Метаморфозы - Назон Публий Овидий 3 стр.


Объективная манера изложения, берущая верх над лирической уже в "Любовных элегиях", окончательно возобладала в "Науке любви". Теперь Овидий уже прямо изображает тот быт, который элегия стремилась подвергнуть стилизации. При этом, однако, связь с элегией не обрывается, многие ее приемы остаются, среди них - прием мифологических уподоблений. Если в Риме охотятся за женщинами в театре, то начало этому положил Ромул в день похищения сабинянок. Нельзя быть слишком ревнивым: ревность погубила Прокриду. Но сам принцип изобразительности изменил структуру мифологических уподоблений: в элегиях это были упоминания, намеки, - в "Науке любви" они развертываются в маленькие повествования, во вставные эпизоды на несколько десятков строк. В них-то Овидии и вырабатывает впервые те приемы пластической зримости, наглядности, о которых мы писали.

Но, будучи пластически воплощенным, миф в поэме оторвался от быта, перестал поддаваться иронической игре. Сработало никогда не терявшееся в античности ощущение: на шкале духовных ценностей мифу принадлежит весьма высокое место. Это ощущение делало возможным игру в снижение (снизить можно только возвышенное!). И оно же закрепляло мифологический сюжет за более высокими жанрами: трагедией, эпосом.

Молодой Овидий, при всей вольности своего отношения к мифу, отлично ощущал иерархическое неравенство жанров. Не важно, действительно ли пробовал он взяться за эпическую поэму о битве богов с гигантами, как сам говорит в первой из "Любовных элегий", или отказ от эпоса был только данью элегической традиции: противопоставление разновысоких жанровых сфер выявлено здесь вполне. Причем более высокая сфера явно привлекает Овидия: спор олицетворенных Элегии и Трагедии, описанный в "Любовных элегиях" (III, 1), он сумел решить в пользу обеих, создав трагедию "Медея", пользовавшуюся большим успехом.

Но истинный творческий успех ожидал Овидия на другом пути: пути сочетания мифа с традиционным элегическим мотивом. Мотив этот - разлука; он на все лады перепет в элегиях Овидиевых предшественников, причем и у них сетовать может не только герой-поэт, но и героиня: автор начальных элегий четвертой книги Тибуллова сборника вложил жалобы па разлуку в уста Сульпипии, реально существовавшей поэтессы (IV, 3); Проперций облек женские жалобы в форму письма к уехавшему возлюбленному (IV, 3). Овидий, написав целый сборник таких писем, сделал еще один, но решительный шаг: он заменил своих современниц - героинь элегий - мифическими героинями, в общем-то, обитательницами того же условного мира. Предпосылкой этого шага явились также риторические этопеи. Овидий еще в риторической школе предпочитал декламации, в которых проявляется "нрав" человека, и притом декламации убеждающие, а не оспаривающие и доказывающие. И каждая из стихотворных этопей Овидия - это речь, убеждающая любимого вернуться, речь, до глубины исчерпывающая нравственный мир любящей женщины. Разумеется, героиня мифа лишается своего возвышенного ореола, зато приобретает психологическую конкретность. Миф дает драматическую ситуацию; дело прошедшего школу риторики поэта - до конца выявить психологию человека в этой ситуации, с тем чтобы тронуть читателя его судьбой.

Итак, в "Героидах" и "Науке любви" оказались выработанными главные принципы подхода Овидия к мифу: стремление к пластической наглядности его воплощения и к его психологизации, то есть, в сущности, очеловечиванью. Поэт готов к тому, чтобы взяться за большие своды мифов - "Фасты" и "Метаморфозы".

"Метаморфозы", начатые на рубеже нашей эры и в основном завершенные к моменту ссылки поэта в 8 г. н. э. задумывались и писались как большой эпос. Идея поэмы о превращениях была не нова: предшественниками Овидия были Никандр (III в. до н. э.) и Парфений (I в. до н. э.). написавшие в гексаметрах поэмы о метаморфозах; Бой, создатель эпоса о превращенных в птиц людях; Эмилий Макр, друг Овидия, который эту поэму перевел. Пользовался Овидий и "Метаморфозами" некого Феодора, неизвестно - прозаическими или стихотворными, и сочинением ученого Эратосфена о превращеньях людей в звезды. Однако едва ли Овидий так уж зависел от своих эллинистических предшественников в чем-либо, кроме самого репертуара мифов.

