Ядерное лето 39 го (сборник) - Тюрин Александр Владимирович "Trund" 9 стр.


* * *

Ньярлатотеп в углу издал короткий, режущий уши визг. Облако засветилось багровым пламенем и погасло. В блиндаж вползал мертвящий холод, захрустела, покрываясь инеем, входная дверь. Жуков стоял, твердо расставив ноги и заложив руки за спину, и только чуть морщился от ледяного ветра.

Посредине комнаты появилось нечто. Больше всего это было похоже на груду мыльных пузырей, переливающихся тошнотворными, немыслимыми для человеческого глаза оттенками цветов, в радуге которых чувствовалась смертельная угроза. Пузыри, угрожая, двинулись к Жукову, но остановились, когда маршал сам шагнул вперед, гневно сведя брови.

– Твою мать! Уклоняться от приказов Верховного Главнокомандования? Уклоняться?

Он замахнулся кулаком, шары задрожали растерянно, выстроились спиралью.

– Вижу, надоело тебе на теплом месте? Облик жмет, хочешь на пару миллионов лет загреметь туда, где ни живой, ни мертвой души нет? Устроим! – Жуков расстегнул кобуру, потом, опомнившись, убрал руку с пистолетной рукоятки. Шары изогнулись наподобие вопросительного знака, и прямо в мозгу у командующего загорелись слова.

"ВИНОВАТ. Я. ВИНОВАТ. НЕ НАДО".

– Слушайте вы. Оба, – Жуков говорил спокойно, но в его голосе чувствовалась смерть. – Если к шести ноль-ноль завтрашнего дня Орел и Белгород не будут освобождены от немецких частей – вам конец. И вам, и всем вашим тварям, которых Красная Армия терпит только потому, что они принесли ей вечную присягу. И я знать не хочу, как и с кем вы будете эти города брать, до первой крови или до последней. Завтра в шесть я вот по этому телефону должен услышать доклад об освобождении Орла и Белгорода. Иначе – сказок о вас не услышат, и песен о вас не споют. Понятно?! – снова крикнул он, дернувшись всем телом вперед.

Шары растаяли в воздухе. Вместо них перед Жуковым выросла туманная человеческая фигура.

– Я могу использовать любые средства? – Иог-Сотот говорил мелодичным голосом, нечеловечески правильно соблюдая интонации. Маршал тяжело взглянул в калейдоскопически меняющееся лицо Ключника.

– Город должен остаться, – процедил он. Потом обернулся. – Это, кстати, и к тебе относится, Ньярлатотеп, понял?

– А жители городов сих? – Ньярлатотеп прошелестел слова алчным, холодным голосом.

В дверь коротко стукнули, вошел командующий Пятой танковой армией генерал Ротмистров. Отшатнулся, страх на лице сменился отвращением.

Жуков уже стоял, склонившись над картой и постукивая карандашом по столу.

– С жителями – как получится, – сказал он, не оборачиваясь. Широкие плечи под кителем закаменели. – А теперь – вон оба.

Алла Гореликова
Кто найдет, того и будет

Два года назад – или три? Время спуталось, смешалось, то несется, то тянется, и трудно поверить, что недавно – просто жили…

* * *

Конфетная фольга под зеленым осколком бутылочного стекла.

Зеленые Тонькины глазищи под жидкой белобрысой челкой.

– Вот. Просто ты найти должен. А я – твою.

Игорь вертит в пальцах свой осколок. Коричневый. Долго такой искал: большей частью бесцветные попадаются, ну, еще зеленые, пореже. Отмыл – аж сверкает, и так здорово глядеть сквозь него на небо. Странные игры в Тонькином дворе. Глупо верить в такую чушь. Но – пускай. Раз Тонька хочет…

– Ладно. Давай, сделаю.

Тонька достает из кармана аккуратно свернутый фантик. С фольгой.

– Только знаешь, Тонь, – Игорь продирается через кусты сирени в глубину палисадника, сухой веткой рыхлит землю между змеистыми корневищами желтых ирисов. – Если я хочу, чтоб ты нашла, зачем же я от тебя прятать буду?

