Шалинский рейд - Садулаев Герман Умаралиевич 8 стр.


– Все будет хорошо, Тамерлан.

Я поднял на него вопросительный, непонимающий взгляд.

– Это я так. Счастливо оставаться.

Я проводил дядю и остался стоять во дворе, вдыхая свежий воздух, пахнувший кострами – селяне жгли мусор. Начинало темнеть.

Я снова вышел на службу. Все изменилось с того дня. Мы больше не отсиживались в кабинетах. Мы не успевали почистить свою обувь от пыли и грязи. Все время были на ногах. Мы искали и находили похитителей, вымогателей, грабителей. Накрывали точки, где торговали наркотиками. Мы даже заставляли сдавать оружие некоторые, чересчур независимые и неподконтрольные группировки. Мы, казалось, чувствовали, что нам осталось совсем немного, и хотели успеть. Сделать хоть что-то.

Нам угрожали расправой. Иногда в нас стреляли при захвате. Пару раз устраивали нападение на Лечи. Даже на меня напали один раз, когда я шел домой после службы. Их было четверо, сопляки, им бы в школу ходить. Могли застрелить из-за угла, но почему-то не стали. Я шел по тротуару, они отделились от забора и преградили мне путь:

– Ты, отдавай автомат! Или гранату взорвем!

Отмороженные подростки были вооружены ножами, у одного был пистолет за поясом и граната, которую он держал перед собой. Странно, что он не наставил на меня пистолет. Глупый какой-то. Потом оказалось, что в пистолете не было патронов, но я-то этого не знал! Вполне мог бы испугаться.

Я сразу вспомнил малолетних бандитов: они терлись во дворе, когда мы брали с поличным наркоторговца.

Медленно снял АКМ с плеча, как будто действительно собирался его отдать, и резко, неожиданно для отморозков, ударил главного прикладом в подбородок. Он упал, граната покатилась по земле. Я заметил, что кольцо не было выдернуто. Клацнув предохранителем, я дал очередь по тротуару перед нападавшими. Одного пуля, отрикошетив, слегка задела по голени, и он свалился, крича от боли. Двое побросали ножи и убежали. Обоих подростков, оставшихся на земле, я оглушил ударами приклада по голове. Забрал пистолет и гранату, выкинул ножи за забор и ушел. Не стал их даже арестовывать.

Назавтра я рассказал о случившемся Лечи, и он настоял, чтобы я больше не ходил один. Теперь со мной всегда были двое молодых сотрудников. У самого Лечи тоже была охрана – четверо пожилых мужчин. Мне сначала было не очень понятно, как они смогут защитить шефа в случае реальной заварушки.

– Им надо работать, кормить свои семьи – объяснял Лечи свое кадровое решение.

Он ничего не боялся. В последнем покушении ему прострелили плечо. Охранники уложили двоих нападавших на месте. Оказалось, старые кони действительно не портят борозды. Еще одного убил сам Лечи.

Наша жизнь была как вестерн. Кровь, стрельба, погони и водка по вечерам.

Раньше я ходил на службу в штатском. В джинсах и куртке, иногда надевал костюм с галстуком. Но после случая на автуринской дороге я купил себе на рынке черные брюки и рубашку милитаристского покроя. Сам нашил на рукав шеврон МШГБ: на красно-бело-зеленом поле флага Ичкерии меч в каком-то голубом кусте и аббревиатура на латинице – M SH G B.; сверху, тоже латиницей – NIYSONAN TUR . На голове я носил черный берет без значков и нашивок. На ногах – тяжелые ботинки на шнуровке.

Я отпустил маленькую бородку. В общем, стал совсем похож на боевика или латиноамериканского партизана. Эдакий брутальный мачо.

Заявиться в таком виде в отцовский дом я не решался, и, когда отправлялся к родителям, переодевался в цивильную одежду и тщательно прятал пистолет под курткой.

После того, что случилось с Лейлой, родители осунулись и как-то очень быстро состарились. Матери становилось все хуже. Она болела. Все реже и с трудом поднималась с постели. Отец сам хлопотал по дому, стирал и готовил. Я уговаривал их уехать в Россию.

