* * *
Ньярлатотеп в углу издал короткий, режущий уши визг. Облако засветилось багровым пламенем и погасло. В блиндаж вползал мертвящий холод, захрустела, покрываясь инеем, входная дверь. Жуков стоял, твердо расставив ноги и заложив руки за спину, и только чуть морщился от ледяного ветра.
Посредине комнаты появилось нечто. Больше всего это было похоже на груду мыльных пузырей, переливающихся тошнотворными, немыслимыми для человеческого глаза оттенками цветов, в радуге которых чувствовалась смертельная угроза. Пузыри, угрожая, двинулись к Жукову, но остановились, когда маршал сам шагнул вперед, гневно сведя брови.
– Твою мать! Уклоняться от приказов Верховного Главнокомандования? Уклоняться?
Он замахнулся кулаком, шары задрожали растерянно, выстроились спиралью.
– Вижу, надоело тебе на теплом месте? Облик жмет, хочешь на пару миллионов лет загреметь туда, где ни живой, ни мертвой души нет? Устроим! – Жуков расстегнул кобуру, потом, опомнившись, убрал руку с пистолетной рукоятки. Шары изогнулись наподобие вопросительного знака, и прямо в мозгу у командующего загорелись слова.
"ВИНОВАТ. Я. ВИНОВАТ. НЕ НАДО".
– Слушайте вы. Оба, – Жуков говорил спокойно, но в его голосе чувствовалась смерть. – Если к шести ноль-ноль завтрашнего дня Орел и Белгород не будут освобождены от немецких частей – вам конец. И вам, и всем вашим тварям, которых Красная Армия терпит только потому, что они принесли ей вечную присягу. И я знать не хочу, как и с кем вы будете эти города брать, до первой крови или до последней. Завтра в шесть я вот по этому телефону должен услышать доклад об освобождении Орла и Белгорода. Иначе – сказок о вас не услышат, и песен о вас не споют. Понятно?! – снова крикнул он, дернувшись всем телом вперед.
Шары растаяли в воздухе. Вместо них перед Жуковым выросла туманная человеческая фигура.
– Я могу использовать любые средства? – Иог-Сотот говорил мелодичным голосом, нечеловечески правильно соблюдая интонации. Маршал тяжело взглянул в калейдоскопически меняющееся лицо Ключника.
– Город должен остаться, – процедил он. Потом обернулся. – Это, кстати, и к тебе относится, Ньярлатотеп, понял?
– А жители городов сих? – Ньярлатотеп прошелестел слова алчным, холодным голосом.
В дверь коротко стукнули, вошел командующий Пятой танковой армией генерал Ротмистров. Отшатнулся, страх на лице сменился отвращением.
Жуков уже стоял, склонившись над картой и постукивая карандашом по столу.
– С жителями – как получится, – сказал он, не оборачиваясь. Широкие плечи под кителем закаменели. – А теперь – вон оба.
Алла Гореликова
Кто найдет, того и будет
Два года назад – или три? Время спуталось, смешалось, то несется, то тянется, и трудно поверить, что недавно – просто жили…
* * *
Конфетная фольга под зеленым осколком бутылочного стекла.
Зеленые Тонькины глазищи под жидкой белобрысой челкой.
– Вот. Просто ты найти должен. А я – твою.
Игорь вертит в пальцах свой осколок. Коричневый. Долго такой искал: большей частью бесцветные попадаются, ну, еще зеленые, пореже. Отмыл – аж сверкает, и так здорово глядеть сквозь него на небо. Странные игры в Тонькином дворе. Глупо верить в такую чушь. Но – пускай. Раз Тонька хочет…
– Ладно. Давай, сделаю.
Тонька достает из кармана аккуратно свернутый фантик. С фольгой.
– Только знаешь, Тонь, – Игорь продирается через кусты сирени в глубину палисадника, сухой веткой рыхлит землю между змеистыми корневищами желтых ирисов. – Если я хочу, чтоб ты нашла, зачем же я от тебя прятать буду?
Фантик, фольгой вверх, аккуратно укладывается в ямку. Игорь, задержав дыхание, колет палец острым краем своего осколка. Капелька крови расползается по стеклу.
– Что говорить?