Фантик, фольгой вверх, аккуратно укладывается в ямку. Игорь, задержав дыхание, колет палец острым краем своего осколка. Капелька крови расползается по стеклу.

– Что говорить?

Тонька подсказывает скороговоркой:

– Кто найдет, заберет, твое сердце возьмет, навеки спрячет…

Стеклышко вжимает фольгу в землю, ложится плотно – как тут и было, давно, с самого начала Земли. Заблудившийся в сирени ранний солнечный луч дробится карими искорками. Тонька садится на корточки, худые пальцы с обгрызенными ногтями торопливо расширяют ямку рядом с коричневым окошком. Ойкает, добыв капельку крови. Зеленое стеклышко тулится к коричневому. Тоньке хочется прикоснуться к Игорю. Но она, быстро-быстро повторяя затверженный наговор, присыпает тайничок землей, разравнивает, нагребает сверху прошлогодней листвы.

– Помни, это секрет.

Игорь пожимает плечами. Пусть будет секрет, раз Тоньке хочется. Ради того, что считаешь пустяком, не станешь подниматься на рассвете.

* * *

Когда ветер южный, до города долетает канонада. С каждым днем – все громче. Когда ветер северный, канонады почти не слышно, но город затягивается едким дымом: на станции который день догорают склады. Тушить некому. От станции, говорят, остались груды кирпича и месиво железок. Уехать из города теперь нельзя – кто не успел, тот опоздал. Некоторые, правда, уходят пешком. Катят нагруженные пожитками тачки, детские коляски, велосипеды…

Тонькина мать, глядя на беженцев, поджимает губы. Цедит:

– Глупо.

А почему глупо – не объясняет.

Тонька теперь встает до света. У нее расписание: понедельник, среда, пятница – булочник, вторник и суббота – молочник, а четверг – бакалея. Везде очереди. Мать задерживается в госпитале допоздна, а то и на ночь остается. Ей не до магазинов, да и не до Тоньки. Но зато их там кормят, и продукты из материной пайки Тонька складывает про запас. Бабульки в очередях утверждают, что пайку вот-вот урежут.

Иногда Тонька сворачивает в палисадник, разгребает рыхлую землю между корневищами ирисов и всматривается в карие искорки. Совсем как его глаза. Ты живой, я знаю, думает Тонька. Торопливо разравнивает землю над тайничком и бежит дальше.

* * *

Когда мальчишек собирают рыть окопы, это нормально: каждая пара рук пригодится. Но когда потом им раздают винтовки – задумаешься.

И если в мысли твои прокрадется хоть капля оптимизма – все с тобой ясно: в голове или солома, или пропаганда. Оба случая – неизлечимы.

Игорю нет дела до пропаганды. Свои мозги на месте, да и глаза тоже. Видно же, сколько на спешно отрытых позициях бойцов, а сколько ополченцев. И – каких ополченцев. Но…

Можно плевать на пропаганду, на ежевечерние политинформации, даже на высокопарное "Долг перед Родиной". И все-таки упереться в этом тесном, тобою же вырытом окопчике, врасти в него, вцепиться в землю – и стрелять, пока остаются патроны. А потом – подняться и пойти вслед за надоевшим до оскомины политруком в безнадежную штыковую. Потому что ты помнишь зеленые Тонькины глазищи под белобрысой челкой, худые пальцы с обгрызенными ногтями, глупую дворовую скороговорку: "Кто найдет-заберет, твое сердце возьмет…"

Смешно верить, но – пусть. Так легче. Два ярких фантика, два стеклышка, две капельки крови. Две души, две жизни. Одна любовь.

Глупо, но – пусть. Пускай будет именно это слово. Любовь. Так легче.

* * *

День выдается безветренный. И – беззвучный. Опустившуюся на город тишину разбивает лишь топот сапог. Тонька смотрит сквозь щелку в шторах на солдат в чужой черной форме, пока мать не оттаскивает от окна силой.

Расписание остается прежним: булочник – молочник – бакалея. Только вместо пайковых карточек – чужие деньги. А откуда они, деньги? Мать в госпиталь не ходит: "из принципа". И Тонька с этим принципом на все сто согласна.

