровой сердце проклинал.
Ударом плети награждает
Здесь вдруг Амур его по шее,
А не повязкой ударяет,
И горько Дон-Кихот рыдает
Вдали от доньи Дульцинеи
Тобозской."

Назад Дальше