Несколько большую дань отдал Овидий римским эпическим традициям. Одна из них, идущая от отца римского эпоса Энния, требовала ввести "философское обоснование" поэмы - и Овидий сделал это в речи Пифагора. Временной диапазон поэмы - от сотворения мира до современности - и "хронологический" порядок изложения мифов подтолкнули Овидия к тому, чтобы позаимствовать Вергилиеву концепцию истории, ставшую официальной: весь ход истории направлен к одной цели, и цель эта - принципат Августа. Тема возвеличения принцепса подготовляется помещенным в начале поэмы уподоблением Юпитера, созывающего совет богов, - Августу (I, 204); затем Аполлон сразу после потопа предрекает пришествие века Августа, - по образцу множества пророчеств, из которых у Вергилия Эней узнает о конечной цели своих трудов. Но далее эта тема появляется лишь в последней книге, в связи с мифами о том же Энее, - там, где Овидий больше всего зависит от своего великого предшественника. Таким образом, ни Пифагорово ученье, ни Вергилиева концепция истории к основному в поэме не имеют касательства.

Наибольшее значение для Овидия имеет традиция эпоса как высокого жанра. Если в любовных элегиях миф и быт пародийно смешивались, если в письмах героинь там и сям мелькали бытовые детали, то в "Метаморфозах" снижения мифа в быт нет и в помине. Овидий, когда это нужно для наглядности и единства художественного впечатления, может заметить черепок, подпирающий ножку стола в хижине Филемона и Бавкиды, - но нельзя себе представить, чтобы у него, как в "Аргонавтике" Аполлония Родосского, Венера жаловалась на Купидона, который, мол, совсем отбился от рук, а сам Купидон играл в бабки с Ганимедом. Больше того, излагая одни и те же мифы в "Фастах", больше связанных с элегической традицией, и в "Метаморфозах", поэт по-разному отбирает детали. Например, говоря о похищении Прозерпины в "Фастах" (IV, 417 слл.), он дает почти бытовую мотивировку пребывания богинь на Сицилии (они собрались в гостях у Аретусы), пейзаж нарисован идиллическими красками и служит естественным фоном для столь же идиллической картины: девушки собирают цветы, кто в корзину из ивовой лозы, кто в подол (10 строк, 11 названий цветов!). В "Метаморфозах" (V, 385 слл.) пейзаж становится таинственным и возвышенным: вместо оврага и поляны - озеро и лебеди на нем, тенистый лес, вечная весна; мотивировать присутствие божества в таком месте даже и не нужно: такое изображение само должно внушить читателю священное благоговение. До одного придаточного предложения стягивается рассказ о сборе цветов, единожды вскользь упоминаются "сверстницы" Прозерпины. Зато само похищение, занимающее в "Фастах" 6 строчек, развертывается в большую картину, с географическими подробностями, с описанием Прозерпины и ее чувств… И вот тут-то Овидий и вставляет деталь, не снижающую, но приближающую к нам, очеловечивающую образ юной богини: Прозерпина - ребенок, даже в смятении она жалеет о потерянных цветах. Овидий хочет и умеет тронуть читателя.

Античная эстетика знала два пути воздействия на читателя или зрителя: устрашить его или тронуть, внушить сострадание. Овидий не чуждается страшного, и даже страшного ради него самого; вспомним хотя бы многообразные увечья в описании битвы кентавров и лапифов (XII, 225 слл.). Но это не лучшие куски поэмы. Чаще даже страшное служит тому, чтобы вызвать сострадание. Но трогает только человеческое.

Крушение гражданственной республиканской идеологии несло с собой не одни потери. Именно оно позволило римской литературе открыть индивидуального человека, ценного не только в той мере, в какой его жизнь и деяния полезны Риму. Знаменитые слова Вергилия "Слезы сочувствия есть" могли быть произнесены только теперь, когда научились видеть человека и во влюбленном, покинутом подругой, и в мелком земледельце, чей участок отдали отставному солдату (в "Буколиках"), и в безумце Турне, который во имя своей любви стал вопреки воле судеб противиться носителю будущего величия Рима - Энею (в последних книгах "Энеиды"). У Вергилия, у элегиков история выступает как сила, враждебная счастью индивида, желающего найти счастье в своей любви, своем покое, в удовлетворении своих стремлений и страстей.

Мир "Метаморфоз" представляется иным. Ведь по сути своей он часть того условного, воображаемого мира, в который римляне поколения Овидия скрывались, уходя от реального мира, безразличного им либо враждебного их стремлениям. Часть эта воспринимается как самая возвышенная и прекрасная, но ничуть не более реальная. Значит, здесь не может быть гражданских распрей, лишавших пастухов Вергилия их идиллической Аркадии, нет рока, предопределившего ход истории и губящего всех, кто этому ходу воспротивится. Откуда взяться конфликтам в сказочном мире волшебных возможностей, в мире, основной закон которого - превращение? Но вглядимся внимательнее - и мы увидим, что мир "Метаморфоз" не есть мир абсолютной свободы. Во-первых, в нем остается в силе нравственная норма, кладущая предел произволу личности. Ощущение незыблемой нормы было искони присуще римлянам; из них ни один не мог бы признать человека "мерой всех вещей". Тем более должна была сохраняться незыблемость нормы в мифическом мире "Метаморфоз", на котором еще лежал отблеск былой священности. Поэтому и появляется в поэме тема метаморфозы-кары, беды-возмездия: наказан святотатец Ликаон, наказаны корыстолюбивый Батт и завистливая Аглавра; гибель Икара - возмездие Дедалу за убийство племянника.

