Фельдъегеря генералиссимуса. Роман первый - Николай Rostov 3 стр.


В общем, устроила придорожный бордель. И надо сказать, что слава об этом борделе была добрая. Девки в том борделе были все молодые и красивые, а уж томные удовольствия после баньки с этими девками не шли ни в какие сравнения с валдайскими.

Глава шестая

У русского путешественника в дороге два удовольствия: тараканы и клопы; а однообразные пейзажи вдоль дорог вызывают такую в них смертную скуку, что они порой стреляются, заперевшись в гостиничных номерах, а уж водку пьют без меры ведрами, иначе не доедешь.

Такие невеселые мысли приходили в голову Порфирия Петровича, когда он поздним утром выехал из Выдропужска в имение Пульхерии Васильевны Коробковой.

Отдохнувшие за ночь лошади бежали бодро, похмеленный с утра ротмистр мирно спал в санях под медвежьей шкурой, а морозное солнце светило на бездонно-синем небе так жгуче, что алмазный снег слепил глаза.

Ротмистр Марков все еще пребывал в белой горячке и был сущим наказанием Порфирия Петровича. Одно было верное средство от его оглашенной пальбы из пистолетов и бредовых криков: штоф водки, который он выпивал в один глоток и заваливался спать на сутки.

Бросить его, как вы понимаете, Порфирий Петрович не мог – и к тому же все еще надеялся, что драгун наконец-то перестанет буйствовать и расскажет, что привело его в такое буйное замешательство.

– Ишь ты, как вырядились, срамницы! – отвлек Порфирия Петровича от дорожных размышлений кучер Селифан. – Гляньте, барин.

Капитан в отставке посмотрел, куда указал кнутом кучер.

Три розовые нимфы с распущенными волосами купались в снегу возле баньки, из трубы которой под самое небо шел сизый дым.

– Завлекают в непотребство! – зло сплюнул Селифан.

– А хороши ведь! – залюбовался на это "непотребство" Порфирий Петрович. – Истинный Рубенс! – И сердце его бешено заколотилось от вида трех жарких женских тел на алмазном снегу.

– Правильно, барин, топором им отрубить все их непотребства!

– Тебе только рубить, Селифан, – засмеялся Порфирий Петрович на то, как истолковал его слова кучер. – А рубить-то есть что у них, а, Селифан?

– Знамо, есть, – усмехнулся кучер. – На то они и бабы, чтобы у них энто было. Гладкие… стервы. Аж в пот бросило, – отдал должное рубеновским формам "придорожных нимф" Селифан и спросил: – Так что, барин, приехали, что ли?

– Приехали, – ответил Порфирий Петрович. – Поворачивай направо к барскому дому. – И тройка съехала с наезженной дороги – и понеслась мимо трех голых баб и баньки к деревянному барскому дому, стоящему на косогоре.

Там их уже ждали.

На крыльце стояла Матрена в душегрейке.

С высоты своего гренадерского роста она посмотрела на Порфирия Петровича, вылезшего из саней.

Неказистый, в потертом тулупчике, артиллерийский капитан в отставке не произвел на нее должного впечатления, но она все же добродушно улыбнулась ему.

– Милости просим к нам в гости, – сказала она густым басом и низко поклонилась до земли. – Баньку с дороги не изволите?

– Не до баньки нам, любезная, – деловито ответил Порфирий Петрович. – Товарищ мой тяжко захворал. Боюсь, не довезу живым до дому. Барыню зови.

– Мы сами справимся, – возразила Матрена и кликнула двух мужиков.

Мужики ловко вынули из саней спящего ротмистра и понесли в дом.

– А что с ним? – спросила Матрена Порфирия Петровича, когда драгуна уложили в гостиной на диване.

– Белая горячка, – честно ответил Порфирий Петрович. – Доктора надо.

– Без дохтора товарища вашего вылечим! – наклонилась над больным Матрена и потрогала лоб. – Из-за чего у него, сердешного, болезнь-то приключилась?

