В конце концов, нравоучительный ритуализм конфуцианства сохранил за собой доминирующие позиции в традиционной китайской политике и даже стратегии. Это неудивительно, ведь именно конфуцианство давал моральную санкцию авторитету и власти, без чего не может быть ни государства, ни армии. Более того, конфуцианские философы даже придумали свою, так сказать, "стратегию нравственности", которая, как они доказывали, должна была обеспечить победу именно моральными средствами. Известные конфуцианские ученые древности Мэн-цзы (конец IV – начало III в. до н. э.) и живший несколько позже Сюнь-цзы много рассуждали о том, что управление посредством добродетели есть на самом деле лучший способ одержать победу в войне и расширить свои владения, ведь люди будут с радостью служить доброму государю и, если нужно, отдадут за него свою жизнь. Напротив, тирану не помогут никакие крепости и запасы оружия: его воины при первом же удобном случае разбегутся, а советники охотно изменят ему ради собственной выгоды. Следовать же "пути добродетельного правления" людям мешает недостаток не столько даже воли, сколько обыкновенной сообразительности.
* * *
Упомянем кратко о философе Мо-цзы – основоположнике оригинальной, но рано исчезнувшей философской школы. Мо-цзы был первым в истории Китая свободным философом в полном смысле слова – свободным не только по своему образу жизни странствующего проповедника, но и в своем стремлении утвердить превосходство абстрактной разумности над любыми условностями общественной жизни. По преданию, Мо-цзы в молодости учился у конфуцианцев, но восстал против конфуцианского ритуализма и семейственности. Он провозгласил принцип "всеобщей любви": все люди, утверждал Мо-цзы, должны любить друг друга, поскольку это выгодно каждому. Этот идеал не свободен от глубокого противоречия: конкретному человеку очень трудно одинаково любить всех людей, и не менее трудно побудить (а по Мо-цзы и прямо заставить) людей любить себе подобных обещаниями выгоды, которые сулит любовь. Культ отвлеченной рассудочности превратил последователей Мо-цзы в замкнутую секту, со временем раздавленную имперской государственностью. А принцип "всеобщей любви" придал моистскому учению пацифистскую окраску. Мо-цзы энергично выступал против захватнических войн, допуская лишь "карательные" экспедиции против смутьянов и разбойников. Он потратил немало времени и сил для того, чтобы убедить правителей разных царств отказаться от армий и военных приготовлений. Не слишком веря – и справедливо – в успех своей пацифистской проповеди, Мо-цзы на практике допускал и даже придавал большое значение укреплению обороноспособности государства. "Провиант – богатство государства, войско – когти государства, а крепости – защита государства", – говорится в моистских писаниях. Следуя своим принципам, Мо-цзы и его ученики охотно помогали маленьким уделам крепить оборону, чтобы война потеряла привлекательность для их более сильных соседей. В итоге получилось так, что самые убежденные пацифисты древнего Китая внесли заметный вклад в развитие оборонительной тактики и фортификационного дела – такая вот маленькая "ирония истории" классической китайской древности.
* * *
Древний мудрец Лао-цзы (VI в. до н. э.) или, точнее сказать, приписываемая ему книга "Дао-Дэ цзин" ("Канон Пути и Совершенства") породили другое традиционное учение Китая – даосизм, оказавший глубокое, быть может, решающее влияние и на китайскую традицию стратегии. Лао-цзы разделяет посылку Конфуция о неразрывном единстве "пути Человека" и "пути Неба", но трактует это единство не столько в моральном, сколько в натуралистическом ключе: для него цель человеческого совершенствования состоит в возвращении к первозданной полноте бытия, еще не поврежденной людским мудрствованием, не расколотой на отдельные понятия, идеалы, ценности и прочие абстракции, а равно человеческим тщеславием, разжигающим вражду между людьми. Мудрец у Лао-цзы, подобен "еще не умеющему улыбаться младенцу", который безотчетно (и потому безмятежно) питается от "матери Неба и Земли", то есть Великого Пути мироздания.
Впрочем, учение этого апологета младенческой наивности сложилось не без влияния очень зрелых, углубленных и в своем роде практичных размышлений. Лао-цзы хорошо понимал, что истинно благое, то есть законченное в себе и самодостаточное деяние, не может быть явленным и, следовательно, публичным и что благие намерения в политике слишком часто оказываются на деле источником и орудием зла. Лао-цзы против показной добродетели – он учит жить внутренним светом мудрости и любить человечество безусловной, не требующей благодарности родительской любовью.
