Следует, однако, какое-то подобно этому тщание прилагать и по отношению к телу по возможности. Невозможно было , чтобы не текли сопли у человека, поскольку такое у него смешение. Для этого руки сделала природа и самые ноздри как каналы для выделения влаги. Поэтому, если кто-то хлюпает носом, я говорю, что он не делает человеческое дело. Невозможно было, чтобы ноги не пачкались в грязи и вообще не марались, поскольку они ходят по чему-то такому. Для этого воду предоставила она, для этого – руки. Невозможно было, чтобы от еды не засорялись зубы. Для этого: "Сполосни, – говорит она, – зубы". Для чего? Чтобы ты был человеком, а не зверем и не свиньей. Невозможно, чтобы от пота и соприкосновения с одеждой не оставалось на теле чего-то грязного и требующего отчищения. Для этого – вода, оливковое масло, руки, полотенце, скребок, нитр , а то и всякие иные средства для очищения его. Но нет, кузнец, вот, очистит от ржавчины железо, и приспособления будут у него для этого, да и сам ты помоешь плошку, когда собираешься есть, если ты не совершенно нечистоплотный и грязный, а бренное тело свое ты не помоешь и не сделаешь чистым? – Для чего? – говорит. – Опять скажу тебе: прежде всего, чтобы ты жил по-человечески, затем, чтобы ты не причинял неприятность окружающим. Вот нечто такое делаешь ты и здесь, и не осознаешь этого. Ты считаешь самого себя достойным вони. Пусть так, будь достоин. Разве и сидящих рядом, разве и возлежащих рядом, разве и целующих тебя? А то уйди куда-нибудь в пустыню, которой ты достоин, и проводи жизнь один, упиваясь своей вонью. Справедливо ведь, чтобы своей нечистоплотностью ты один услаждался. А жить в городе и вести себя так неряшливо и вздорно кому, по-твоему, свойственно? А если бы природа вверила тебе коня, ты оставил бы его в небрежении и заброшенности? Ну вот и считай, что твое тело как конь поручено тебе. Помой его, отчисть, сделай так, чтобы никто не отворачивался от тебя, никто не сторонился тебя. А кто не сторонится человека грязного, вонючего, с дурным цветом еще больше, чем замаранного навозом? Та вонь – приставшая извне, а эта – из-за неряшливости исходящая изнутри и словно от прогнившего.
– Но Сократ мылся редко . – Но тело его блистало здоровьем, но оно у него было так обаятельно и приятно, что в него влюблялись находящиеся в самой цветущей поре и самые благородные и предпочитали возлежать рядом с ним, чем рядом с самыми красивыми . Ему можно было и не мыться и не ополаскиваться, если он так хотел. Однако и редкое мытье имело свое действие . – Но Аристофан говорит:
Тех бледных, тех босоногих имею я в виду .
– Да ведь он говорит также, что Сократ воздухошествует и ворует плащи из палестры . Однако ж все писавшие о Сократе вовсе противоположное свидетельствуют в его пользу, что приятно было не только слушать его, но и смотреть на него. Да и о Диогене пишут то же самое. Ведь следует даже видом тела не отпугивать толпу от философии, но как во всем остальном выказывать себя бодрым и невозмутимым, так и в отношении тела: "Вот посмотрите, люди, ничего у меня нет, ни в чем я не нуждаюсь. Вот посмотрите, как я, без дома, без города, изгнанник, если так придется, без очага, живу невозмутимее и благоденственнее всех родовитых и богачей. Но и бренное тело мое, вот смотрите, не изнурено от суровой жизни". А если мне это будет говорить кто-нибудь с видом и лицом человека осужденного, кто из богов убедит меня обратиться к философии, коли она делает вот такими? Ни в коем случае! Даже если бы я мог стать мудрецом, и то не захотел бы.