– Барыня где? – не захотел отвечать Порфирий Петрович Матрене. И вообще, его стала раздражать эта назойливая, имевшая на все свое понятие, баба!

– Сейчас выйдет, – ответила ему Матрена и с удивлением посмотрела на него.

"Неспроста этот капитан тут, – безошибочно определила она своим женским нутром чин Порфирия Петровича, и не только чин. – Ох, неспроста. Конец нашему благоденствию. Надо барыню предупредить, а то она со своими куриными мозгами наговорит что лишнего".

А барыня, лучезарно улыбаясь, уже входила в залу, и к ней воздушным перышком подлетел Порфирий Петрович. Приложился к ручке и стал рассыпаться в любезностях.

Потом капитан артиллерии в отставке сам удивлялся своей такой светской прыти.

Он, прожив большую часть своей жизни жизнью армейской – грубой и суровой, – всем этим светским политесам обучен не был. Да и что греха таить, Порфирий Петрович под старость лет, а ему шел пятый десяток, как мальчишка, с первого взгляда, влюбился в Пульхерию Васильевну.

И она тоже влюбилась!

"Принимаю огонь на себя!" – пронеслась в ошалевшей от любви его голове артиллерийская мысль – и он забыл: и про розовых нимф возле дороги, и про двадцать пять пропавших фельдъегерей!

На целых пять минут забыл.

Глава седьмая

У податливых крестьянок

К чаю накупи баранок

И скорее поезжай.

А. С. Пушкин

– Не судите меня строго, Порфирий Петрович, – коснулась деликатно после обеда Пульхерия Васильевна щекотливой темы. – Мой муж, Царствие ему Небесное, оставил меня с дочерью в непроходимой бедности. От имения не доход, а одно разорение. Неурожай за неурожаем. Мужики ленивы, а девки блудливы. И не все ли равно, где им, блудницам, молотить: на току или?.. – И она засмеялась своим очаровательным серебряным смехом.

– Я вас не осуждаю, – поцеловал в сотый раз нежную ручку очаровательницы Порфирий Петрович. – Но как же ваша дочь? Ей-то каково на все это взирать?

– Моя дочь сущий ангел! Она не ведает, что стоит за всем нашим видимым благополучием, – грустно вздохнула Пульхерия Васильевна и, заломив руки, возвела глаза к небу: – Все страдания принимает на себя мое бедное материнское сердце.

– Благородное сердце! – поправил ее Порфирий Петрович и в очередной раз поцеловал ручку.

– Ах! – засмущалась Пульхерия Васильевна. – Как вы благородны, – сказала с придыханием и тут же, будто опомнившись (и в самом деле, нельзя же так забыться ей, степенной матери взрослой дочери), заговорила спокойно ровным голосом: – Что это я все о себе и о себе. Давайте лучше о вас. Кто вы? Куда едите – и откуда? Кто ваш друг? Что за болезнь с ним приключилась и почему? Рассказывайте! Мне очень интересно.

И тут Порфирия Петровича понесло! Он опомниться не успел, как наговорил такие турусы на колесах, что хоть святых выноси. А ведь был по природе человеком правдивым и ложь на дух не переносил.

Потом уж, зрело размышляя, вошел в соображение, что то, что он самозабвенно так напел Пульхерии Васильевне, и не ложь была вовсе, и уж, конечно, не тот любовный обманный туман, который напускают на женщину, чтобы поймать ее в свои коварные сети. Просто Порфирий Петрович находился при исполнении секретной миссии, порученной ему московским генерал-губернатором графом Ростопчиным, и волей-неволей сыграл ту роль, которую ему должно было сыграть, не смотря на весь тот прелестно сумасшедший угар, в котором пребывали его голова и сердце.

В общем, не угорел и наговорил ей следующее.

Он, Порфирий Петрович Тушин, пребывавший до недавнего времени в отставке в чине артиллерийского капитана, был вызван в Петербург самим государем императором Павлом Первым. На аудиенции, длившейся целых пять минут, государь поручил ему и ротмистру Маркову секретнейшее дело.

