Шалинский рейд - Садулаев Герман Умаралиевич 18 стр.


Я понял – произошло нечто ужасное. Самое ужасное, что только могло произойти. Я вскочил и выбежал из кабинета. Навстречу мне по коридору бежал Адам.

– Что???? Случилось??????

Мой хозяйственный начальник штаба не мог ничего ответить. Он держался за голову, из которой сочилась кровь – его поранило осколком стекла.

– Адам, всех в котельную! Я на площадь.

Площадь была близко, слишком близко. А митинг проходил еще ближе, у площади, но за зданиями администрации – сама площадь простреливалась из комендатуры. Выбежав из школьного двора, я сразу увидел.

Я не знаю, как выглядит ад. Моя вера слаба. Иногда я даже не верю, что есть еще какой-то другой ад, кроме того, который здесь, на земле. Я не знаю, есть ли такое воображение, чтобы представить себе картину ужаснее, чем та, которую увидел еще до того, как умру.

Груды тел, агонизирующих и мертвых. Отсеченные осколками конечности, размозженные головы и грудные клетки, раненые, бессмысленно ползущие по асфальту, залитому кровью, и стоящие на коленях, как обрубки деревьев. И над всем этим – стон.

А еще шапочки. Вязаные теплые шапочки разных цветов. Сорванные взрывом, они валялись повсюду.

Они будут так лежать еще несколько дней. Когда уберут трупы. Шапочки, в дырах от осколков, опаленные огнем, залитые кровью или просто, целые и невредимые, будут лежать на площади…

Меня парализовало. Я просто стоял, не в силах сдвинуться с места, не пытаясь никому помочь, не понимая – кому из сотен раненых и умирающих я могу оказать помощь, и нужно ли это.

Мои бойцы не послушались приказа укрыться в котельной. Скоро я увидел их вокруг себя: они брали на руки раненых и несли к школе. Они искали в первую очередь парней из нашего батальона, но поднимали и незнакомых.

На площадь со всех сторон хлынули люди, жители соседних домов. Они находили родственников и знакомых и уносили, увозили с собой.

А я все стоял как вкопанный, едва поворачивая голову.

Прошло, может быть, полчаса. Или час. Времени больше не существовало. Не знаю, сколько я так простоял, сколько раз меня окликали бойцы, сколько погибающих рядом людей молило меня о помощи.

Но потом я увидел Арчи. Всего в нескольких метрах от меня он лежал на боку, скорчившись. Его тело подрагивало. Я узнал Арчи по этой нелепой грабительской маске. Я пошел к нему, переступая через чьи-то тела.

Словно во сне, я подобрал его автомат и закинул на ремне за спину. Потом взял его на руки. Тело Арчи показалось мне очень легким. Он был еще жив. Я нес Арчи, обхватив одной рукой под мышками, а другой под сгибом колен. Арчи приподнял голову и раскрыл губы, как будто что-то хотел мне сказать.

Но он ничего не сказал. Его рот заполнила кровавая пена, потекла, голова свалилась набок, распахнутые глаза в прорези маски остекленели. И как-то вдруг его тело стало тяжелым, как будто чугунным.

Если есть у человека душа, то, когда душа покидает тело, мертвый должен становиться легче, хотя бы на одну сотую грамма. Но мертвые тяжелы. Они тяжелее живых. Я не знаю, почему так происходит. Это ненаучно. Если нет у человека души, то мертвое тело должно весить столько же, сколько живое. Что же такое, свинцовое, вливается в тело человека, когда душа покидает тело? Что такое – смертельная тяжесть?

Арчи был уже мертв. Он умер у меня на руках. А я не понимал. Я чувствовал только, что он был легким – и вдруг стал тяжелым, таким тяжелым, что у меня отнимались руки. Я шел и нес его, туда, куда остальные бойцы несли раненых.

В котельной Адам, все тот же Адам, быстро оправившийся от шока, устроил лазарет. У нас были перевязочные материалы, антисептики и обезболивающие средства. Несколько парней превратились в санитаров: они обрабатывали раны, неумело перевязывали и делали уколы. Раненые лежали прямо на полу, принести парты из школьных кабинетов мы не успели, хотя на партах было бы удобнее.