Тонька подсказывает скороговоркой:
– Кто найдет, заберет, твое сердце возьмет, навеки спрячет…
Стеклышко вжимает фольгу в землю, ложится плотно – как тут и было, давно, с самого начала Земли. Заблудившийся в сирени ранний солнечный луч дробится карими искорками. Тонька садится на корточки, худые пальцы с обгрызенными ногтями торопливо расширяют ямку рядом с коричневым окошком. Ойкает, добыв капельку крови. Зеленое стеклышко тулится к коричневому. Тоньке хочется прикоснуться к Игорю. Но она, быстро-быстро повторяя затверженный наговор, присыпает тайничок землей, разравнивает, нагребает сверху прошлогодней листвы.
– Помни, это секрет.
Игорь пожимает плечами. Пусть будет секрет, раз Тоньке хочется. Ради того, что считаешь пустяком, не станешь подниматься на рассвете.
* * *
Когда ветер южный, до города долетает канонада. С каждым днем – все громче. Когда ветер северный, канонады почти не слышно, но город затягивается едким дымом: на станции который день догорают склады. Тушить некому. От станции, говорят, остались груды кирпича и месиво железок. Уехать из города теперь нельзя – кто не успел, тот опоздал. Некоторые, правда, уходят пешком. Катят нагруженные пожитками тачки, детские коляски, велосипеды…
Тонькина мать, глядя на беженцев, поджимает губы. Цедит:
– Глупо.
А почему глупо – не объясняет.
Тонька теперь встает до света. У нее расписание: понедельник, среда, пятница – булочник, вторник и суббота – молочник, а четверг – бакалея. Везде очереди. Мать задерживается в госпитале допоздна, а то и на ночь остается. Ей не до магазинов, да и не до Тоньки. Но зато их там кормят, и продукты из материной пайки Тонька складывает про запас. Бабульки в очередях утверждают, что пайку вот-вот урежут.
Иногда Тонька сворачивает в палисадник, разгребает рыхлую землю между корневищами ирисов и всматривается в карие искорки. Совсем как его глаза. Ты живой, я знаю, думает Тонька. Торопливо разравнивает землю над тайничком и бежит дальше.
* * *
Когда мальчишек собирают рыть окопы, это нормально: каждая пара рук пригодится. Но когда потом им раздают винтовки – задумаешься.
И если в мысли твои прокрадется хоть капля оптимизма – все с тобой ясно: в голове или солома, или пропаганда. Оба случая – неизлечимы.
Игорю нет дела до пропаганды. Свои мозги на месте, да и глаза тоже. Видно же, сколько на спешно отрытых позициях бойцов, а сколько ополченцев. И – каких ополченцев. Но…
Можно плевать на пропаганду, на ежевечерние политинформации, даже на высокопарное "Долг перед Родиной". И все-таки упереться в этом тесном, тобою же вырытом окопчике, врасти в него, вцепиться в землю – и стрелять, пока остаются патроны. А потом – подняться и пойти вслед за надоевшим до оскомины политруком в безнадежную штыковую. Потому что ты помнишь зеленые Тонькины глазищи под белобрысой челкой, худые пальцы с обгрызенными ногтями, глупую дворовую скороговорку: "Кто найдет-заберет, твое сердце возьмет…"
Смешно верить, но – пусть. Так легче. Два ярких фантика, два стеклышка, две капельки крови. Две души, две жизни. Одна любовь.
Глупо, но – пусть. Пускай будет именно это слово. Любовь. Так легче.
* * *
День выдается безветренный. И – беззвучный. Опустившуюся на город тишину разбивает лишь топот сапог. Тонька смотрит сквозь щелку в шторах на солдат в чужой черной форме, пока мать не оттаскивает от окна силой.
Расписание остается прежним: булочник – молочник – бакалея. Только вместо пайковых карточек – чужие деньги. А откуда они, деньги? Мать в госпиталь не ходит: "из принципа". И Тонька с этим принципом на все сто согласна.
Сначала продали вещи, кроме самых нужных. Потом, подъев запасы подчистую, пустили квартиранта.
Квартирант работает переводчиком на элеваторе: хлебная должность в самом прямом и верном смысле. Соседки, Тонька как-то услыхала, говорили: "Повезло докторше, теперь не заголодает". Тонька тогда только кулаки стиснула, проскочила мимо. Не видят они, как мать по собственной квартире ходит! – опустив глаза, ссутулясь, тихо, будто призрак.