Почему выбор пал на них, Порфирий Петрович деликатно умолчал, правда обмолвился, что в полку слыл не только храбрейшим, но и умнейшим офицером.

– А какое дело поручил вам государь? – спросила Пульхерия Васильевна из-за вечного женского любопытства. – Если это, разумеется, не секрет? – И рассмеялась обворожительно своим серебряным смехом. Она была неотразима в своем простодушии и лукавстве.

– Секрет, – ответил Порфирий Петрович и улыбнулся в свои рыжие усы: – Секрет преогромнейший! Но вам, Пульхерия Васильевна, скажу. Государь поручил нам с ротмистром, – зашептал он страстно в розовое ушко соблазнительницы, – перевезти из Петербурга в Париж императору Франции Наполеону бумаги такой важности, что сии бумаги разорваны на две половины! Вторую половину везут другие люди. Какие… даже я не знаю.

– Разорваны? Зачем? – не поняла Пульхерия Васильевна. – Их же нельзя будет прочесть!

– Вот именно! По отдельности нельзя, а соединив вместе… Вы понимаете?

– Понимаю, – ответила Пульхерия Васильевна, но по ее лицу было видно, что ничегошеньки она не поняла, да и понимать не хочет. Разорванные на две половины бумаги – как неромантично и скучно! Она ожидала большего. – А что с ротмистром? – спросила вдруг неожиданно строго. – Надеюсь, причиной его болезни не эти бумаги?

Положительно, она была прелестна!

Порфирий Петрович даже не обиделся на ее ничем неприкрытое равнодушие ко всем этим бумагам. Напротив, возрадовался неописуемо.

– Обычная история, – сказал он подчеркнуто небрежно. – Несчастная любовь. – И рассказал сентиментальную историю в духе Карамзина, его "Бедной Лизы", и французских романов.

Сам Порфирий Петрович ни Карамзина, ни романов французских не читал, но сочинил любовную историю драгунского ротмистра довольно ловко и доставил полное удовольствие Пульхерии Васильевне. Вдоволь облилась она слезами над историей любви бедного драгуна и несчастной девушки Маши, дочери богатых и знатных родителей. Все там было: и свидания под луной, и тайком посланные письма, и гнев деспота-отца, и мучительная болезнь – и смерть Маши! После этого и запил ротмистр Марков.

– Как я его понимаю, – утерев слезы, проговорила Пульхерия Васильевна. – Как понимаю! – Голос ее задрожал – она опять заплакала, и Порфирию Петровичу показалось, что плачет она не только о несчастном драгуне, но и о чем-то своем. – Что это я так раскиселилась? – как всегда, внезапно, переменила она свое настроение и заговорила беспечно и весело: – Вам бы с дороги, Порфирий Петрович, в баньке не мешало бы попариться!

– В баньке? – покраснел как вареный рак капитан в отставке.

– Да нет, не в той баньке у дороги, а в моей собственной баньке! – засмеялась она, пристально посмотрела ему в глаза – и долгим страстным поцелуем перехватила его ответ.

В нестерпимый жар бросило Порфирия Петровича, и убоялся артиллерийский капитан в отставке… как бы ему не впасть в свое немое оцепенение!

Не впал.

– Психея! – прошептал он (назвать ее Пульхерией ему показалось несообразно диким, когда она вошла к нему в баню, ничуть не смущаясь своей наготы, а даже наоборот давая ему рассмотреть во всех прелестных подробностях свое античное тело: выпуклый, подобно небесному куполу, живот с обворожительной родинкой пониже кратера пупка; полновесные, словно виноградные гроздья, груди, налитые виноградным вином любви, которое он сейчас будет пить, прильнув губами в поцелуе к ее розовому соску, набухшему от нестерпимого ожидания этого поцелуя…). – Психея! – повторил он уже громко и опустился перед ней на колени.

Его глаза оказались напротив тех, опушенных солнечным золотом, губ, ради которых, в сущности, он и встал на колени. Они были сочные и яркие, – и налитые, нет, не вином, а кровью, тоже вожделенно ждали его поцелуя.

– Психея! – опалил он их своим дыханием.