Не приемля цивилизацию, Лао-цзы отвергал и самую верную ее спутницу – войну. Война для него – прискорбнейшее событие. Мудрый правитель, утверждал он, должен избегать военных действий. "Яростные сражения и многие победы – верный путь к гибели государства", – утверждается в древнем даосском трактате "Вэнь-цзы". Даосизму тоже свойственна забота о благосостоянии государства и благополучии простого народа. Тем не менее мудрость пацифиста Лао-цзы оказалась чрезвычайно плодотворной для китайской стратегической науки, и именно потому, что даосизм был равнодушен к обыденной морали, но учил духовной самодостаточности мудреца-правителя. Мы открываем здесь еще одну сторону того парадокса китайской стратегии, с которым уже сталкивались на примере конфуцианства: способность ничего не желать "для себя" наилучшим образом обеспечивает успех в мире. "Метафизические" качества даосского мудреца как-то незаметно, ненасильственно преломляются в принципы практической политики: его сокрытость в "утробе Пути" становится полезной скрытностью стратега, его "недеяние" позволяет извлекать максимальную пользу из естественного хода событий, а "чистый покой", взращиваемый благодаря "опустошению сердца", делает его особенно чувствительным к назревающим в мире переменам. Всем этим чертам даосского мудреца было уготовлено стать краеугольным камнем китайской стратегии. Почитатели Лао-цзы среди китайских стратегов особенно ценили его советы полководцу быть предельно осторожным, всячески избегать открытого противостояния и даже как бы против своей воли идти на войну. Откуда эти странные для военачальника качества? От необычайно обостренной духовной чувствительности, вечно бдящей воли, которая проясняет сама себя и потому равнозначна незыблемому покою.
* * *
Еще одна влиятельная школа политической мысли древнего Китая, так называемая школа "законников", или легистов (фа цзя), выделяется апологией самодержавной, вплоть до полного произвола, власти правителя – апологией настолько воинственной, что ее можно было бы назвать циничной, если бы она не была столь искренней и серьезной. Законники были в древнем Китае апологетами нарождавшегося деспотического строя. Своей метафизики они не имели и вообще считали философствование занятием пустым и вредным. Это были люди дела, которых занимал только вопрос о том, как наиболее эффективно управлять государством. Человека они считали существом жадным и лукавым, сущим ничтожеством, а войну – естественным состоянием общества и целью всякой политики. Военные заслуги были для них единственным критерием знатности. Призывы ограничиться "справедливыми" войнами и тем более пацифизм они считали лицемерием и даже признаком кретинизма. Разрушения, причиняемые войной, их не смущали: завоевание чужого царства должно было окупить все потери.
Правитель для законников олицетворяет абсолютный и вездесущий порядок, в котором выплавляется некое совокупное качество – определенный тип общественности и который поэтому воплощает собою неоспоримое господство, обладает силой безусловного принуждения. Впрочем, слово "олицетворяет" здесь не совсем уместно. Поскольку абсолютная власть, проистекающая из цельного и всеобщего порядка вещей, совершенно анонимна, правитель у законников ничего не может представлять в своем лице и вообще не должен проявлять себя в деятельности хорошо отлаженной государственной машины. Здесь законники унаследовали даосскую тему скрытности мудреца и его "небесной" добродетели, но, не признавая никакой собственно публичной сферы в государстве, отрицая все принципы самоорганизации общества и нормы морали, они не видели никакой проблемы и в применении государством безудержного насилия. Отвергнув вслед за Лао-цзы публичную проповедь добра, они решили, что добра в жизни нет вообще. Это было их роковой ошибкой.
Законники хотели все в государстве устроить на военный лад и сделать войну главным занятием подданных. Наилучшее средство упрочения государева самодержавия они нашли в понятии закона, который устанавливает обязательные для всех стандарты поведения, единую меру ответственности, общие для всех критерии заслуг и провинностей. Закон в их понимании не был призван защищать чьи-то права, а обслуживал только потребности и желания самого правителя. Народ же должен быть глуп и невежествен, нравоучительное пустословие надлежало выжечь каленым железом.
В представлении законников правитель должен быть скрытным и непредсказуемым, ибо только так он сможет внушить страх подданным и сохранить абсолютную власть. Он должен повсюду иметь тайных осведомителей, доставляющих ему сведения о действительном положении дел в государстве и настроении народа. Эта система государственного сыска предстает неким материальным суррогатом духовной сверхчувствительности, о которой учил Лао-цзы.