Сначала продали вещи, кроме самых нужных. Потом, подъев запасы подчистую, пустили квартиранта.

Квартирант работает переводчиком на элеваторе: хлебная должность в самом прямом и верном смысле. Соседки, Тонька как-то услыхала, говорили: "Повезло докторше, теперь не заголодает". Тонька тогда только кулаки стиснула, проскочила мимо. Не видят они, как мать по собственной квартире ходит! – опустив глаза, ссутулясь, тихо, будто призрак.

Квартирант напоминает Тоньке снулую рыбину: блеклый, с пустым взглядом странно прозрачных глаз, ходит, важно выпятив сытый животик, вытирает клетчатым платком пот с лысины. Фыркает:

– Жаркая выдалась осень.

Тонька старается не попадаться лишний раз под взгляд рыбьих глаз.

В теплые дни девчонки тянутся во двор. На виду болтаться страшно. Ленка выносит драное одеяло, расстилает в палисаднике за сиренью, девчонки садятся в кружок и шепчутся. Тонька старается сесть спиной к зарослям ирисов, чтоб не выдать слишком частыми взглядами их с Игорем тайничок.

Такие тайнички здесь есть у всех. Но о них не говорят. Кто захочет разрушить неосторожными словами собственную защиту, крохотный домик, хранящий искорку твоей души? Это – тайна. А для разговоров есть обычные, настоятельные темы:

Вовчика из третьего "А" вчера избил пьяный офицер, в кино крутят хронику, которой очень не хочется верить, а Ленкина мама устроилась посудомойкой и теперь приносит домой поесть, только очень противно.

Иногда Тонька встает пораньше, прокрадывается в палисадник и смотрит на искорки в карем стеклышке. И думает – живой…

* * *

Игоря подобрали деревенские. На нем не было ни царапины, и военная полиция, искавшая раненых бойцов, не обратила внимания на дочерна загорелого паренька, сноровисто и явно привычно копающего огород. Сам Игорь помнил близкий взрыв – и темноту, в которой плавают размытые пятна бутылочно-зеленого цвета. Как Тонькины глаза.

Ох, Тонька…

Глупо, но я верю в сказку твоего двора. Наши жизни, как кощеева смерть – не так просто взять.

Он хотел идти в город. Отговорили. Мол, без пропуска – только зря пропадешь.

Чужие солдаты расхаживали здесь по-хозяйски. Парней возраста Игоря согнали возить на элеватор зерно. Игорь таскал мешки, чихал от терпкого, перенасыщенного пылью и запахом спелой пшеницы воздуха и думал: одной спички хватило бы. Всего одной спички!

У кого-то из ребят спичка нашлась. Вот только виноватого искать не стали. Закопченный, разъяренный потерей провианта черномундирник – в званиях Игорь не разбирался, но кто-то шепнул: капитан, – поставил к стенке всех.

Игорь прислонился затылком к теплому кирпичу. Тонька, я верил в твою сказку. Все это время – верил. Любовь – глупое слово, но пусть лучше оно. Как ты там, Тонька?

Выстрелы – из другого мира. Стон рядом – тоже. В моем мире-твои зеленые глазищи под белобрысой челкой. Два стеклышка, в которых дробится ранний солнечный луч. Глупые девчачьи сказки. Ну и пусть глупые. Плевать. Все равно с ними – легче.

Что-то лает на чужом языке капитан. Выстрелы… кирпичная крошка бьет в лицо, оседает на волосах, на плечах. А небо точь-в-точь такое, каким виделось сквозь коричневый бутылочный осколок. Элеватор догорает. Сухой щелчок осечки. Капитан отшвыривает пистолет, что-то зло цедит сквозь зубы.

– Есть у них такое: трижды чудо – истинное чудо, – объясняет похожий на снулую рыбину переводчик. – Знак. Помилование свыше в твоем случае. Но теперь…

В рыбьих глазах мелькает что-то человеческое, странно похожее на сочувствие.