Я положил Арчи и прохрипел:

– Перевяжите его.

Санитар посмотрел на меня и покачал головой. Тут же отвернулся и принялся за другого раненого. Я тронул его за плечо. Он обернулся. Я стащил маску с головы Арчи. Парень посмотрел.

– Это Дениев?

– Перевяжите его – снова прохрипел я.

– Тамерлан, его не надо перевязывать. Он уже мертв. Вынеси его отсюда, здесь живые. Мертвых складывают во дворе, у стены школы.

Я встал на колени перед телом. Расстегнул одежду. И только тогда увидел, что грудь Арчи раздавлена, ребра переломаны и вонзились в легкие. Словно огромный булыжник, метеорит, летящий с космической скоростью, врезался в него. Молча я снова взял его на руки и вынес из котельной на свет.

Десятки мертвых тел уже лежали рядком у стены. Тело Арчи я положил с краю. Провел ладонью по его лицу и прикрыл веки. Я постоял перед ним на коленях, может, пару минут. Потом снял с себя куртку и укрыл.

Встал, и, пошатываясь, пошел к командному пункту.

Я больше не видел Арчи.

Мы не хоронили погибших. Это сделали местные добровольцы из похоронной команды при мечети.

В той куртке, во внутреннем кармане, остался мой паспорт.

У командного пункта Шалинского истребительного батальона, у кабинета директора Шалинской средней школы № 8, у моего командного пункта, стоял Лечи Магомадов, мой двоюродный дядя, начальник штаба отряда Арсаева, полковник, позывной Сокол, конспиративная кличка "Профессор", стоял, с АК на ремне, с рацией на поясе, в окружении четырех бойцов в камуфляже, стоял, просто стоял и держал в руках свою голову, сжимая в руках свою голову, как будто это не голова, а арбуз, как будто голова спелая, сейчас лопнет и брызнет розовым соком и мякотью.

Меня переклинило. К Лечи я подошел молча, быстрым шагом, схватил его за куртку на груди и со всей силы тряхнул. Бойцы дернулись, но Лечи остановил их жестом. И посмотрел мне в глаза.

Я открыл рот. Наверное, я хотел что-то сказать. Но не сказал. Так и застыл, с открытым ртом, хватая воздух, как рыба, выброшенная на песок. И говорить начал Лечи.

– Тамерлан, русские взорвали ракету…

И тогда я закричал.

– Русские??? Русские??! Русские?!! Это мы, мы, это мы! Мы во всем виноваты!!! Зачем??? Зачем мы зашли??? Мы знали, мы знали, что так будет!!! Это из-за нас, все из-за нас, всех убили, всех, всех, всех, убили!!!

Лечи притянул меня к себе резким движением, обнял.

– Мы не знали, Тамерлан. Мы не знали…

И тогда начался штурм. Отчаяние сменилось злостью и жаждой мести. Я собрал всех снайперов и гранатометчиков батальона, мы подошли к комендатуре и начали яростный обстрел. Федералы отчаянно сопротивлялись. Они понимали, что теперь – после ракетного удара – их не выпустят из комендатуры живыми. Их не выпустят из Шали, как обещали раньше. Если они сдадутся в плен, их будут убивать. Их будут убивать медленно. Долго.

У комендатуры не было шансов выстоять. Вторую ракету они вызвать не могли – теперь большая часть нашего отряда находилась в непосредственной близости от здания ВОВД. Боеприпасов было мало. Помощь к ним так и не выдвинулась.

Но вскоре мы были вынуждены сами прекратить штурм.

Село подверглось массированному обстрелу из САУ, которых снова корректировали из комендатуры. И били не только САУ. САУ накрыли центр. А село по квадратам перепахивали из минометов.

Гражданские едва успели разобрать тяжело раненных по домам рядом с центром. И эти дома были накрыты снарядами и минами.

Мы отступили от комендатуры.

Отряд рассредоточился в разных частях села.