Созданная по советам законников могучая военная машина самого западного царства Цинь поочередно сокрушила все прочие государства древнего Китая и сделала китайский мир единой империей. Примечательно, что объединитель китайских земель, циньский правитель Цинь Шихуанди не смог обойтись без минимального морального оправдания своих побед: он называл себя триумфатором "справедливой войны", которую вел против "злых разбойников". Ирония истории, однако, состояла в том, что как только циньский правитель изменил – хотя бы на словах и, без сомнения, вынужденно – откровенному культу насилия, а военная машина Цинь потеряла смысл своего существования, держава Цинь Шихуанди… рухнула. Под ее обломками навсегда был погребен радикальный милитаризм законников.
* * *
Военная мысль была отнесена древними китайскими библиографами к отдельной школе, на что есть свои основания: у теории войны свой предмет, своя методика и система понятий. Как вся китайская традиция, эта мысль выросла из практики и достигла зрелости далеко не сразу. Есть сведения о существовании в древности сочинений по военному делу, которые приписывались легендарным царям-демиургам Желтому Императору (Хуанди) и Божественному Земледельцу (Шэньнун). Неизвестно, однако, были ли они действительно древними произведениями или позднейшими компиляциями. Вероятнее второе. Во всяком случае, в могиле II в. до н. э. вместе с трактатом "Сунь-цзы" были найдены повествования о военных подвигах Желтого Императора. Впоследствии они были утрачены – эти тексты, очевидно, выглядели слишком мифологизированными и далекими от практических нужд китайских командиров.
Между тем в летописи IV в. до н. э. "Цзо чжуань" есть сообщения о собственно военных сочинениях, которые назывались "Военные установления" (Цзюнь чжэн) и "Военные предписания" (Цзюнъ чжи). На них ссылается и Сунь-цзы. В той же летописи приводятся три афоризма из первой книги. Их смысл примерно таков: "достигнув цели, возвращайся обратно", "столкнувшись с трудностями, отступи", "с добродетельным (противником) нельзя воевать". Изречения бесхитростные, но в своем роде примечательные. Второе из них могло казаться новшеством в обществе, где еще безраздельно царила аристократическая этика геройства. Третье же наставление хорошо показывает исключительную важность для древних китайцев моральных мотивов в войне.
Книга Сунь-цзы потому и заслужила звание канона, что она знаменует осознание военной мыслью своих основополагающих принципов и постулатов. В ней сущность войны схвачена в ее всеобъемлющей целостности, но трактуется строго с практической точки зрения. В первой же фразе трактата война названа "великим делом государства", вопросом жизни и смерти царств, т. е. делом практической политики вне ссылок на метафизические или этические постулаты. Нет даже сколько-нибудь ясных критериев начала и окончания войны, в архаических обществах, устанавливаемых посредством ритуалов. Война для Сунь-цзы – не церемония, тем более не забава и не повод для удовлетворения личных амбиций. Она требует необыкновенного хладнокровия и выдержки и, главное, особого и притом всецело практического знания, которое добывается и тщательным размышлением, и не в последнюю очередь личным совершенствованием. Война для Сунь-цзы – это настолько "тотальный факт" жизни, что понятие о ней далеко выходит за рамки собственно военных действий. Сунь-цзы делает акцент на важности и дипломатии, и моральных качеств воинов, и шпионажа, и даже материальной цены войны как условиях успешной военной кампании. В этом отношении его трактат вобрал в себя традиционные положения военной теории Китая, которые уже были широко распространены в его время.