Я-то, клянусь богами, предпочитаю, чтобы молодой человек, впервые испытывающий побуждение к философии, пришел ко мне с уложенными кудрями, чем исчахшим и грязным. Ведь в нем видно какое-то представление о прекрасном, видна и тяга к пристойности. А где он представляет себе его, там он и прилагает тщание. Стало быть, указать только нужно ему, сказать: "Юноша, ты ищешь прекрасное, и хорошо делаешь. Так знай же, что оно рождается там, где у тебя разум. Ищи его там, где у тебя влечения и невлечения, где у тебя стремления, избегания. Ведь именно это в тебе исключительное, а тело по своей природе есть брение. Что ты усердствуешь напрасно над ним? Во всяком случае, со временем-то ты узнаешь, что оно есть ничто". А если ко мне придет замаранный навозом, грязный, с усами до колен, что могу я сказать ему, из какого исходя подобия привести его к этому заключению? В самом деле, чем он серьезно занят подобным прекрасному, чтобы я мог переменить его, сказать: "Не здесь заключается прекрасное, но вот здесь"? Хочешь, чтобы я ему говорил: "Не в замаранности навозом заключается прекрасное, но в разуме"? Да разве есть у него тяга к прекрасному? Да разве есть у него какие-то проявления его? Поди поговори со свиньей, чтобы она не валялась в грязи! Потому и подействовали на Полемона рассуждения Ксенократа, что юноша этот был любителем прекрасного: он ведь пришел с проблесками рвения к прекрасному, но ища его в ином. Право же, даже животных, с которыми люди водятся, природа не создала грязными. Разве конь валяется в грязи, разве собака породистая? Нет, свинья, пакостные гусишки, черви, пауки, удаленные подальше от сопребывания с людьми. Так, значит, ты, существом человек, даже одним из животных не хочешь быть, с которыми люди водятся, но предпочитаешь быть червем или паучишкой? Не помоешься ли ты как-нибудь наконец, как хочешь, не ополоснешься ли, и если горячей водой не хочешь, то холодной? Не придешь ли ты чистым, чтобы окружающие были рады тебе? Но ты и в святилища вместе с нами входишь вот таким, где ни плевать не положено, ни сморкаться, ты, весь целиком плевок и сопля?
Так что же, разве кто требует украшать себя? Ни в коем случае! Только лишь то, что мы по природе рождены украшать, – разум, мнения, действия, а тело – лишь до чистоплотности, лишь до неоскорбительности. Но если услышишь, что не следует носить пурпурных одежд, поди измарай в навозе свой потертый плащ или издери его! – Но где мне взять приличный плащ? – Человек, у тебя есть вода, постирай его. Вот молодой человек, достойный любви, вот старец, достойный любить и в ответ быть любимым, кому можно отдать на обучение своего сына, к кому будут ходить дочери, молодые люди, может статься , чтобы он в уборной вел школьные занятия! Ни в коем случае! Всякое отклонение бывает от чего-то человеческого, а это вот – близко к нечеловеческому.
12. О внимательности
Когда ты оставляешь на некоторое время внимательность, ты не это представляй себе, что возобновишь ее, когда захочешь, но руководствуйся тем, что вследствие сегодня допущенной ошибки дела у тебя во всем остальном неизбежно должны идти хуже. Ведь прежде всего зарождается опаснейшая из всех привычка быть невнимательным, затем – привычка откладывать внимательность. А тем самым ты всякий раз отсрочиваешь с одного времени на другое жизнь в благоденствии, жизнь в пристойности, пребывание в состоянии соответствия с природой. Так если отсрочка целесообразна, то совершенный отказ от нее целесообразнее, а если нецелесообразна, то почему ты не хранишь внимательность непрестанно? "Сегодня я хочу поиграть". Так что же мешает делать это с внимательностью? "Попеть". Так что же мешает делать это с внимательностью? Неужели существует исключение для какой-то части жизни, на которую не распространяется внимательность? Да разве с внимательностью ты сделаешь это хуже, а без внимательности лучше? И что вообще в жизни делается лучше теми, у кого нет внимательности. Разве плотник без внимательности плотничает тщательнее? Разве кормчий без внимательности ведет корабль надежнее? А разве какое-нибудь иное из менее значительных дел от невнимательности совершается лучше? Не осознаешь ли ты, что, как только оставляешь ты мысль, уже не от тебя зависит призвать ее ни для пристойности, ни для совестливости, ни для сдержанности? Но ты делаешь все что взбредет тебе в голову, следуешь взбалмошным порывам.