– Маме нужно нормальное лечение, папа. Ты сам это знаешь.

Отец хмурился и молчал. Только осенью он наконец решился. Я нанял машину и отправил родителей через Ингушетию в Краснодар, где маму положили в больницу. У нас бы ничего не получилось, но помогли родственники матери, жившие в Краснодарском крае. Они приютили отца и устроили мать на лечение, обойдя все препоны, которые ставились перед выходцами из мятежной республики.

Отец отдал мне ключи от дома, но я продолжал жить в верхней части Шали. Раз в неделю я приходил проверить, все ли в порядке. За домом присматривали соседи. Я садился во дворе, курил, кормил наполовину одичавшего пса. Приданные охранять меня ребята сидели под навесом. Немного побыв в отчем доме, возвращался к себе, в пустую бедную мазанку.

Я остался совсем один.

Я помню еще одну ночь, которую я провел в родительском доме. Это была новогодняя ночь.

Гражданин офицер, вы празднуете Новый год? Наверное, празднуете. Даже наверняка. Вместе со своей семьей зажигаете свечи, смотрите новогоднее обращение президента, под звук курантов открываете шампанское. И потом всю ночь смотрите развлекательные программы, вполглаза, пьете и закусываете. И дети сидят за столом, в эту ночь их не гонят спать. А может, вы встречаетесь с друзьями? С сослуживцами, пьете водку и рассказываете друг другу истории. Это тоже хорошо. Все празднуют Новый год.

А я не праздную. Я ложусь спать пораньше. И затыкаю уши, чтобы не слышать канонаду фейерверков. Все равно слышно. И мне всегда снится какой-нибудь бой.

Последний раз я отмечал Новый год в ту ночь. Это было наступление года 1999-го. Последнего перед миллениумом. Последнего года Республики Ичкерия.

Официально празднование не поощрялось. В Исламе нет такого праздника. Шариатом он не предусмотрен. Этот праздник слишком мирской, слишком русский. Но многие в Шали все равно отмечали его, по привычке, оставшейся с советских времен.

В наступившем 1999 году Новый год будет в Ичкерии признан официально. Кабинет министров утвердит постановление "О праздничных и выходных датах", согласно которому в числе официальных государственных праздников окажутся Толаман денош (Новый год) – 1 января, Ураза – по лунному календарю, День весны и матери – 8 марта, Гурба до денош (какой-то лунный Новый год? – я до сих пор не понял, что это) – по лунному календарю, Пасха – по православному календарю.

Тридцать первого декабря я провел на службе. Мое дежурство закончилось только к десяти часам вечера. Я не стал возвращаться к себе наверх, я отпустил охранников по домам и пошел к отцовской усадьбе. Политически неграмотные и нетвердые в шариате селяне пускали в небо сигнальные ракеты, стреляли из автоматов. Я шел, пряча голову в плечи и вздрагивая от звуков выстрелов. Я не люблю все эти салюты и фейерверки. Ворчал себе под нос: этим придуркам лишь бы пострелять!

В доме было холодно и темно. В последнее время перебои с электричеством и газом случались все чаще. Самые крепкие хозяева обзавелись своими дизель-генераторами, которые гудели у них во дворах, обеспечивая постоянную иллюминацию. Ни у меня, ни у отца ничего такого, конечно, не было.

В мою голову пришла нелепая мысль, чудачество. Я захотел нарядить елку. У нас была искусственная елка; когда я был ребенком, мы ставили ее на Новый год в центральной комнате дома, там, где диван, кресла и телевизор, где мы собирались все вместе.

Весь год между праздниками елка хранилась на чердаке.

Я взял в сарае фонарь на батарейках, приставил к стене дома деревянную лестницу и забрался на чердак. Осторожно пошел, стараясь не наступать между балок, светя себе фонарем, в глубь пугающей темноты. Раньше никто не смог бы заставить меня бродить по чердаку ночью, даже под страхом смертной казни.