Классические военные сочинения Китая здравомысленно советуют начинать войну лишь в случае крайней необходимости и при этом полностью подготовленным к ней, даже заранее обеспечив себе победу. Западные исследователи нередко видят в этом проявление, как выразился американский китаевед Дж. Фэйрбэнк, конфуцианского идеализма. С этим мнением трудно согласиться. Сунь У и в еще большей степени продолжатель его "пути" Сунь Бинь почти не придают значения конфуцианским моральным нормам в практике войны. В "Сунь-цзы" даже ни разу не употреблен термин дэ, который наиболее близок общему понятию морали у конфуцианцев и даосов (среди последних он обозначает скорее внутреннее совершенство, жизненную мощь вещей). Нет в трактате и других метафизически нагруженных понятий вроде "недеяния", "небытия" и т. п. Более того, война не имеет здесь обязательной связи с открытым вооруженным противоборством, что совсем уж непостижимо в рамках классических военных теорий Запада. Но если китайский стратег требует от искусного полководца быть всегда как бы незаметным для противника и даже "оставить себя, следовать неприятелю", то эти требования означают не пассивность, а, напротив, условия владения стратегической инициативой и, в конечном счете, победы над врагом. Эти требования – вершина его практической мудрости. Соответственно, китайские теоретики войны апеллируют к морали лишь в той мере, в какой она необходима для эффективного ведения военных действий, и на первом месте среди добродетелей для них стоят доверие среди воинов и их преданность командиру. Но Сунь-цзы не относился и к тому довольно часто встречающемуся типу циничного стратега, который только использует мораль для своих целей. В действительности в военном каноне Китае найден очень убедительный способ соединения военного искусства с моральной истиной (которая, напомним, в глазах древних китайцев была единственным оправданием войны). В основе этого сцепления лежал, как ни странно, принцип "обмана" или, точнее, эпистемологической неопределенности явлений. Для китайского стратега война присутствует там, где ее нет; победа достигается тогда, когда она не видна. Предпосылки к такому ходу мысли уже имелись в тогдашнем обществе, как можно видеть, например, из даосского канона "Дао-Дэ цзин", где подчеркивается важность обманных маневров на войне. Но у него также есть глубокие корни в конфуцианском ритуализме, превращающем всю жизнь в зрелище, демонстрацию нравственного усилия. Легко видеть, что этот смелый шаг Сунь-цзы позволял объяснить лицемерие в социальных отношениях, неизбежно сопутствовавшее строгости моральных требований конфуцианства. Можно сказать, что Сунь-цзы спас традиционный морализм от окончательной дискредитации, указав его несоответствие реальной жизни, но в то же время, сделав его союзником войны. Этот союз морали и войны стал возможен благодаря сведению последней к незаметному, а в идеале даже ненасильственному господству. "Настоящая победа одерживается без боя". По крайней мере, должна одерживаться. Эта максима – очень важная, может быть важнейшая, часть китайской мудрости.
Вновь найденный трактат Сунь Биня наследует основным положениям "тринадцати глав" Сунь-цзы, но отличается гораздо большим вниманием к военной тактике, способам и средствам подавления противника. Ее тональность заметно ближе циничному практицизму и диктаторским замашкам законников. На этом фоне стремление Сунь-цзы совместить мораль и войну свидетельствует в пользу более раннего происхождения его книги. В то же время Сунь-цзы нужно поставить в заслугу инкорпорирование военной теории в общее русло китайской духовной традиции.
Мировоззренческие основы китайской стратегии
Китайская военная стратегия – органическая часть общекитайского мировоззрения. Поскольку принципы этого мировоззрения, с одной стороны, непривычны для западного читателя, а с другой стороны, составляют прочное и в своем роде систематическое единство, их краткий обзор облегчит понимание особенностей китайской военной теории.
Подлинным ядром китайского миросознания является представление о реальности как перемене, превращении во всех смыслах этого слова. Именно идея превращения и, в конечном счете, спонтанной самотрансформации обеспечивала органическое единство психологических, нравственных, политических и космологических измерений китайской культурной вселенной. Перемена – самоочевидная данность природного мира, но она имеет глубокие корни и в жизненном опыте человека. Сознание рождается из опыта цельности в движении, динамического единства телесного (со)присутствия в мире. Китайская мудрость не склонна полагаться на данные умозрения, тем более "чистого". Она взращена способностью к почти по-детски доверчивому, но в своем роде очень мужественному восприятию и приятию жизни "как она есть".
Осмысление реальности в модусе перемен имеет свои правила и свой логический порядок. Оно требует признать, что, согласно традиционной китайской формуле, "всякая вещь, достигнув своего предела, переходит в свою противоположность" и что подлинное бытие вещей удостоверяется именно этим актом трансформации всего сущего. Следовательно, каждая вещь есть именно то, чем она не является: все сущее погружено в бездну не-сущего, выходит из нее и в нее возвращается. Однако это не-сущее тоже не имеет своего бытия, оно есть только вездесущее самоотсутствие, которое одновременно не может быть и не может не быть. Что же есть сущее и несущее? Одно пребывает в другом. Но есть еще сам момент превращения одного в другое, и в нем сквозит подлинная бесконечность, им держится все сущее-несущее. Эта двусмысленность может быть замечательно выражена по-английски: nothing is better than everything. "Ничто" в этом выражении может быть и существительным, и обстоятельством. Истинно первое, но эта истина всегда скрывается "обстоятельствами местами", неотделима от них.