О природе вещей - Тит Кар 2 стр.


"Природа - не храм, а мастерская", - бросивший эти слова тургеневский герой вряд ли понимал, что природу по образу мастерской живо представили за много столетий до него Сократ, Платон и Аристотель. Загадка природы не просто в том, что за многоразличием отдельных пород мысль усматривает некоторое общее единство, загадочно уже то, что за непременно существующими отличиями одного дерева от другого, одной маслины от другой, одной телеги, одного челнока от других, носящих то же имя, человеческий ум схватывает общность единой породы. Внутри одной породы сходных черт больше, чем отличий, между разными породами больше различия, чем сходства, но и тут людское обыкновение усматривает то, что оно именует растением, орудием, семенем или плодом. Не говоря уже о таких вещах, как высота, теплота, доброта - есть они в природе или их нет вовсе? Для решения этой загадки Сократ предложил аналогию из быта мастерской скульптора, кузнеца, сапожника - кого угодно. Еще только приступая к работе, ремесленник видит свое изделие готовым, причем этот умственный образ вещи, по-гречески "идея" ее, всегда остается более совершенным, чем выходит на поверку готовое произведение - то рука подведет, то материал, но несовершенство сделанной вещи никак не умаляет совершенства ее идеального образца. И все эти более или менее удачные челноки, кувшины, плащи, повозки называются и считаются таковыми постольку, поскольку они видом своим подобны своему прообразу, и до тех пор, пока они способны отвечать своему назначению. Если предположить, что наш мир - не порождение неведомого гиганта и не случайное скопление груды бескачественных или однокачественных частиц, а произведение большого мастера, становится ясным, почему каждая порода в этом мире имеет облик, наилучшим образом отвечающий ее потребностям, почему сходный вид имеют предназначенные для одной цели вещи, почему, наконец, такое важное место в мире занимает человек - существо, наделенное душой и разумом, способное усматривать за каждой бренной вещью ее нетленный образец и путем рассуждения приходить к постижению Логоса мироздания. Как смысл слова не складывается из смысла составляющих его букв, а выступает по отношению к ним новой неделимой целостностью (на вопрос, кто есть Сократ, не будем же мы перечислять по порядку С, О, К, Р, А, Т), так и природа вещи, ее идея, не тождественна структурному расположению составляющих ее элементов, вещь имеет природу, поскольку она прирождена к чему-то, как любое произведение ремесла имеет форму и структуру, приспособленную к выполнению своего назначения.

Каково же назначение этого мира, мира целой природы? И Платон и Аристотель отвечают в один голос: благо. Только благо этого мира - лишь подобие высшего и истинного Блага, идеи всех идей. Человек родится и живет в мире природы, но душой он принадлежит миру идей, тело человеческое смертно, душа - вечна - так понимал природу и человека Платон. Для Аристотеля аналогия с произведением мастера была больше аналогией, чем истиной. Безымянного у Платона Мастера, сотворившего этот мир, Аристотель готов назвать именем Природы. Так в античности сложилось представление о природе как о едином целом, творящем себя по своим собственным правилам и образцам. "Природа ничего не делает против природы" - это слова Аристотеля. Душа человеческая, смертная в мире природы, назначение свое, по Аристотелю, имеет в обществе. Как все в этом мире, человек родится для блага, а благо не сама по себе жизнь, но жизнь, отданная ежедневной деятельности, сообразной со справедливостью. И даже не тем противна благу смерть, что отнимает жизнь, а тем именно, что лишает человека счастья деятельности.