Квартирант напоминает Тоньке снулую рыбину: блеклый, с пустым взглядом странно прозрачных глаз, ходит, важно выпятив сытый животик, вытирает клетчатым платком пот с лысины. Фыркает:
– Жаркая выдалась осень.
Тонька старается не попадаться лишний раз под взгляд рыбьих глаз.
В теплые дни девчонки тянутся во двор. На виду болтаться страшно. Ленка выносит драное одеяло, расстилает в палисаднике за сиренью, девчонки садятся в кружок и шепчутся. Тонька старается сесть спиной к зарослям ирисов, чтоб не выдать слишком частыми взглядами их с Игорем тайничок.
Такие тайнички здесь есть у всех. Но о них не говорят. Кто захочет разрушить неосторожными словами собственную защиту, крохотный домик, хранящий искорку твоей души? Это – тайна. А для разговоров есть обычные, настоятельные темы:
Вовчика из третьего "А" вчера избил пьяный офицер, в кино крутят хронику, которой очень не хочется верить, а Ленкина мама устроилась посудомойкой и теперь приносит домой поесть, только очень противно.
Иногда Тонька встает пораньше, прокрадывается в палисадник и смотрит на искорки в карем стеклышке. И думает – живой…
* * *
Игоря подобрали деревенские. На нем не было ни царапины, и военная полиция, искавшая раненых бойцов, не обратила внимания на дочерна загорелого паренька, сноровисто и явно привычно копающего огород. Сам Игорь помнил близкий взрыв – и темноту, в которой плавают размытые пятна бутылочно-зеленого цвета. Как Тонькины глаза.
Ох, Тонька…
Глупо, но я верю в сказку твоего двора. Наши жизни, как кощеева смерть – не так просто взять.
Он хотел идти в город. Отговорили. Мол, без пропуска – только зря пропадешь.
Чужие солдаты расхаживали здесь по-хозяйски. Парней возраста Игоря согнали возить на элеватор зерно. Игорь таскал мешки, чихал от терпкого, перенасыщенного пылью и запахом спелой пшеницы воздуха и думал: одной спички хватило бы. Всего одной спички!
У кого-то из ребят спичка нашлась. Вот только виноватого искать не стали. Закопченный, разъяренный потерей провианта черномундирник – в званиях Игорь не разбирался, но кто-то шепнул: капитан, – поставил к стенке всех.
Игорь прислонился затылком к теплому кирпичу. Тонька, я верил в твою сказку. Все это время – верил. Любовь – глупое слово, но пусть лучше оно. Как ты там, Тонька?
Выстрелы – из другого мира. Стон рядом – тоже. В моем мире-твои зеленые глазищи под белобрысой челкой. Два стеклышка, в которых дробится ранний солнечный луч. Глупые девчачьи сказки. Ну и пусть глупые. Плевать. Все равно с ними – легче.
Что-то лает на чужом языке капитан. Выстрелы… кирпичная крошка бьет в лицо, оседает на волосах, на плечах. А небо точь-в-точь такое, каким виделось сквозь коричневый бутылочный осколок. Элеватор догорает. Сухой щелчок осечки. Капитан отшвыривает пистолет, что-то зло цедит сквозь зубы.
– Есть у них такое: трижды чудо – истинное чудо, – объясняет похожий на снулую рыбину переводчик. – Знак. Помилование свыше в твоем случае. Но теперь…
В рыбьих глазах мелькает что-то человеческое, странно похожее на сочувствие.
* * *
Миха из второй квартиры, тот, что до войны работал на автобазе, а теперь служит в полиции, выперся во двор ближе к вечеру. Пьяный и с пистолетом. Ворон пострелять.
Вороны оказались быстрее Михи, и он, прищурясь и закусив губу, стал целиться в дремлющую возле мусорника кошку.
Тонька с Ленкой сидели на лавочке у подъезда – ждали Ленкину маму.
– Промажет, – сказала Тонька. – Руки трясутся. И верно, промазал. Вот только…
Ленка в голос охнула, и Тонька поняла – не почудилось. Короткий взблеск в фонтанчике жухлой травы и сухой земли, кружащийся в воздухе кусочек фольги… бывает же!
– Твой?
– Ага…
– Не бойся… завтра перепрячешь, у меня дома фантики есть, хочешь, пойдем, выберешь? Ничего до завтрашнего утра не случится.
– А Валька?..
На выстрелы во двор забежал патруль. Потолковали о чем-то с Михой, двое таких же шкур продажных, засмеялись. А потом один из них развернулся и вскинул руку.