* * *

Миха из второй квартиры, тот, что до войны работал на автобазе, а теперь служит в полиции, выперся во двор ближе к вечеру. Пьяный и с пистолетом. Ворон пострелять.

Вороны оказались быстрее Михи, и он, прищурясь и закусив губу, стал целиться в дремлющую возле мусорника кошку.

Тонька с Ленкой сидели на лавочке у подъезда – ждали Ленкину маму.

– Промажет, – сказала Тонька. – Руки трясутся. И верно, промазал. Вот только…

Ленка в голос охнула, и Тонька поняла – не почудилось. Короткий взблеск в фонтанчике жухлой травы и сухой земли, кружащийся в воздухе кусочек фольги… бывает же!

– Твой?

– Ага…

– Не бойся… завтра перепрячешь, у меня дома фантики есть, хочешь, пойдем, выберешь? Ничего до завтрашнего утра не случится.

– А Валька?..

На выстрелы во двор забежал патруль. Потолковали о чем-то с Михой, двое таких же шкур продажных, засмеялись. А потом один из них развернулся и вскинул руку.

Два выстрела слились в один. Тонька глядела, как заливает кровь светлую Ленкину кофточку, и казалось – сон. Сон, бред… очнуться бы.

Валька, еще до войны, додумалась сделать тайничок под теплотрассой, и его перемолол бульдозер ремонтников. А Валька попала под машину.

Тонька уже не слышала, как, выходя со двора, стрелявший сказал:

– А по другой-то промазал. Ладно, ее счастье.

* * *

– Вот, парни, – сказал впихнувший его в землянку черномундирник, – счастливчика привел.

– Мелковат для сапера, – буркнул кто-то из темноты.

– Я сказал "сапер"? Просто он впереди пойдет. А вы, олухи – след в след.

– А, смертник, – протянул тот же голос. – Ну-ну…

– Говоришь ты много, – брезгливо выцедил черномундирник. – Был бы чистенький, не здесь бы служил. Завтра велено высоту взять, так что подорвется этот-тебя первым пущу.

Игоря толкнули в дальний угол. След в след, значит? Ладно. Будет вам, сволочи, след…

* * *

Когда ветер северный, до города долетает канонада. Тихо-тихо, издалека… месяц, другой… к ней привыкаешь, но все равно каждый день вслушиваешься – не ближе ли стала?

Тонька теперь не выходит на улицу. Страшно, да и незачем. Нетронутый снег в палисаднике виден из окна кухни. А продукты уже не продаются.

Квартиранта после пожара на элеваторе перевели не то в полицию, не то в комендатуру. Там, видно, оказалось не хлебно и не сладко: он осунулся, сытый животик истаял, а глаза научились испуганно бегать – став от этого, странно, куда более живыми. Однажды сказал матери:

– Шли бы вы, сударыня, работать. Доктора нужны, паек будет, а девчонка ведь ваша совсем никакая, в чем душа держится.

– Не ходи, – вскинулась Тонька, – еще чего!

Мать промолчала. Но наутро собралась и ушла. Тонька день проревела, вечером отказалась от принесенного матерью хлеба… но материных слез вынести не смогла. Ночь они просидели в обнимку, две женщины, которым было ради кого жить. Плакали. Вспоминали далекое "до войны". Утром мать сказала:

– Пойду. Вернется Игорек, кто, кроме тебя, его встретит? Пожалей парня…

* * *

Город не жалели ни отступавшие, ни освободители. Игорь вспомнил вчерашнюю речь политрука: "Мешает забор – к черту забор, засел на чердаке снайпер – убрать вместе с домом. Здесь укрепрайон, мать вашу, соображайте!"

От города остались развалины. Видеть их оказалось страшнее, чем идти по минному полю, не глядя под ноги. И муторнее, чем доказывать окопавшимся на высотке ребятам, что он – свой. Но кое-где среди развалин копошились уцелевшие жители.

Игорь посмотрел на одолженные политруком часы. Отпустили его неохотно и ненадолго – только узнать про своих. Командир, видно, понимал, что можно думать, глядя на разрушенный город. И надо бы поторопиться, ведь каждая минутка на счету, но – страшно.