Наиболее радикальным противником аристотелевского понимания природы человека стал в античности Эпикур. Вовсе не для общественной деятельности родится человек. Напротив, чем незаметнее проживет он свой век, тем лучше. Человек - создание природное, как всякому природному созданию, лучше всего ему тогда, когда никто и ничто его не трогает, невозмутимость - вот высшее блаженство в этом мире. Знание природы этого мира требуется человеку лишь настолько, насколько оно способно оградить душу от излишнего беспокойства, прежде всего от чувства страха перед природными явлениями и перед лицом смерти, а затем и от неумеренных аппетитов, происходящих от непонимания истинных потребностей человеческой природы. Природу вселенной Эпикур вслед за Демокритом представлял в виде огромного пустого пространства, в котором атомы падают отвесно (а не хаотично, как у Демокрита) и сталкиваются лишь в результате незначительного отклонения от прямой линии, непредсказуемого и неопределенного. От этих первых столкновений происходят все последующие сцепления и сплочения, возникают все вещи, и нет в этом мире ни цели, ни смысла, но есть зато в природе множество миров наподобие нашего, а в пространствах между мирами, возникающими на время, подверженными разрушению, живут бессмертные боги, сотканные из атомов тончайшей материи, блаженные, прекрасные и делами человечества никак не занятые. Поэтому гнева богов бояться в этом мире нечего, как нечего бояться и смерти, поскольку никакого загробного царства в природе нет, а душа человеческая также состоит из атомов, как и тело, вместе с гибелью тела также расторгается на составные элементы, и никакого беспокойства ощущать по смерти некому и нечем. Пока мы живы - смерти нет, а когда смерть есть, нет уже нас - таким представлением предлагал Эпикур руководствоваться человеку и по возможности не забивать себе голову вопросами о природе природных явлений. Достаточно знать, что все в природе происходит по естественным причинам, а по каким именно - это уже не столь важно и вовсе не всем нужно. Живите и радуйтесь, довольствуйтесь простыми, естественными удовольствиями, любите друг друга и будьте счастливы, а природа позаботится о себе сама. Учеников своей школы Эпикур учил, как тогда было принято, и физике (науке о природе мироздания), и канонике (логике и науке о природе знания), и этике (житейской мудрости), однако широкое распространение в античности получило только его этическое учение, причем, оторванное от учения о природе, оно потеряло смысл руководства к естественному существованию человека, зато приобрело хождение как призыв к беззаботному и безответственному наслаждению всевозможными благами жизни. Эпикуровская картина природы, возможно, так и осталась бы сухим умозрительным представлением, если бы один из выучеников эпикурейских школ, рассеянных по пространствам эллинско-римского мира, не оказался поэтом редкостного по силе дарования.

Не так много крупных эпических поэм сохранила нам в целости рукописная традиция от времен античности до времени первых печатных изданий: "Илиада" и "Одиссея", "Аргонавтика" Аполлония Родосского, "Энеида" Вергилия, "Метаморфозы" Овидия, "Фарсалия" Лукана и еще не более полудюжины менее прославленных. Шесть книг в латинских гексаметрах о природе вещей, подписанные именем Лукреция, именем почти безвестным, занимают в ряду этих поэм очень значительное место. В этой поэме впервые в истории европейской литературы ценность эпически важного предмета наряду с величественными природными стихиями приобрела тысяча житейских мелочей, от стертого в работе сошника до повисающей на ветке паутины, которую случайный путник, пробирающийся лесом, уносит на плечах, не замечая ее прикосновения, от горького вкуса растертой в пальцах полыни до пронзительного визга пилы, от запотевшей чаши ледяной воды, вынесенной из погреба во двор, где в нее тотчас же как бы падают с неба крупные звезды, до обманчиво переломленного поверхностью воды весла, опущенного с борта судна, одного из тех, что во множестве стеснились в гавани. Подобного рода мелочи прекрасно замечал и Гомер, в эпосе гомеровского образца эти драгоценные печатки с тонкими изображениями простых и обыденных вещей находят себе место в сравнениях, там они рисуются, - в поэме Лукреция они становятся не косвенным, а прямым предметом повествования, созерцания и осмысления, каким у Гомера были деяния богов и людей. Все эти вещи, - говорит поэт, - реально существуют в мире. Они складываются из атомов и раскладываются после гибели на атомы, по от этого не меньшей истинностью обладает бытие последнего комара со всеми его неуследимо легчайшими лапками, чем небесный свод или даже чем вся совокупность материи в целом.

Поэт объявляет себя слабым подражателем Эпикура (как ласточка, которая стала бы тягаться с лебедем в мощном размахе крыл и силе полета), но только в мудрости, - в поэзии он смело прокладывает путь среди бездорожного поля, срывает цветы, которых нет и не было в венке какого-либо из поэтов. При всем своем почтении к священным высказываниям Демокрита, к вдохновенным пророчествам Эмпедокла, к славе Энния, отца римской поэзии, Лукреций вполне справедливо ощущает себя творцом нового, небывалого и великолепного создания - такой поэмы о природе вещей, где отразилась бы вся мудрость свободного греческого духа, воспринятая сознанием римлянина с дальнего расстояния как единство, в котором порой теряются различия и противоборства отдельных догматов, как видятся единым сверкающим пятном на склоне горы два столкнувшихся в ожесточенном сражении войска.

Когда над землей низко нависали тучи невежества и единственным прибежищем умов была религия, когда все ужасные явления природы - громы и молнии, смерчи и землетрясения, засухи и болезни, люди приписывали гневу и могуществу богов (не ведая ни природы вещей, ни истинной природы божественности) и жили в постоянном страхе, - впервые человек Греции осмелился высоко поднять голову, взглянуть поверх устрашающего лика религии, проникнуть взором в светлые выси неба, - он увидел там размеренное движение небесных светил, сверху окинул взглядом землю, постиг причины небесных и земных явлений, движущие силы природы и конечные пределы каждой вещи. Греки попрали религию, и мы вознесемся до неба, если последуем их примеру.