– Потом. Не сейчас, – наклонилась она над ним, и ее грудь коснулись его щеки. – Ведь мы сюда не только за этим пришли, – сказала насмешливо и добавила буднично: – А чтобы и помыться.

– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.

Язык его не повернулся назвать ее теперь Психеей. Она была уже другая. Лучше или хуже, он не знал.

Пожалуй, лучше.

Они стояли, как говорится, глаза в глаза – и он бесцеремонно положил свою правую руку ей на грудь и сгреб лебяжий пух груди в кулак, а левую руку запустил под ее дивный, упругий живот!

Золотые волосы оказались неожиданно колючими, а то самое пульсировало – невыносимо нежно и издевательски ровно и спокойно – как ее сердце.

Порфирия Петровича бросило в холодный пот – и он отнял руки, а Пульхерия Васильевна засмеялась серебряным своим смехом:

– Непременно сведу, но сперва мыться! – и, обвив его шею, крепко поцеловала в губы. – Не бойся, – засмеялась она опять, – я и этим доставлю тебе удовольствие. – И доставила.

Как опытный чичероне, провела она артиллерийского капитана в отставке от подножия своего роскошного тела до вершины.

Сперва он тер мочалкой ее царственную спину и шею, потом нежно обволакивал воздушной пеной груди, скользил рукой по животу и по стройным, с хищным изгибом татарского лука, бедрам – и ниже – до ступней.

Розовые пятки и тонкие, как у арабских скакунов, щиколотки сводили его с ума не меньше, чем ядра ее ягодиц, выточенные будто алмазным резцом из неведомого на земле материала – воздушного и твердого одновременно! А ее прелестные руки от перламутровых длинных изящных пальчиков до темных волос подмышек – бездна, смерть, погибель человеческая, но радостная и вечная!

Свое сокровенное она ему мыть не дала. И даже попросила его выйти; при этом пришла в невообразимое смущение. Он вышел.

Когда она его позвала – и он вернулся, приказала встать перед ней на колени. Он встал.

– Теперь можно все, – сказала она тихо и улыбнулась блаженно.

– Афродита! – вымолвил Порфирий Петрович. Очередная метаморфоза произошла с ее телом. – Афродита, – нежно коснулся он губами лепестков ее половых губ.

Потом он осторожно раскрыл руками сей прелестный бутон любви и запустил внутрь него свой язык, будто пчелиное жало, чтобы собрать там нектар наслаждений.

Афродита затрепетала.

Затрепетал и Порфирий Петрович.

– Милый, милый, – заговорила она и, обхватив его голову ладонями, вдавила в свое тело. Колени ее подкосились, и она опустилась на пол. Порфирий Петрович обнял ее за плечи и стал осыпать поцелуями. Она в ответ тихо стонала.

На вершине блаженной страсти она громко, по-звериному, кричала и два раза укусила капитана в отставке в плечо. Пришлось и Порфирию Петровичу два раза крикнуть.

Потом они долго в изнеможении лежали рядом.

Потом они опять предались страсти.

Потом еще… и еще.

Пульхерия Васильевна была ненасытна.

Только под утро они вышли из бани и пошли пить чай.

Пили они его из трехведерного самовара и молчали. Им вроде не о чем было больше говорить, а если бы и было, то обошлись бы, словно муж и жена, без слов.

– Ты когда едешь? – только и спросила она Порфирия Петровича, когда он вышел из-за стола.

– Надо бы завтра, но… – пожал неопределенно плечами Порфирий Петрович.

– Не беспокойся за своего драгунского ротмистра. Матрена его живо вылечит. Она у меня травница и колдунья. Я ее порой сама боюсь.

– Ну-ну, – поцеловал Порфирий Петрович Пульхерию Васильевну по-домашнему в лоб. – Будет ерунду молоть. Колдунья. Не верь. Суеверие. – И вышел из залы.

– Право, смешно, – тихо сказала она ему вслед. – Как не верить, раз колдунья? – И перекрестилась на икону: – Прости меня, Господи, грешницу. Ох, грехи мои тяжкие. – И ее мысли унесли в такие леса дремучие и дали неоглядные, что Порфирий Петрович содрогнулся бы непременно, узнай он их.