Игорь перебрался через груду кирпича на перекрестке и остановился, глядя на Тонькин дом. На единственную уцелевшую стену. На роскошную сирень в палисаднике и желтые ирисы. Господи, Тонька…

И ни уйти, ни во двор шагнуть.

* * *

Она шла навстречу, закусив губу и глядя под ноги, и вода из смятого с одного боку ведра выплескивалась кляксами на жаркий асфальт.

– Господи, Тонька… да от тебя одни глаза остались… Всхлипнув, Тонька поставила ведро. И молча уткнулась Игорю в плечо.

Часы отсчитывали последние минуты увольнительной.

Михаил Шевляков
Тринадцать лет или Сибирская пастораль

В железной тишине…

Алексей Сурков

Будь спокойна, моя ясноглазая…

Александр Вертинский

Если спускаться с четвертого этажа во двор по черной лестнице, то нужно пройти семьдесят одну ступеньку. На площадке между третьим и вторым этажами можно поставить ящик с инструментами на подоконник и немного постоять у открытого окна, передохнуть. Передохнуть – потому что Тула, Ишим и Благовещенск дают о себе знать. Но передохнуть так, чтобы никто не заметил, потому что тебе всего тридцать лет.

Но сейчас постоять у окна не получилось – чуть ниже по лестнице, там, где на стене видны две замазанные синей краской пулевые отметины – следы еще с января сорок третьего – на ступеньках сидела Ксеничка, подперев подбородок сжатыми кулачками.

– Ксеничка, если вы не подвинетесь, я могу случайно стукнуть вас своим ящиком. А зип – он тяжелый.

– Ну и стукайте…

Он поставил ящик на ступеньки, поправил норовившие вывалиться пассатижи и уселся рядом с Ксеничкой. Похлопал по карманам старенькой гимнастерки, достал папиросы. Первая попалась высыпавшаяся, но вторая – вполне ничего; обмяв ее, он долго чиркал зажигалкой.

– Я буду в сторонку курить, а то ваша мама будет ругаться. Ксеничка молчала.

– А что, кстати, делает сейчас ваша мама?

– Дядь Мить, – Ксеничка повернулась к нему, глаза были красные и подпухшие, – ну почему так бывает, что кому-то все и сразу, а кому-то ничего?

Он хмыкнул.

– А кто этот кто-то, которому все? И что все-таки делает ваша мама?

– Мама и Клавдия Сергеевна обсуждают новую маску для омоложения лица и цены на сметану на рынке.

– А этот "кто-то" – это, наверное, тот мальчик, которого папа на прошлой неделе подвозил к нашему дому на эмке, а ты выбегала его встречать?

– Нет, – она вздохнула, – это вовсе не Джеку, это Татке Гуреевой – все и сразу.

– А почему он Джек?

– Ну, вообще-то он Женя, но он с родителями год жил в Америке и теперь он зовется только Джек.

– Надо же – всего год, и уже Джек.

– Да, его только в классном журнале пишут Евгений, и учителя так зовут, а он такой американский! Они столько всего привезли – и радиолу, и пластинки американские. Там такой фокстрот!

– А что же эта Татка Гуреева?

– Да ну ее… А можно мне к вам в гости?

– Ну я, Ксеничка, на самом деле шел во двор – собирался немного покопаться в мотоцикле…

– Ну пожалуйста!

– Ладно, будем считать, что я тебя пригласил пить чай. Все равно с тобой я зажигание толком не налажу. Пошли уж наверх…

И они пошли наверх: она – то и дело перепрыгивая через ступеньку, а он – стараясь не показать, что хоть и тридцать лет, а и Тула, и Ишим, и Благовещенск…

Придя домой, он в который раз подумал, что главное удобство его комнаты – то, что она находится сразу у двери черного хода. Соседка, Ангелина Львовна, не успела выглянуть в свою вечно приоткрытую дверь – значит, кухонное Информбюро работать не будет, и Ксеничкина мама будет спать спокойно, думая об омолаживающей маске, а не о том, какие нынче пошли люди.

Назад Дальше