– Так на что же следует мне направлять внимательность? – Прежде всего на те общие правила, ими руководствоваться, без них не ложиться спать, не вставать, не пить, не есть, не сходиться с людьми: что над чужой свободой воли не властен никто, а благо и зло – только в свободе воли. Значит, никто не властен ни предоставить мне благо, ни ввергнуть меня в зло, но я сам над собой в этом имею власть один. Так, значит, когда это у меня в безопасности, что из относящегося к внешнему миру может приводить меня в смятение? Какой тиран может внушать мне страх, какая болезнь, какая бедность, какое преткновение? "Но я пришелся не по нраву такому-то". Так разве он – мое дело, разве мое суждение? Нет, так что же еще мне до того? "Но считают, что он представляет собой что-то". Пусть он и те, кто так считает, смотрят сами, а у меня есть, кому я должен быть по нраву, кому подчиниться, кому повиноваться: богу, и после него – себе . Меня бог представил мне самому и мою свободу воли подчинил мне одному, дав мерки для правильного пользования ею. Когда я следую им, то в силлогизмах я не обращаю внимания ни на кого из тех, кто говорит иное что-то, в изменяющихся рассуждениях я не считаюсь ни с кем из тех. Так почему же в более важных вещах порицающие приводят меня в огорчение? В чем причина этого смятения? Не в чем ином, как в том, что в этом вопросе я не подготовлен упражнениями. Право же, всякое знание с пренебрежением относится к незнанию и к незнающим. И не только знания, но и искусства. Возьми какого хочешь сапожника, и в том, что касается его дела, он смеется над толпой. Возьми какого хочешь плотника.
Итак, прежде всего следует руководствоваться этими общими правилами и ничего без них не делать, но направить все усилия души к этой цели, не добиваться ничего того, что вне нас, ничего того, что чужое, но как установил могущественный: того, что зависит от свободы воли, добиваться во что бы то ни стало, а всего остального – как будет дано. А кроме того, следует памятовать о том, кто мы такие и какое у нас название, и стараться правильно делать все надлежащее сообразно со смысловыми значениями отношений: когда свое время пенью, когда свое время игре, в чьем присутствии; что будет неуместно; не станут ли презирать нас окружающие, не станем ли мы презирать самих себя; когда пошутить и над кем, когда насмеяться и за что; когда вступать в общение и с кем, и, наконец, как в общении сохранить свое? А где бы ты ни отклонился от какого-нибудь из этих общих правил, тотчас – ущерб, не извне откуда-то, но от самого действия.
Так что же, возможно ли уже быть не совершающим ошибок? Невероятно. Но вот что возможно: непрестанно направлять все свои усилия к тому, чтобы не совершать ошибок. Любо ведь, если мы, никогда не ослабляя эту внимательность, будем вне немногих-то ошибок. Ну а когда ты скажешь: "С завтрашнего дня я буду внимательным", знай, что ты говоришь: "Сегодня я буду бесстыдным, докучливым, низким, от других будет зависеть опечаливать меня. Буду гневаться сегодня, буду завидовать". Смотри, сколько зол ты себе позволяешь. Но если это завтра хорошо, то насколько лучше – сегодня. Если это завтра полезно, то гораздо более – сегодня, чтобы ты и завтра смог это и не откладывал опять на послезавтра.
13. Против тех, кто с легкостью рассказывает о своих делах
Когда кто-нибудь просто, казалось бы, поговорит с нами о своих делах, то мы как-то бываем вынуждены и сами рассказывать ему свое сокровенное, и мы считаем это простотой. Прежде всего потому, что нам кажется несправедливым самому выслушать о делах ближнего, однако не поделиться в свою очередь и с ним своими делами. Затем потому, что мы думаем, что вызовем у них представление о нас как о не простых людях, если будем молчать о своих собственных делах. Несомненно, часто говорят: "Я тебе обо всех своих делах сказал, ты мне ничего о своих сказать не хочешь?! Где это бывает так!" А к тому же еще мы думаем, что поверять тому, кто уже поверил нам свои дела, – безопасно. Ведь мы обольщаемся тем, что он никогда не станет выдавать наши дела из опасения, как бы и мы не выдали его дела. Вот так и попадаются опрометчивые в ловушку воинам в Риме. Подсел к тебе воин в гражданском обличье и давай ругать цезаря, после этого ты, как бы получив от него в залог доверия то, что он первым начал поносить, говоришь и сам все что думаешь, после этого тебя связывают и уводят . Нечто такое и бывает с нами вообще. Всё же, как мне он без опасения поверил свои дела, так и я свои первому встречному: но я, выслушав, молчу, если уж я такой, а он уйдет и рассказывает всем. И вот если я узнаю об этом, то, если и сам я такой же, как он, в отместку рассказываю о его делах, – и прихожу в замешательство и привожу в замешательство. А если я памятую о том, что один другому не причиняет вред, но свои дела каждому и причиняют вред и приносят пользу, то, хотя я твердо держусь этого – не сделать чего-то такого же, как он, тем не менее от болтовни своей я претерпел то, что претерпел.