Соблюдение нормы должно обеспечить власть богов, посылающих кару. Но вера в их абсолютную благость чужда Овидию: боги - такие же персонажи многочисленных драм, как люди, им также присущи страсти. Поэтому всемогущество богов порой оборачивается произволом; как нечестье карается не только неповиновение их законам, но и гордыня, заставляющая смертных с ними соперничать. Арахна равна Минерве искусством, но она осмелилась состязаться с нею, она усугубила вину, унизив богов изображением их любовных хитростей и превращений, - и за это должна понести наказание. Та же участь постигает и четырех соперников богов, изображенных на ткани Минервы, и Пиерид, и Ниобу. Так терпят крах самые высокие притязания личности.

Наконец, - и это самое главное, - в мире "Метаморфоз" высшей силой является любовь. Овидий и в большом эпосе остается "певцом любви", как он сам назвал себя в первой же строке автобиографии ("Скорбные элегии", IV, 10). А любовь - это вечный источник конфликтов. Даже если это любовь Юпитера - могучее, сметающее все преграды влечение. Ведь за любовью Юпитера следует ревность Юноны - и гибнет Семела, страдает и едва не гибнет от руки сына Каллисто. Правда, происходит метаморфоза-избавление, - но ведь и в мифе об Ио с его традиционно благополучным концом Овидий предпочитает изображать муки превращенной женщины, да еще вводит от себя мотив скорби отца, узнавшего о беде дочери. "Слезы сочувствия есть…"

Любовь у Овидия очень часто - сильнейшее проявление личности, ее суть и стержень. Что Алкиона без любви к Кеику, Канента без любви к Пику? Что без своего чувства Прокрида, для которой жизнь стоит меньше, чем уверенность в любви Кефала? Поэтому неразделенная страсть, смерть возлюбленного, разлука - постоянные источники мук в мире "Метаморфоз". Даже боги знают эту скорбь: неразделенная любовь к Дафне, гибель Гиацинта и Кипариса заставляют мучиться Аполлона. А у Клитии, Эсака, Эхо безответная любовь продолжается и после метаморфозы. Горе любящих - вот предпочитаемый поэтом предмет изображения.

Но с не меньшей охотой рисует Овидий и любовь-страсть, любовь-наваждение, заставляющую забыть все нравственные нормы, увлекающую к преступлению. Недаром всем мифическим героиням предпочитал он Медею, о которой писал трижды: в "Героидах", в трагедии и в "Метаморфозах". Конфликт между любовью и нравственным долгом, диалектика душевной борьбы, софизмы опрокидывающей доводы разума страсти становятся содержанием самых поэтических эпизодов поэмы: историй Медеи, Библиды, Мирры, Скиллы.

Романтическая критика любила упрекать Овидия в подражаниях, в описательности. "У него нет более важного, более серьезного намерения, он ничего больше не имеет в виду, как только изображать, только вызывать и пробуждать в нашем воображении образы, картинки, фигурки, постоянно что-нибудь показывать", - писал об Овидии Леопарди в "Дневнике размышлений". Нет сомнения, для Овидия важно выполнить завет всех античных поэтов, обращавшихся к мифу: "сказать по-своему принадлежащее всем". А сказать по-своему значило для него воплотить наглядно и ярко, в зримых пластических образах. Но значило также: проникнуть в душу героя, явить его страсти и муки. Поэтому куда более проницательно писал о самой сути поэтического у Овидия Пушкин: "…любовь есть самая своенравная страсть… Вспомните предания мифологические, превращения Овидиевы, Леду, Филиру, Пазифаю, Пигмалиона - и признайтесь, что все сии вымыслы не чужды поэзии или, справедливее, ей принадлежат".