Если бы мы взяли комендатуру, нас разбомбили бы прямо в ней, вместе с пленными русскими. И если бы не взяли, если бы мы продолжали основными силами штурмовать ВОВД, русские могли накрыть этот квадрат, уничтожить и наших, и своих. После ракетного удара по митингу мы понимали, что русские, если надо, сбросят и атомную бомбу. Огонь на себя. ВОВД был готов вызвать огонь на себя. Но и без их согласия комендатуру уничтожили бы вместе с нами, если бы мы продолжали штурм. Но, понимая, что собираемся сделать с ними мы, они вызывали огонь на себя. Это была бы легкая смерть.

На этот раз никто не умрет. Никто из федералов.

Мы отступили.

Но мы не только отступили от комендатуры. Было принято решение покинуть Шали. Арсаев передал командирам подразделений приказ выходить из села.

Задача рейда на Шали была выполнена?

И да, и нет.

Мы отвлекли на себя внимание российских военных штабов. Но не оттянули на себя значительные силы от Грозного. Российские генералы предпочли бесконтактный бой: артиллерийские, минометные обстрелы, ракетный удар.

Продолжать операцию не имело никакого смысла. Понятно, что полки русских не выйдут в чисто поле биться с нами. Нас будут уничтожать дистанционно, вместе со случайными заложниками – местными жителями.

Мы выходили не все сразу. В день ракетного удара, после неудачного штурма комендатуры, основные силы Арсаева вышли в сторону гор. Несколько групп остались в селе. Прикрывали отход, контролировали дороги. Мой батальон остался. То, что осталось от моего батальона.

Шестьдесят семь бойцов вместе со мной – столько нас было до ракетного удара. Во время взрыва погибло девять человек, одиннадцать было тяжело ранено. Во время штурма комендатуры и обстрела САУ мы потеряли еще трех убитыми и пять ранеными. Раненых мы оставили. Мы не могли брать их с собой. Мы надеялись, что федералы не станут всех раненых записывать в боевики, в тот день ранения получили сотни гражданских лиц.

Всего убитыми и ранеными мы потеряли двадцать восемь бойцов. То есть, под моим началом должно было оставаться тридцать восемь, я – тридцать девятый.

Но у командного пункта собралось двадцать семь, всего двадцать семь, это вместе со мной. Дюжина апостолов разбежалась по домам. Что мне было делать, веревками их к себе привязывать? Обидно было, что дезертиры не возвращали оружие и боеприпасы. А нам боеприпасы тоже были нужны, не только русским. Да и глупо: федералы найдут в доме хоть один патрон и – привет, фильтрационный лагерь, прощай жизнь.

Еще два дня мы оставались в Шали. Мы следили за дорогой на Атаги. Наш КП был по-прежнему в школе.

Когда в село наконец зашли федералы, мы приняли бой. Здесь, в школе.

Две БМП подошли со стороны центральной площади. И около полусотни автоматчиков. Школу взяли в полукольцо. Нас не блокировали, нас выдавливали. Мы вполне могли уйти.

Но мы не ушли.

Не так быстро.

Сначала с крыши заработали по автоматчикам снайперы Ибрагима. Потом со второго этажа, из окна кабинета завуча-организатора, ударил тяжелый пулемет Мовлади. Стрелки Юнуса били очередями по залегшим федералам из окон первого этажа.

БМП федералов успели отойти из зоны досягаемости наших гранатометов. И открыли огонь из пушек. После нескольких выстрелов у школы не осталось крыши. Люди Ибрагима погибли все. Прямое попадание в окно, из которого бил пулемет, не оставило шансов выжить для пулеметчика. Огнем из автоматов и подствольных гранатометов была выбита половина бойцов Юнуса. Бой за школу шел всего двадцать минут. Я понял, что в живых нас осталось не больше десяти человек.

Я лежал на полу у окна на первом этаже школы. Рядом со мной лежал Адам. Время от времени я поднимался и давал очередь в сторону противника. Адам не поднимался. В его голове было две лишние дырки: аккуратное входное отверстие от пули во лбу, выходное отверстие на затылке – рваное, выбиты куски черепа. Легкая смерть. Я поднял глаза на крышу дома по соседству со школой. В этом доме когда-то жила моя одноклассница. Да, на третьем этаже, под самой крышей… теперь на крыше, видимо, был российский снайпер.