Бывало, я лежал на своей кровати, стараясь заснуть, и прислушивался к шорохам на чердаке. Мне казалось, что по потолку кто-то ходит. Я был почти уверен, что на нашем чердаке обитают странные, опасные существа. Они скрываются днем, может, превращаются в летучих мышей, висящих вниз головой на стропилах. А ночью, ночью наступает их время. Они принимают свой истинный облик. Я не хотел думать о том, как они выглядят. Мне было страшно. Ночью они собираются вместе, они ходят и разговаривают. И если человек, особенно ребенок, решит залезть на чердак, он увидит их и, скорее всего, сразу умрет от разрыва сердца.

Говорят, что от разрыва сердца умирать очень легко. Миг – и тебя уже нет. Да кто говорит? Разве они пробовали?

Я не верю. Я вообще не верю в то, что есть легкая смерть. Я видел, как умирают люди: люди умирают долго и тяжело. Даже когда прострелены жизненно важные органы, когда повреждения тела несовместимы с жизнью, люди все равно продолжают жить и страдать. Агония длится часами, я видел это.

Может быть, от разрыва сердца люди умирают быстро. Но быстро – все равно не значит легко. Что наше время для умирающего? Он умирает не по нашим часам. Он чувствует ужас и боль, нам кажется, что это длится меньше минуты, но он погружается в муку, как в вечность. Он уходит, его глаза открыты, и мы читаем в них ужас и боль, навсегда.

У меня снова болит сердце. Мне стыдно, но что поделать, я такая развалина! Больное сердце, позвоночник, голова, желудок не переваривает пищу, половины зубов нет. А мне не стукнуло еще и сорока лет. Да, мы хилое племя. Не то что наши старики, которые жили до ста лет и дольше, сохраняя ясность ума и бодрость тела. Мы умрем, не дожив до пятидесяти, даже если нас больше не трогать. Нас добьют наши болезни и раны.

Мы сами придумали и распустили о себе все эти сказки: о том, что мы несгибаемые, практически железные, нам все нипочем, мы не знаем стрессов. Целый народ сверхчеловеков.

Но это неправда. Мы очень больные и слабые. У нас не осталось сил жить.

Знаете, сейчас в Шали самый прибыльный бизнес – это продажа лекарств. Только на одной улице, напротив районной больницы, стоят в ряд восемь аптек. И ни в одной нет недостатка в покупателях.

Но лекарства не очень-то помогают. Люди умирают. Люди болеют всеми возможными болезнями и умирают, от слабости и усталости. Умирают молодые мужчины и женщины, умирают дети.

Это началось после войны. Во время войны стресс поддерживал людей, напрягал все защитные силы организма. Казалось, чтобы убить кого-то из нас, нужно отрезать ему голову, иначе не получится. Казалось, мы живучи, как кошки.

У кошки семь жизней, так говорят.

Но у нас всего одна.

Когда закончилась война и спало это неестественное напряжение, оказалось, что все мы изранены и больны. Люди стали тихо умирать. Эти снаряды и бомбы, у них большой радиус поражения, он охватывает не только пространство, но и время. Осколки фугасов долетают к нам из прошлого, вонзаются в сердца. И сердца останавливаются.

Мое сердце болит после того случая, когда мы с Арсеном попались федералам. С нами не было оружия или шифрограмм, никаких улик. Мы даже не носили бород, наши лица были гладко выбриты. Но они почувствовали в нас врагов, как собака чует волка, по запаху. А может, мы просто попались под руку. Это были омоновцы, они были очень злы: накануне моджахеды обстреляли колонну. У русских были убитые и раненые, а боевики ушли без потерь.

Это даже странно, но чаще всего моджахеды устраивали засады на ОМОН. Хотя роль милиционеров в этой войне была скромной: стоять на блокпостах. Гораздо больше потерь приносили отряды спецназа и подразделения внутренних войск.

