Военный канон Китая - Владимир Малявин 7 стр.


Все это означает также, что бытие воли в действительности являет собою скрещение бесчисленного множества сил, которое образует непостижимо сложную геометрию Хаоса, но вместе с тем имеет свое продолжение в изначальной "завязи" жизни, сплетении живых тканей организма. Чжуан-цзы называл вершиной знания способность "быть около" (цзи) реальности. Тот же знак цзи употребляется в "Книге Перемен" для обозначения еще неразличимого "первого мгновения движения". Слово "около", в данном случае, совпадает с уже упоминавшимся выше понятием первичного "импульса" жизни, которое в военных книгах употребляется в значении внезапного и сокрушительного удара. Сунь-цзы говорит и о скрытом "первом мгновении" движения, благодаря чему "разумный полководец", постигший самодостаточность несотворенной воли, способен опережать своего противника. Вот так видимое не-действование, или опосредованное действие, действие посредством среды способно обернуться одним смертельным ударом, наносимым как бы изнутри. Об этом говорится в старинной поговорке китайских мастеров боевых искусств: "Он не двигается, и я не двигаюсь. Он сдвинулся – а я двигаюсь прежде него!"

Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании событийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, "своего" и "иного". Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне. Смена перспективы, переход от одного жизненного мира к другому удостоверяет здесь вечноотсутствующий континуум междубытности, виртуальное, или символически прикровенное, пространство тончайшего духовного трепета, который вызывается игрой всепроницающего соответствия и формирует модус предвосхищения и воспоминания в человеческом опыте, приводит в действие воображение и память.

Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств – сердцем и его волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в "опережающем знании" внутреннего, всегда только "приходящего" совершенства вещей. Шарик, летящий над столом для игры в пинг-понг, или даже пешка на шахматной доске воспринимаются участниками игры не просто как физический предмет, но как сила, определенный вектор действия, в известном смысле реально преодолевающий свои вещественные границы, присутствующий там, где его нет. Таково же знание, ставшее волей: оно имеет символическую природу и служит не столько теоретическому познанию, сколько культурной практике. Превыше всего оно воспитывает хороший вкус как знание ценностных различий между вещами, ибо воля устанавливает различие между возвышенными и низменными явлениями жизни.

Третье и, пожалуй, важнейшее следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в событийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение внутренней самодостаточности. "Разумный" полководец, не единожды подчеркивает Сунь-цзы, обладает неким "утонченным" и "одухотворенным" (или "божественным"), недоступным обычным людям знанием, которое предваряет знание предметное и притом должно быть добыто самим командующим. Это знание, специально оговаривает Сунь-цзы, нельзя получить от духов или обрести благодаря гаданию. Китайские комментаторы по-разному понимали данный тезис: одни из них утверждали, что речь идет о знании, которое нельзя получить прежде самого действия, другие видели здесь совет не разглашать прежде времени своих планов. Подобная двусмысленность вообще характерна для "теории практики" Сунь-цзы и по-своему очень примечательна, ибо принадлежит самой природе символизма воли. Мы имеем дело с реальностью, которая не может быть представлена в образах или понятиях, а непосредственно свершается в духовной практике человека.

В конце концов, речь идет о знании бесконечной дифференцированности самого момента начинания, которое в каждый момент времени "начинается", "начинает начинаться", "начинает начинать начинаться" и т. д. Такое, по слову Сунь-цзы, "опережающее знание", или "знание грядущего", позволяет гениальному стратегу предвидеть ход событий, упреждать действия неприятеля и даже точно определять место и час нанесения решающего удара, не умея дать своему знанию предметное содержание. Нечто подобное утверждал уже в относительно недавнем прошлом и знаменитый мастер кулачного боя, основатель школы "Кулак Восьми Триграмм" Дун Хайчуань. Когда его спросили, в чем заключается секрет его искусства, он ответил: "У меня есть особенное знание, но вам оно недоступно". Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну "утонченных перемен", где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса и означает обеспечить победу.