Вжавшись в угол, я снял рацию с пояса:

– Говорит Нестор. Все, кто меня слышит: пожарный выход, через спортплощадку, направо от хлебозавода, во дворы, поодиночке.

Всего сто метров от пожарного выхода до дворов, в которых можно скрыться, потеряться. Эта сторона не простреливалась. Школу до сих пор не окружили, не блокировали.

Во вторую войну это случалось нередко. Федералы, даже когда могли полностью окружить и уничтожить наши отряды, предпочитали тактику "выдавливания". Видимо, кому-то там, наверху, не хотелось, чтобы война закончилась слишком быстро.

Нас было шестеро, встретившихся у запасного выхода. Мы кивнули друг другу и перебежками, по одному, вырвались со школьного двора.

А в школе еще оставалось двое бойцов. Может, они решили прикрыть наш отход. Или ничего о нем не знали: не у всех были рации. Мы слышали, как трещат их автоматы. Потом разрывы гранат. И треск автоматов смолк.

Но мы были уже в безопасности, продирались садами, огородами, изорванные, в крови, в гари, с оружием, пугая своим видом хозяев дворов, бежали, дальше от школы, дальше от центра, дальше от Шали, дальше, дальше, в лес, в горы, туда, в неизвестное направление.

Вот так, братишка, так все закончилось. Шалинский рейд. А война? Война продолжалась.

Двенадцатого января в Европе, в Мюнхене, состоялось заседание Совета Безопасности, на которое так надеялся Аслан Масхадов. Как оказалось, совершенно зря. Никаких особенных резолюций по Чечне Совбез Европы не принял. Да если бы и принял, кому в новой России было бы до них дело?

Оборонять Грозный больше не имело никакого смысла. И чеченцы пошли на прорыв. А тут все, как всегда, запуталось. То ли федералы обманули, "продали" коридор, а сами устроили минное поле и засаду, то ли наоборот, честно продали "коридор", а чеченцы сами виноваты – отклонились от предписанного маршрута, решили срезать угол, и попали на мины. Из пятитысячной грозненской группировки меньше половины боевиков смогли вырваться. Около трех тысяч подорвались на минах. Шамилю Басаеву оторвало ногу.

Отход чеченских войск сопровождался их планомерным уничтожением.

Но были и парадоксальные бои. Измотанные голодным походом курсанты Хаттаба полностью уничтожили роту десантников под Улус-Кертом.

К июню 2000 года вооруженные силы Ичкерии были в общем и целом разгромлены.

Знаете, доктор, я ведь был там. В школе. После, после. Совсем недавно. В саму школу я не заходил. Я постоял в школьном дворе. Обошел здание. Потом по беговой дорожке, вдоль футбольного поля. И маленький школьный парк.

И в школьном парке у меня было видение. Вас это наверняка заинтересует. Ведь вы спрашивали, не случаются ли у меня галлюцинации. Я ответил: нет, кажется, нет. Просто иногда я вижу прошлое. Иногда я вижу будущее. Иногда я вижу то, чего нет, но что могло бы быть, если бы не. Еще, бывает, я вижу то, что видел бы другой, если бы он, другой, был жив, а я нет. Если бы не получилось наоборот. А галлюцинации? Нет, галлюцинаций со мной не случается.

Школа… да… школу отремонтировали. Поставили новую крышу, накрыли красной металлической черепицей. Заложили кирпичом пробоины, облицевали стены пластиковым сайдингом нежного кремового цвета. Вставили белые пластиковые окна.

Двор был раньше заасфальтирован. Теперь выложен узорной плиткой.

И ничего больше нет. Ни царапин от осколков, ни воронок. Все скрыто, спрятано, под узорной плиткой, под нежным пластиковым сайдингом.

А вот асфальт беговой дорожки – он остался тем же самым, по которому бегал наш класс, сдавая нормативы на уроках физкультуры. И футбольное поле. Те же самые ворота из толстых сваренных буквой "П" труб, врытых глубоко в землю, те же самые, ничего с ними не сталось, за все это время… за все это время… а сколько его прошло?

Деревья в школьном парке. Тополя. Их стало меньше. Те, что стояли ближе к школе, вдоль двора, были изуродованы снарядами, минами, гранатами. Их спилили под корень. И даже выкорчевали пни. Чтобы не портили общего чудесного вида.