Мы пробирались в Аргун, нам нужно было установить связь с агентом. В Герменчуке, среди бела дня, на автобусной остановке нас скрутили и забросили в машину. И увезли в неизвестном направлении. Как сотни и тысячи других чеченских парней, которые участвовали в сопротивлении или не имели никакого к нему отношения. Из неизвестного направления почти никто не возвращался. В неизвестном направлении много братских могил и одиноких разложившихся трупов, со следами фантастического насилия. Если кто-то попадет из обычного мира в эту, параллельную реальность неизвестного направления, он увидит там такое, что, скорее всего, сразу умрет от разрыва сердца.

Нашим неизвестным направлением стал лесок на берегу реки Басс. Мы местные, для нас это вовсе не неизвестное направление. Но оно стало таким и для нас. Словно мы перешагнули тонкую зеркальную грань между мирами.

Это были те самые места, где мы играли в детстве. Но, стоя привязанным к дереву, я почти не узнавал окрестностей. Это было здесь и не здесь. Я понял, что попал в то измерение, из которого не возвращаются.

Арсена привязали к соседнему дереву. Сержант ОМОНа, знаток боевых искусств, делился с товарищами секретами и хвастался своим мастерством.

– Так, пацаны, одним правильным ударом можно не только вырубить, но и убить человека, не оставив практически никаких следов. Самое простое – прямой удар в область сердца. Бить надо вот так, сюда.

Сержант показал движение на Арсене, медленно, четко обозначив место удара и вектор силы. Рослый омоновец, раза в полтора крупнее сержанта, презрительно сплюнул сквозь зубы:

– Ладно, смотрите.

Сержант взглянул в испуганные глаза связанного Арсена и сделал короткий резкий удар, с силой выдохнув воздух.

Арсен дернулся и, не вскрикнув, обмяк. Его голова свалилась на грудь. В остекленевших глазах застыли ужас и боль. Боль и ужас, навсегда.

– Проверьте!

Верткий омоновец подошел и пощупал пульс, после чего заявил восхищенно:

– Сдох, чурка!

Бойцы обступили бездыханное тело, кто-то поднял рубаху:

– Гематома практически не видна! Без специальной экспертизы хрен докопаешься!

– Это называется "рефлекторная остановка сердца" – гордо объяснил сержант.

Я видел и слышал все. Я оцепенел от страха. Мои органы расслабились, в штанах текли тонкие струйки мочи и кала. Я еще успел зацепиться за безумную мысль, что убийцы забыли про меня.

Но они повернулись ко мне. Сержант, дерзко скалясь, сказал крупному:

– Повторишь?

– Как два пальца обоссать, – лениво откликнулся тот.

Он встал передо мной, примерился, стараясь точно подражать мастеру.

И ударил.

Меня сшиб грузовик, летящий по трассе со скоростью сто километров в час. Это была боль, резкая и яркая, как прожектор, включенный прямо в лицо. Боль заполнила все, стала всем. И все кончилось.

Когда я пришел в себя и открыл глаза, я ничего не увидел. Только тьму. Я испугался, мне показалось, что я потерял зрение. Но это была просто ночь. Прошло несколько часов, и наступила ночь.

С глухим стоном я повернулся и приподнялся на руках. Глаза пригляделись. Я лежал на земле, у того самого дерева, к которому меня привязали. Тело Арсена лежало рядом. С нас просто сняли ремни, связывавшие нас, и оставили валяться тут же. Не добивали, не стреляли в голову. Никаких ран или даже следов побоев.

Просто два человека, умершие от остановки сердца, одновременно. Может, увидев то, что не должен был видеть человек.

Вы видите, я остался жив. Может, они плохо проверяли мой пульс. Может, сердце действительно остановилось на какое-то время, а потом снова медленно пошло. Но я выжил.

А Арсен был по-настоящему мертв.

Я не мог забрать его тела. Я едва мог волочить свое собственное. Сначала я полз, потом встал и пошел вдоль русла реки. Не помню, сколько я шел, но добрался к дому врача в Герменчуке, того самого, который делал мне обрезание, и упал без сознания перед его дверью. Он спрятал меня и выходил. Через неделю я ушел.