Глава восьмая

Как известно, парики из моды Павел Ι вывел своим Высочайшим Указом 5 сентября в 1802 году. И насмешливый народ наш тотчас обозвал его Лысым Указом (в Указе было предписано лысым брить головы).

Замечу, так сказать, на полях, что Павел Ι, обладая весьма впечатляющей плешью на затылке, неукоснительно исполнял свой Указ, и многие при Дворе вслед за ним стали брить головы, хотя им в этом не было необходимости. Постепенно мода брить голову распространилась по всей России.

Но все-таки сей Указ имел огромное экономическое последствие для России: те тысячи пудов отборной пшеницы, что шли на производство пудры для париков, стали употребляться по прямому назначению, что сразу же сказалось на сытости и благоденствии народа нашего, – поэтому этот Указ я бы переименовал в Сытый или, что более всего отражает его сущность, Повсеместный Указ, ибо он затронул все стороны российской жизни. Затронул он, разумеется, и Порфирия Петровича, затронул непосредственно.

Голова капитана в отставке напрямую подпадала под сей Указ, и по утрам Селифан брил ее до атласной гладкости и, я бы сказал, щегольства; заодно брил лицо своего барина, и только свои рыжие артиллерийские усы Порфирий Петрович обихаживал сам. Не потому, что не доверял Селифану, а просто это вошло у него в привычку еще с тех времен, когда они у него, молоденького артиллерийского подпоручика, наконец-то пробились тонкой ржаной полоской под курносым носом. К тому же, замечу, привычками он своими дорожил, ведь жизнь из них только состоит, а кто не дорожит жизнью?

Этот философический пассаж я привел к тому, что, придя к себе в комнату после чаепитья с Пульхерией Васильевной, Порфирий Петрович застал там своего Селифана с бритвой наперевес и с белым полотенцем через руку.

Капитану в отставке неимоверно хотелось спать; все члены его тела были до того утомлены и развинчены, что свинтить их в одно единое целое не было никакой возможности – и, по правде говоря, и желания. И только из-за своей привычки он сел на табурет, заранее выставленный Селифаном посередь комнаты.

– Брей, душегуб, – сказал он устало, закрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал: – Фигаро ты мой…

– Вечно, барин, вы меня ругаете последними словами! – подлетел Селифан к Порфирию Петровичу и ухватил его за нос бесцеремонно и больно. – Нешто других, русских, слов ругательных нет?

"Фигаро" Селифан почитал за самое страшное французское ругательство, хотя знал прилично, без шуток, и по-французски, и по-английски, и по-турецки, и по-латыни, и по-древнегречески. Выучил вместе с барином.

Уместней было, конечно, употребить не "вместе с барином", а – "вместо барина". Языки капитану в отставке давались с превеликим трудом, и кивать на возраст было бы несправедливо. Выучил же Селифан, а он был намного его старше. Дядькой в двадцать лет к семилетнему Порфирию был приставлен. Ох, и пропасть щеглов они наловили тогда в окрестных барских лесах!

Вот так природа с Порфирием Петровичем и Селифаном учудила.

Зимними долгими вечерами в деревне от нечего делать капитан в отставке самообразовывал себя этими языками, так как в детстве выучить их ему не довелось.

Голова Порфирия Петровича от столь "нежного" брадобрейного прикосновения Селифана дернулась и непременно бы слетела с шеи, если бы Селифан не удержал ее за нос. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. С этой народной мудростью Порфирий Петрович решительно не согласился и взревел:

– Отпусти нос, ирод! – И добавил пару матерных слов.

– Давно бы так, – отпустил нос Селифан, и на лице его промелькнула довольная ухмылка. Дело было сделано. Барина своего он разбудил. Как и все брадобреи, он любил поговорить. Но не со спящим же? Тем более, что ему было что сказать. Пустых разговоров он не терпел, и это преотлично знал Порфирий Петрович.

Назад Дальше