Честный римлянин может испугаться такой дерзости, - привыкший к ежедневному ритуалу благочестия, творимого с покрытой головой и опущенными очами, он подумает, пожалуй, что его вовлекают в преступное сообщество. Но нет преступления страшнее невежества, особенно соединенного с религиозным пылом и рвением - вспомните жертвоприношение Ифигении: за что погибла юная девушка? Чтобы ветер переменил направление? Если бы вождям, собравшимся в Авлиде, известны были причины образования ветров, их обычные направления и условия их перемены, кто подумал бы совершать это бессмысленное злодеяние! А разве в наши дни религия перестала требовать человеческих жизней?

Чем питается религия в человеческих душах? Страхом смерти и еще большим страхом бессмертия души в загробных мучениях, так красочно расписанных в эпических сказаниях. Страх этот может изгнать из души только знание природы вещей, строения вселенной, где нет места царству мертвых, и знание природы души, ее материальной структуры и, наконец, ее смертности, - знание, может быть, не очень утешительное, но необходимое для жизни счастливой и справедливой (заметим: как будто Эпикура слова, но тон совсем иной, обращенный к жизни, а не отвращенный от смерти).

Римляне считали себя потомками Энея, гомеровского героя, воспетого в "Илиаде", где матерью Энея называется сама богиня Афродита. Чтобы представить себе существо римской поэзии вообще и поэтики Лукреция как ее первого энергичного выразителя в частности, достаточно проследить хотя бы, какими многообразными смыслами наполняет поэт сравнительно короткое вступление к своей поэме сугубо философского содержания. "Вы, что считаете себя потомками воинственного Энея, вспомните, что матерью Энея была Венера, благая Венера, подательница жизни для всего живущего, источник юной силы, свежести, веселья, наслаждений. Все радуется Венере, светлеет небо с ее появлением, разбегаются тучи, стихают ветры, улыбается море, сияет солнце, зеленеют травы, щебечут птицы; дикие звери и мирные стада - все опьяняются любовью, все устремляются к продолжению рода, к обновлению жизни. Природой вещей правит Венера, и вы, ее дети, оглянитесь и вспомните, что все живое на земле - одна большая семья, - помоги мне, Венера, - помоги внушить им желание мира, успокой воинственные страсти, позволь им отдохнуть от ратных забот и предаться тихой радости познания, пошли мне наслаждение творчества, сообщи прелесть моим стихам, - ведь ты одна умеешь смирять свирепое буйство Марса, в твоих объятиях и он способен смягчиться, - вымоли у него мира для римлян: ведь боги проводят свои бессмертные годы, наслаждаясь глубочайшим миром, не ведая никакой нужды, ни страха, ни скорби, недоступные ни корысти, ни гневу, - и властью своей и примером внуши этим людям желание мирной отрады".

Можно считать, что здесь философ-материалист, страстный противник официальных и неофициальных религиозных культов, отдает дань эпической традиции, но ведь традиционный эпический прием воззвания к божеству в начале поэмы обращен на пользу материалистической философии - как-никак, на гомеровском Олимпе не Афродита была главным божеством, а тут она одна-единственная правит кормило природы вещей, это уже и не богиня вовсе, а любовь, царица рождений, смиряющая вражду и погибель - как воспоминание о поэме Эмпедокла, - но она и божество, ибо у эпикурейцев были свои боги - совершенные, полувоздушные, беспечальные, но Венера здесь и мать Рима, любезная отчизна, которую он призывает смирить кровожадную дикость внутренних и внешних войн, наконец, это еще и прекрасная женщина, обольстительный образ любовных наслаждений, блаженной радости на лоне мирной и счастливой природы, противостоящий заботам общественной жизни, как военным, так и не военным - вот уж где поистине неисчерпаемая глубина, а внешний риторический прием, здесь использованный, предельно прост: несколько раз одно значение имени "Венера" незаметно подменено другим, вследствие чего одна область ассоциаций накладывается на другую, все смыслы размываются, становятся прозрачными, просвечивают один сквозь другой; но вместе с тем с первых же строк поэмы читатель приготавливается к тому, что накладываться друг на друга и просвечивать одна через другую будут разнообразные области человеческого бытия: умозрительная природа вещей и чувственные образы реальности, общественная жизнь и мифические предания, внутренний мир души и волнения природных стихий, знание и опыт, наблюдательность и воображение, проницательность и остроумие.