"Да, но это несправедливо, выслушать сокровенное ближнего и самому в свою очередь ничем не поделиться с ним". Да разве я просил тебя, человек? Да разве ты рассказал о своих делах с таким условием, чтобы тебе выслушать в свою очередь и о моих? Если ты болтун и всех встречных считаешь друзьями, хочешь, чтобы и я стал таким же, как ты? Что же, если ты по-хорошему поверил мне свои дела, а тебе нельзя по-хорошему поверить, хочешь, чтобы я поступил опрометчиво? Это как если бы у меня сосуд был непротекающий, а у тебя прохудившийся, и ты пришел бы и отдал мне на хранение свое вино, с тем чтобы я влил его в свой сосуд, и ты еще возмущался бы тем, почему и я тоже не вверяю тебе свое вино: у тебя-то ведь сосуд прохудившийся. Так как же еще это получается справедливо? Ты отдал на хранение честному, ты совестливому, считающему, что причинять вред и приносить пользу могут только свои действия, а из всего относящегося к внешнему миру ничто не может, и хочешь, чтобы я отдал на хранение тебе, человеку не ценящему свою свободу воли, а домогающемуся монетки или какой-то должности, или продвижения при дворе, даже если ради этого должен будешь зарезать своих детей, как Медея? Где тут справедливо это? Но ты покажи мне себя честным, совестливым, надежным, покажи, что мнения у тебя дружелюбные, покажи, что твой сосуд не прохудился, и ты увидишь, как я не стану дожидаться, чтобы ты поверил мне свои дела, но сам приду и стану просить тебя выслушать о моих делах. Да кто же не хочет пользоваться сосудом добротным, кто не ценит советчика доброжелательного и честного, кто не с радостью примет человека, с которым можно поделиться, как ношей, своими обстоятельствами и который самим этим участием своим принесет облегчение?
"Да, но я тебе поверяю, ты мне не поверяешь". Прежде всего, и ты мне не поверяешь, но ты болтун и поэтому ничего не можешь удержать. Право же, если ты именно поверяешь, мне одному поверь их. А в действительности, кого ни увидишь досужего, подсядешь к нему и говоришь: "Брат, никого у меня нет благожелательнее и дружественнее тебя, я прошу тебя выслушать меня о моих делах", причем ничуть тебе не знакомым. А если даже ты и поверяешь мне, то ясно, что как честному и совестливому, не потому, что я выложил тебе свои дела. Так дай, чтобы и у меня сложилось о тебе такое же мнение. Покажи мне, что если кто-то выложит кому-то свои дела, то он честный и совестливый. Ведь если бы это было так, то я ходил бы по всему свету и говорил всем людям о своих делах, если благодаря этому мог бы стать честным и совестливым. А это не так, нет, это требует мнений не каких, попало. И вот если увидишь кого-то серьезно занятым тем, что не зависит от свободы воли, и этому подчинившим свою свободу воли, знай, что у человека этого тьма принуждающих его, мешающих ему. Для него не требуется смолы или колеса , чтобы он выдал все что знает, нет, из него вытряхнет все, если так придется, легкий кивок девчонки, благоволение приближенного цезаря, жажда должности, наследства, тьма-тьмущая других подобных вещей. Так вот следует помнить вообще, что для разговоров о сокровенном требуется честность и такие мнения. А это где сейчас найти легко? Или пусть кто-нибудь покажет мне такого человека, такого, который говорит: "Мне только до того, что мое, что неподвластно помехам, что по природе свободно. Вот в этом для меня сущность блага. А все остальное пусть будет так, как будет дано, – мне безразлично".
1
Эта правовая норма издавна существовала в античном мире. Ксенофонт в своем романе о персидском царе Кире вкладывает в его уста следующие слова: "У всех людей существует извечный закон: когда захватывают город, то все, что там находится, – люди и имущество – принадлежит победителю" (Xenoph. Cyrop., VII, 5, 73). Такой принцип неуклонно проводился в жизнь на эллинистическом Востоке. Посол селевкидского царя Антиоха III в 193 году до Р.Х. объяснял римскому Сенату: "Когда дают законы народам, подчиненным силой оружия, победитель- абсолютный властелин тех, кто сдался ему; он по своему усмотрению распоряжается тем, что захочет взять у них или оставить" (Liv., XXXIV, 57, 7).
2
См. также другое свидетельство об этом же самом событии, вызвавшем следующую сентенцию Селевка: "Решения царя следует считать прекрасными, справедливыми и полезными" (Plut. Demetr., 38).
3
См., напр.: Pohlenz M. Die Stoa, Band I – II. Gottingen, 1948.