А те деревья, что были подальше, что росли рядом с футбольным полем, они почти все уцелели. Те же самые деревья. Теперь они стали старше. Их стволы потолстели. Годовые кольца, помню, мы изучали на уроках ботаники. Годовых колец стало больше. На сколько?..

Я стоял у края парка и поля, на беговой дорожке, на линии, по одну сторону которой было написано "СТАРТ", а по другую "ФИНИШ", только буквы были перевернуты, если смотреть со стороны старта, а со стороны финиша – наоборот, перевернутыми казались буквы старта, я стоял на черте, я смотрел в парк, в деревья, я видел школу, видел детей, подростков, они вышли во двор фотографироваться на память, синие юбки до колен и брюки, белые блузки и рубашки, банты, алые ленты "ВЫПУСКНИК" через плечо, они смеялись, был май, май, май, снова май, снова последний звонок, и выпускной, и школьный бал, и солнце, и синее небо, и цветы, и глаза, сияющие, как солнце, синие, как синее небо, нежные, как лепестки роз, и розы, нежные, как твоя ладонь, к которой я не должен был прикасаться, но ты сама коснулась моей руки и смотрела в мои глаза, и тогда я…

Упал в обморок.

Но я не упал.

Я стоял. Нет, у меня не потемнело в глазах. Скорее, все сияло и искрилось. И было такое… счастье. Знание. Вечность.

Да, доктор, вы совершенно правы. Схожие ощущения описывают больные эпилепсией. Я тоже про это читал… предвестники… да, знаю… это обычно перед припадком. Но у меня не было припадка. Я не упал на землю, не бился в конвульсиях, у меня не текла пена изо рта, и мне не оказывали первую помощь, вытаскивая провалившийся в глотку язык.

Я стоял на этой линии, белой. Я смотрел на школьников. Сначала мне просто стало казаться, что… вот этот кучерявый мальчишка – это же Анзор! С моего класса. А та рыжая девочка… с двумя хвостиками… конечно, Лариса! В общем, я узнавал своих одноклассников и одноклассниц. Узнавал учившихся в одно время со мной в параллельных классах, или на класс-другой младше меня. Всех, кого я мог видеть здесь, на этом самом месте, но тогда.

Двадцать. Ровно двадцать лет назад.

Ровно двадцать лет назад, когда у меня был последний звонок, выпускной, школьный бал.

И, доктор, я вовсе не думал, что я и вправду их вижу. Я помнил, что прошло двадцать лет и теперь мои школьные товарищи, те, кто остался жив, выглядят… несколько иначе, да. Как и я сам.

Я понимал, что, наверное, просто похожи… просто случайность… так получилось… или, может, родственники. Даже дети.

Но я вглядывался, я искал еще одного… вы понимаете. Я… искал себя.

Но меня не было.

Все были, а меня не было!

И мне стало грустно, мне даже захотелось заплакать, и я заплакал.

А чтобы никто не видел, как я плачу, ведь это стыдно, я почти что взрослый, скоро закончу школу, а плачу – совсем как ребенок, чтобы никто не видел, я спрятал лицо в ладони.

И тогда ее пальцы коснулись моих. Она ласково отвела мои руки от лица. Я открыл глаза, она стояла передо мной. Я понял, что сижу, на трубе. Да, раньше вдоль беговой дорожки на высоте скамейки стояла на бетонных подпорках труба, она отделяла футбольное поле от парка, очень удобная труба, чтобы сидеть, когда сбежишь с уроков, или просто так, а теперь ее не стало, убрали, и вдруг она снова появилась, и я уже не стою, я сижу, как бывало, много раз, когда я бежал шума, гама, суеты, толкотни, учителей, уроков, в парк, на трубу, думал, стихи, или хотелось плакать.

И она села рядом. Не очень близко, нет. Но ко мне, вполоборота. И смотрела. И я смотрел на нее. Синяя юбка, до колен. Белая блузка. Губы поджатые, распахнутые глаза, синие, синие, си-ни-е! И – бант! Бант на косичке, белый!

Но, как это возможно?

Назад Дальше