Столь же неоднозначно употребляет Лукреций и слово "природа". Следуя традиции греческой философии, он именует "природой" прирожденные свойства той или иной вещи, ее истинную сущность в противоположность не всегда правдивой видимости, поэтому он говорит о "природе вещей". Однако после Аристотеля за "природой" - в противоположность ремеслу - закрепилось значение мира самородных вещей, не сотворенных человеческими руками. Тогда-то и стали понимать природу не только как порядок и целое космоса, по-нашему - "неживую природу", но и как то, что мы называем "живой природой" - растительный и животный мир, но понимание это оставалось еще научным, в бытовом смысле "природой" можно было назвать характер человека, но ландшафт или пейзаж - как это делаем мы - природой не называли. Поэма Лукреция, несомненно, послужила сильным толчком к новому пониманию природы, тому, которым сплошь и рядом пользуемся мы, когда говорим о "прогулках на природе", об "общении с природой", "охране природы".

Во-первых, как ни один поэт в античности, Лукреций внимателен к картинам сельского и городского пейзажа. Он описывает стертую шарканьем ног каменную мостовую на улицах (и камень стирается), бронзовые статуи у городских ворот (и бронза не вечна), квадратные городские башни, которые издали кажутся круглыми (глазу свойственно ошибаться), напоминает, как трепещет и хлопает от ветра натянутый над театром покров и бросает фиолетовый, красный или желтый отсвет на белоснежные одежды сенаторов и матрон (цвет тоже бывает обманом зрения), как в небольшой луже между камней на мостовой неизмеримой глубиной отражается небо с плывущими по нему облаками (природа отражения), но гораздо чаще и подробнее рассказывает он о загородных прогулках, когда ветер ударяет в лицо морскими брызгами, тучи несутся над головой, а кажется, будто звезды летят нам навстречу, как заливает расплавленным огнем восходящее солнце вершины гор, как увлажняется на берегу моря одежда и высыхает под лучами солнца, как бурная река, вздувшаяся от ливней, выдирает с корнем деревья, увлекая за собой искалеченные стволы и сучья, сносит мосты, переворачивает каменные глыбы. Не перечесть всех описанных в поэме рассветов, гроз, затмений Солнца и Луны, живительных весенних ливней, созревающих плодов, резвящихся стад, тенистых рощ - обо всем этом успевает вспомнить поэт, рассуждающий вовсе не о красотах природы, но о строении материи, о движении первоначал, об истории возникновения мира и человеческого общества, об истинности ощущений и о причинах неизбежных иллюзий. Так Лукреций добивается того, что чуждый читателю предмет философской теории становится предметом чрезвычайно близким и непосредственно его касающимся. "Натура" философов оказывается ежедневно окружающей человека средой, не один римский читатель Лукреция, вероятно, впервые понял из его поэмы, что живет не просто в Риме, а в природе.

Древние философы изображали природу скрытой от глаз сущностью вещей, противопоставляли ее обыденному миру, между природой и непосвященным вырастала стена, а постигший природу тем самым как бы изымался из общества, живущего законом. Еще одна заслуга Лукреция в том, что он направляет свои усилия к уничтожению непрозрачной стены между человеком и природой, между чувством и мыслью. Он поможет человеческому взгляду научиться проникать в сердцевину предметов, не останавливаясь на их поверхности, как, скажем, проникает он в сердцевину расколотого дерева или растертого камня. Пусть невозможно увидеть атомы, но атомы, толкаясь, сообщают движение более крупным скоплениям материи, те, в свою очередь, подталкивают мельчайшие пылинки - но их-то уже каждый может видеть, стоит только вглядеться в их беспорядочные и бесконечные метания и сражения внутри солнечного луча, проникшего в темное помещение. Это подобие движения атомов, сравнение, но это и его видимое проявление, изображение. Нет эксперимента, нет электронной техники, но у человека есть воображение - серией зрительных аналогий Лукреций помогает человеку представить самые невообразимые вещи. Как можно, чтобы вселенная была беспредельна во всех направлениях? Ну, представим воина с копьем, бегущего по пространствам вселенной: вот он достиг, скажем, ее края - сможет он бросить копье еще дальше? Если сможет бросить копье, то сможет и догнать его, а догнавши, сможет бросить еще раз. Так строится вполне зримый образ бесконечного пространства. Еще более энергичным образом рисуется бесконечность материи: если где-то предположить недостаток вещества, тотчас же в этом месте откроется для вселенной дверь смерти и вся, какая ни на есть, материя хлынет толпой в распахнувшиеся ворота, с точки зрения логики, аргумент этот, возможноно, и малоубедителен, но впечатляющая картина с успехом заменяет научное доказательство.

Лукреций заставляет человека свободно путешествовать по мировым пространствам, как это было дано только божествам у Гомера, пробегая их вместе с солнечным лучом или яркой молнией, внушая тем самым читателю, что не только природа ежедневно окружает человека, но и человек - свой брат в необъятных просторах вселенной; этот поэт умеет летать и увлекать в полет воображение того, кто, может быть, впервые поднял взор к небу, оторвав его от строки: "Что может быть изумительнее созерцания чистого неба - а часто ли вы удостаиваете его взглядом, любезный читатель?"

Назад Дальше