"Опережающее знание" дает ясную интуицию приходящего, каковая является одной из ключевых и вместе с тем наиболее загадочных для европейского ума тем китайской традиции. Вообще говоря, возможность предвосхищать ход событий предопределена тем, что событийность обязательно заключает в себе предыдущий и последующий моменты, так что всякое событие имеет свой прототип, всякое действие имеет свое "семя", свой первичный волевой импульс. У Лао-цзы мудрый "развязывает все узлы прежде, чем они завяжутся". Чжуан-цзы определял истинное бытие как акт "свертывания", возвращающий к состоянию, которое "предшествует нашему появлению на свет". Тот же Чжуан-цзы говорил, что мудрец полагается на "небесное устроение" вещей, которое предваряет их физическую форму (слово "устроение" здесь изначально обозначало прихотливый узор на яшме – прообраз творческой завязи вещей). В трактате "Шесть секретов" (Лю тао) сказано, что "полководец, не ведающий несчастий, разумеет то, что еще не родилось, а тот, кто искусен в победах над противником, побеждает в том, что не имеет формы". Поскольку реальность всегда "грядет", ее знание требует только бдения и покоя. Мы достигаем цели быстрее всего, когда не спешим. Мудрый стратег у Сунь-цзы только незаметно "идет следом" за противником, но… всегда опережает его!

Используемые Сунь-цзы для характеристики подлинного знания термины "утонченный" и "одухотворенный" вместе с рядом родственных им понятий – "семена" (цзин), "чудесный" (мяо), "недостижимо далекий" (ю) и проч. – со временем получили в китайской мысли большую метафизическую нагрузку и стали обозначать некую символическую матрицу и практики, и психики человека – ту вселенскую паутину неуловимо тонких различий, которая, не имея субстанции и потому неспособная быть причиной, тем не менее, делает возможным, предвосхищает все сущее. Чистое различие предоставляет всему место быть. В этом смысле оно предстает "семенем" всех мыслей и поступков человека, и ученые люди Китая с течением времени все настойчивее пытались вникнуть в этот мир тончайших модуляций жизни, порой требуя от ученого опознавать дурные мысли даже прежде, чем они проявятся в сознании, а от лекаря – распознавать болезнь прежде ее симптомов. Поэтому лучший лекарь и лучший полководец вовсе неизвестны миру. И вообще, умелый полководец подобен лекарю: он не столько губит людей, сколько сохраняет им жизни.

В контексте требования осветить светом разумности сокровеннейшие глубины сознания становится понятным и такой, например, пассаж из трактата VIII в. "Цан-цзы", где говорится о спрятанных в человеческой душе корнях войны:

"Все, что относится к войне, проистекает из грозного облика человека, а этот облик в его истоке человек получает от Неба. Поэтому корень войны таится глубоко, и не бывало на земле такого времени, когда бы он не действовал. Поистине, исток войны – в человеческом сердце: питать ненависть, но не обнаруживать ее, – это война; бросить быстрый взгляд и перемениться в лице – это война; дерзкие речи и вызывающие поступки – это война; смертельная схватка и яростная битва – это война…"

Для автора трактата война есть внутренняя реальность человека, которая проистекает из осознания истоков личностного самосознания, а самое усилие внутреннего постижения внушает почтение и страх окружающим. Искусный полководец, сказано уже в "Сунь-цзы", "выправляет себя внутри – и водворяет порядок вокруг". Эту идею разделяли все школы китайской мысли, хотя конфуцианство придавало ей моральную окраску, даосизм трактовал ее в категориях чисто жизненного совершенства, а законники и стратеги видели в ней залог эффективной власти. Но во всех случаях мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к насилию.

Бездна "начинающегося начала" и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между "тем, чего еще нет", и "тем, чего уже нет". В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно. Становится понятным, почему Сунь-цзы уделяет в своей книге так много внимания шпионажу и шпионам. Шпионаж с его секретностью и бесконечным "обманом" является для китайского стратега квинтэссенцией войны, а главенствующая роль в нем принадлежит двойным шпионам – этим шпионам par excellence. Между прочим, слово шпион в древнем Китае обозначалось тем же термином цзянь (промежуток, разрыв, посредование), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.