Мир "Метаморфоз" - мир волшебный, но не идиллический. Здесь, как и в реальной, окружавшей Овидия действительности, человеческая личность редко достигает гармонии с самою собой и с миром. Даже Геркулес, величайший герой, воплотивший высшую меру человеческих возможностей, гибнет жертвою страсти и ревности. Но еще важнее для понимания "Метаморфоз" судьба другого героя, чья история, наряду с историей неразделенной любви Аполлона, стоит как бы эпиграфом к повествованию об эре людей. Это - история Фаэтона. Он не обладает сверхчеловеческой силой Геркулеса, но он жаждет самоутверждения через сверхчеловеческий подвиг. И тут порыв личности к самому высокому вступает в столкновение с непреложными законами мироздания. Дерзкая воля одного или сохранение вселенной, только что благоустроенной после потопа, - таков выбор. Гибнет один, пораженный стрелой Юпитера, так погибнут в поэме другие герои, слишком сильно любящие, слишком высоко ценящие себя, слишком на многое дерзнувшие. В "Метаморфозах" мир противостоит личности так же, как это было в Риме после того, как человек отделился от разрушившейся органической гражданской общины.

История Фаэтона оказалась пророческим предвосхищением собственной судьбы поэта. Пусть дерзание Фаэтона чуждо Овидию, но он хотел быть поэтом - и только, а это шло вразрез с законами вселенной, жестко "благоустроенной" Августом после катастрофы гражданских войн. Принцепс не мог этого допустить: "Юпитер метнул молнию" (сколько раз этот образ будет повторяться в стихах, написанных в изгнании!). Началась ссылка.

С. Ошеров

МЕТАМОРФОЗЫ

КНИГА ПЕРВАЯ

1 Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы

Новые. Боги, - ведь вы превращения эти вершили, -

Дайте ж замыслу ход и мою от начала вселенной

До наступивших времен непрерывную песнь доведите.

5 Не было моря, земли и над всем распростертого неба, -

Лик был природы един на всей широте мирозданья, -

Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,

Бременем косным он был, - и только, - где собраны были

Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе.

10 Миру Титан никакой тогда не давал еще света.

И не наращивала рогов новоявленных Феба,

И не висела земля, обтекаема током воздушным,

Собственный вес потеряв, и по длинным земным окоемам

Рук в то время своих не простерла еще Амфитрита.

15 Там, где суша была, пребывали и море и воздух.

И ни на суше стоять, ни по водам нельзя было плавать.

Воздух был света лишен, и форм ничто не хранило.

Все еще было в борьбе, затем что в массе единой

Холод сражался с теплом, сражалась с влажностью сухость,

20 Битву с весомым вело невесомое, твердое с мягким.

Бог и природы почин раздору конец положили.

Он небеса от земли отрешил и воду от суши.

Воздух густой отделил от ясность обретшего неба.

После же, их разобрав, из груды слепой их извлекши,

25 Разные дав им места, - связал согласием мирным.

Сила огня вознеслась, невесомая, к сводам небесным,

Место себе обретя на самом верху мирозданья.

Воздух - ближайший к огню по легкости и расстоянью.

Оных плотнее, земля свои притянула частицы.

30 Сжатая грузом своим, осела. Ее обтекая,

Глуби вода заняла и устойчивый мир окружила.

Расположенную так, бог некий - какой, неизвестно -

Массу потом разделил; разделив, по частям разграничил -

Землю прежде всего, чтобы все ее стороны гладко

35 Выровнять, вместе собрал в подобье огромного круга.

После разлил он моря, приказал им вздыматься от ветров

Буйных, велел им обнять окруженной земли побережья.

После добавил ключи, болота без края, озера;

Брегом извилистым он обвел быстроводные реки,

40 Разные в разных местах, - иные земля поглощает,

К морю другие текут и, дойдя, поглощаются гладью

Вольно разлившихся вод, и скалы им берегом служат.

Он повелел разостлаться полям, и долинам - вдавиться,

В зелень одеться лесам, и горам вознестись каменистым.

45 Справа пояса два и слева столько же неба

Свод обвели, и меж них, всех прочих пламенней, пятый.

Сводом объятую твердь означил умысел бога

Точно таким же числом: земля - с пятью полосами.

На серединной из них от жары обитать невозможно.

50 Две под снегом лежат глубоким, а двум между ними

Бог умеренность дал, смешав там стужу и пламень.

Воздух вплотную навис над ними; насколько по весу

Легче вода, чем земля, настолько огня он тяжеле.

В воздухе тучам стоять приказал он и плавать туманам,

55 И разражаться громам, смущающим души людские,

Молниям он повелел и ветрам приносить охлажденье.

Но не повсюду владеть позволил им мира строитель

Воздухом. Даже теперь нелегко воспрепятствовать ветрам,

Хоть и по разным путям направляется их дуновенье,

60 Весь наш мир сокрушить. Таково несогласие братьев!

Эвр к Авроре тогда отступил, в Набатейское царство,

В Персию, к горным хребтам, озаряемым утренним светом.

Запад и те берега, что солнцем согреты закатным,

Назад Дальше