Мое сердце с тех пор болит почти постоянно. Я не смеюсь над омоновцем, он ударил меня хорошо, мастерски. Я жив потому, что действие его удара отложено во времени. Когда-нибудь мое сердце остановится.

Если только раньше у меня не взорвется мозг или не откажет отравленная и отбитая печень.

Все это было еще впереди, когда я пробирался по чердаку в мечущемся свете фонаря, печально улыбаясь своим детским страхам. Не было там никого. Чердак был пуст.

Я нашел елку, разобранную и аккуратно сложенную в картонном ящике. В другом ящике, рядом, были новогодние игрушки и мишура. Я по очереди вынес оба ящика, осторожно спускаясь по лестнице спиной. В нашей комнате, в комнате наших семейных праздников, я зажег керосинку и две свечи. Собрал елку и развесил на ее пластмассовых ветвях украшения: блестящие шары, сосульки и шишки, игрушечных зайцев и слонов. Хотя электричества не было, я все равно набросил на елку гирлянду из разноцветных лампочек и увенчал верх красной звездой.

Звезда тускло светила отраженным светом, огоньки свечей прыгали в зеркальных шарах.

Потом я сидел и смотрел на елку. Я представлял, что рядом со мной сидит Лейла. Я взял ее за руку – рука Лейлы была прохладна. На коленях Лейлы сидел наш сын. Он уснул, уткнув лицо в грудь матери. Лейла говорила со мной. Она вспоминала, как мы прятались в пустых классах от учителей, и я улыбался. Она говорила: хорошо, что этот год прошел! В нем было столько горя. Не надо об этом, Лейла – отвечал я. Она соглашалась: не буду. В следующем году нас ждет только хорошее. Все только хорошее ждет нас в следующем году. Это будет хороший год, счастливый для всех и для нашей семьи. Мы все будем счастливы.

Так наступил этот год, год 1999. Последний год. Я чувствовал, что это будет последний год. Для меня, для моей жизни, для непризнанной, но де-факто существовавшей республики. Может, магия цифр. 1999 – последний год второго тысячелетия.

Хотя в газетах писали, объясняли, что это не так, что последним годом тысячелетия, если быть точным, является год 2000. Ведь именно он – двухтысячный, с его окончанием только заканчивается второе тысячелетие нашей эры, эры, начатой с приходом пророка Исы. Но не только мы, вся планета год 1999 считала последним. И готовилась к встрече 2000-го, как к встрече нового тысячелетия – мы узнали это новое слово – "миллениум".

Да, мы узнали. У нас показывали федеральные каналы, хоть некоторые программы и глушили, у нас была российская пресса – ее привозили на продажу частным образом. Так что и мы, как весь мир, попали под влияние этой магии чисел.

Но не только в числах было дело. И не только в мистическом предвидении. Трезвым умом анализируя окружающую нас действительность, мы не могли не понимать: скоро все будет кончено.

В футбольном матче между сборной шариатчиков и командой депутатов, где на поле вместо мяча скоро должны были выкатиться отрезанные головы, мы, как и большинство шалинцев, болели за парламент. Потому что поддерживали идею светской власти и недолюбливали арабов и их чеченских подпевал. А еще потому, что председателем парламента был шалинец – Руслан Алихаджиев. В феврале 1997 года Алихаджиев был избран депутатом парламента от города Шали, а в марте он стал спикером.

Шалинцы издавна отличались умеренностью во взглядах и тягой к цивилизации, в отличие от веденцев и других горцев, склонных к экстравагантности и фанатизму, вследствие, как мы полагали, их невежества. Это была еще одна трещина, расколовшая чеченское общество: равнинные чеченцы и горцы, ламарой. Шалинцы были типичными жителями равнины. Само название – Шали, говорят, от слов шел меттиг, "плоское место", равнина. Мы считали себя не только более образованными и современными, чем обитатели удаленных, диких горных аулов. Мы считали себя и только себя "настоящими чеченцами". Им казалось, что, напротив, истинныенохчи – это как раз они, а мы, равнинные – отступники, обрусевшие. Ссучившиеся, как сказал бы Лечи.

Назад Дальше