Ясно, что познание условий стратегического действия преследует цель не накопить факты, а, наоборот, освободить сознание от бремени информации и сосредоточиться на внутреннем континууме воли, которое составляет условие и среду всех действий, делает возможным вечнопреемственность метаморфоз, выступая в этом качестве как бы осью мирового круговорота. Как выразился знаменитый полководец средневекового Китая Юэ Фэй, "выстроить войско в боевом порядке, а потом вступать в битву – это обычное правило войны; секрет же применения войска таится в Едином Сердце". Подчеркнем еще раз, что речь не идет о временной длительности. Событийность Великого Пути предстает как всевременное мгновение, имеющее свои исключительные обстоятельства. Идущий им не просто длит свое существование, впадая в автоматизм привычек и рефлексов. Он живет паузой пустоты – всегда отсутствующей, но вечносущей.

Знание китайского стратега предстает в своем роде парадоксальным сочетанием предельной сосредоточенности на "текущем моменте", безупречного "соответствия обстановке" и полной открытости миру и даже, точнее, открытости сокровенному зиянию Пустоты. Безупречная точность каждого действия обеспечивается наиболее далекоидущим планом, неким предельным замыслом, превосходящим все мыслимые понятия. Мудрому стратегу, согласно Сунь-цзы, успех дается "легко", без того "крайнего напряжения" сил, которое, по Клаузевицу, непременно сопутствует военным действиям. Ибо, в конце концов, нет ничего более естественного и непринужденного, чем встреча пустоты с пустотой. И ничего более действенного: полководец, обладающий предвидением, прочно владеет инициативой. И он в силу своей запредельной чувствительности способен нанести удар в самую уязвимую, то есть "пустую", точку в позиции противника всей мощью своей воли. Мистика прозрения "семян" вещей оказывается на поверку самым практичным боевым приемом.

Умное неделание, или цельность целеполагания

Все сказанное выше раскрывает фундаментальное различие между западной и восточной идеями стратегии и человеческой деятельности вообще. Западная мысль исходит из представления о самостоятельном субъекте, который посредством единичных актов воздействует на мир как объект. Это представление закрепляется основополагающим западным мифом о Боге-Творце, создавшим мир из ничего. Самодостаточное действие, или акт самоопределения, предстает здесь в виде публичной политики, как у Аристотеля, или даже произвольного укрощения фортуны, как у Макиавелли.

Со своей стороны, китайская стратегия не признает приоритета субъекта и его сознательных актов и, соответственно, не знает столь трудноразрешимых для европейской традиции вопросов о соотношении целей и средств, частного воздействия и всеобщего процесса, Она знает только со-действие, иерархию уровней и регистров мировой гармонии, согласие звука и эха, где невозможно отыскать причину и реальный звук уже неотличим от его эха; где есть только метафора истины. Поэтому она ориентирует на соединение предельной неопределенности и предельной заданности. В ее свете акт свободы есть претворение судьбы.

Мудрый стратег, по китайским представлениям, не имеет своего субъективного "я", он взращивает в себе "всеобъятное сердце". И мы знаем уже, что Великий Путь – это принцип множественности, утверждающий единственное как единое. Это мир не идей, не сущностей, даже не фактов, но превращений, событий. И – в своем пределе – мир событийности как внутреннего преображения. Событие не есть изолированное и выведенное вовне явление. Оно воспринимается как таковое, как опознаваемое новшество лишь в контексте определенной серии событий, в перспективе однородных с ним перемен. Любое событие подразумевает неявленный, но интимно внятный фон, на котором оно протекает. Этот темный фон любого события китайские учителя и имели в виду, когда говорили о пустоте, в которой и благодаря которой свершаются все метаморфозы. Связь события и его фона не относится к цепи причин и следствий и не укладывается в рамки диалектического согласования противоположностей. Китайцы мыслили ее в категориях скорее "совместного рождения вещей" или генеалогического "порождения": вещи спонтанно появляются на древе жизни, как пузыри на поверхности воды, но они, как всякий плод генеалогического древа или те же пузыри, обладают внутренней преемственностью, принадлежат к одной символической, "пустотной" матрице бытия и поэтому образуют не что иное, как серию однородных явлений. Первозданная мощь бытия есть стилеобразующее и саморазвивающееся начало жизни; культура, в представлении китайцев, не противостоит природе.

Принцип событийности всего сущего объясняет, каким образом китайский стратег может быть всегда "адекватен" ситуации: мудрый не делает мир "объектом" своей мысли, но открывает свое "сердечное", сочувствующее сознание необозримому полю опыта, самому зиянию Небес. Он не управляет внешними событиями и не реагирует на них, но – следует (инь, шунь, суй, сюнь и проч.) "семенам" метаморфоз. "Знающий полководец", подчеркивает Сунь-цзы, побеждает как раз благодаря действиям противника, что бы тот ни предпринимал. Такое сверхчувствительное, подлинно "сердечное" знание предполагает единение с "единотелесностью" бытия и доступно только тому, кто умеет "отпустить себя на волю", что значит: убрать диктат субъективного ума и спуститься к телесным, извечно "забываемым" интеллектом истокам опыта, к чистому динамизму жизни и "семенам" своего восприятия, где субъективное еще не отделено от объективного, а духовное – от материального. Усилие в высшей степени естественное и непринужденное. Ибо, как замечает М. Анри, "наше знание никогда не является новым, оно так же старо, как наше существование… Наше тело есть ключ к миру".

В самом деле, всякое событие становится событийностью, рассеиваясь в бесконечно сложном сплетении жизненных каналов тела, в конечном счете – пустотной "единотелесности Пути". Здесь уместно обратиться к фундаментальной для китайской духовной традиции метафоре "вечно вьющейся нити", которая – разовьем этот образ – свивается в один узел, или клубок, мироздания. Другой вариант того же образа встречается в сочинениях ученого XI в. Чэн И, который писал, что "прежде всех мыслей в сердце имеются образы – густые, как лесная чаща", и что эти образы "тянутся от корней до верхушки, как ствол дерева". Эта внутренняя преемственность, проницающая единичные события, есть не что иное как тело, взятое в его энергетическом аспекте. Так, психосоматическая основа тела (ци), согласно традиционной формуле, движется в теле, "как в жемчужине с девятью извилинами, и нет места, куда бы эта сила не проникала". Тело – среда и условие реализации всего сущего, тогда как событие представляет собой момент актуализации телесного бытия. Отсюда первостепенная важность именно телесной практики в духовном совершенствовании по-китайски.

Действие, удостоверяющее полноту телесного присутствия, не призвано ничего выражать или даже обозначать. Оно предстает как акт сокрытия, который освобождается от самого себя, сам себя скрывает; это акт абсолютно естественный, непринужденный и спонтанный. Мир как "единотелесность" не просто сложен, но складывается из себя и в себя. Освободиться же от себя – значит претерпеть превращение, открыть новое качество своего состояния. Вот почему китайское "следование" завершается "преображением"; оно есть творческий акт. (В китайской традиции боевых искусств, например, оба понятия обозначают две стадии одного процесса событийности.) Такое следование-превращение удостоверяет внутреннюю преемственность процесса, составляет бесконечную серию событий, даже обладая, как всякий знак предельности, качеством единичности. Как отмечает французский синолог Ф. Жюльен, "китайцы больше верили имманентности процесса, чем трансцендентности акта", притом что "превращение невозможно ни приписать индивидуальной воле, ни локализовать в пространстве или во времени, оно развертывается в длительности и во всех точках сразу: оно никак не обозначает себя".

Понятая таким образом бытийственная метаморфоза как раз являет собой акт типизации, или "утвердительного самоустранения". В нем и посредством него обнажается внутренняя драма стиля: чем более совершенен стиль, тем более разнообразны и менее подобны друг другу его внешние признаки. Заметим попутно, что подобное развитие таит в себе и опасность забвения внутреннего единства стиля.

Назад Дальше