Два выстрела слились в один. Тонька глядела, как заливает кровь светлую Ленкину кофточку, и казалось – сон. Сон, бред… очнуться бы.
Валька, еще до войны, додумалась сделать тайничок под теплотрассой, и его перемолол бульдозер ремонтников. А Валька попала под машину.
Тонька уже не слышала, как, выходя со двора, стрелявший сказал:
– А по другой-то промазал. Ладно, ее счастье.
* * *
– Вот, парни, – сказал впихнувший его в землянку черномундирник, – счастливчика привел.
– Мелковат для сапера, – буркнул кто-то из темноты.
– Я сказал "сапер"? Просто он впереди пойдет. А вы, олухи – след в след.
– А, смертник, – протянул тот же голос. – Ну-ну…
– Говоришь ты много, – брезгливо выцедил черномундирник. – Был бы чистенький, не здесь бы служил. Завтра велено высоту взять, так что подорвется этот-тебя первым пущу.
Игоря толкнули в дальний угол. След в след, значит? Ладно. Будет вам, сволочи, след…
* * *
Когда ветер северный, до города долетает канонада. Тихо-тихо, издалека… месяц, другой… к ней привыкаешь, но все равно каждый день вслушиваешься – не ближе ли стала?
Тонька теперь не выходит на улицу. Страшно, да и незачем. Нетронутый снег в палисаднике виден из окна кухни. А продукты уже не продаются.
Квартиранта после пожара на элеваторе перевели не то в полицию, не то в комендатуру. Там, видно, оказалось не хлебно и не сладко: он осунулся, сытый животик истаял, а глаза научились испуганно бегать – став от этого, странно, куда более живыми. Однажды сказал матери:
– Шли бы вы, сударыня, работать. Доктора нужны, паек будет, а девчонка ведь ваша совсем никакая, в чем душа держится.
– Не ходи, – вскинулась Тонька, – еще чего!
Мать промолчала. Но наутро собралась и ушла. Тонька день проревела, вечером отказалась от принесенного матерью хлеба… но материных слез вынести не смогла. Ночь они просидели в обнимку, две женщины, которым было ради кого жить. Плакали. Вспоминали далекое "до войны". Утром мать сказала:
– Пойду. Вернется Игорек, кто, кроме тебя, его встретит? Пожалей парня…
* * *
Город не жалели ни отступавшие, ни освободители. Игорь вспомнил вчерашнюю речь политрука: "Мешает забор – к черту забор, засел на чердаке снайпер – убрать вместе с домом. Здесь укрепрайон, мать вашу, соображайте!"
От города остались развалины. Видеть их оказалось страшнее, чем идти по минному полю, не глядя под ноги. И муторнее, чем доказывать окопавшимся на высотке ребятам, что он – свой. Но кое-где среди развалин копошились уцелевшие жители.
Игорь посмотрел на одолженные политруком часы. Отпустили его неохотно и ненадолго – только узнать про своих. Командир, видно, понимал, что можно думать, глядя на разрушенный город. И надо бы поторопиться, ведь каждая минутка на счету, но – страшно.
Игорь перебрался через груду кирпича на перекрестке и остановился, глядя на Тонькин дом. На единственную уцелевшую стену. На роскошную сирень в палисаднике и желтые ирисы. Господи, Тонька…
И ни уйти, ни во двор шагнуть.
* * *
Она шла навстречу, закусив губу и глядя под ноги, и вода из смятого с одного боку ведра выплескивалась кляксами на жаркий асфальт.
– Господи, Тонька… да от тебя одни глаза остались… Всхлипнув, Тонька поставила ведро. И молча уткнулась Игорю в плечо.
Часы отсчитывали последние минуты увольнительной.
Михаил Шевляков
Тринадцать лет или Сибирская пастораль
В железной тишине…
Алексей Сурков
Будь спокойна, моя ясноглазая…
Александр Вертинский
Если спускаться с четвертого этажа во двор по черной лестнице, то нужно пройти семьдесят одну ступеньку. На площадке между третьим и вторым этажами можно поставить ящик с инструментами на подоконник и немного постоять у открытого окна, передохнуть. Передохнуть – потому что Тула, Ишим и Благовещенск дают о себе знать. Но передохнуть так, чтобы никто не заметил, потому что тебе всего тридцать лет.
Но сейчас постоять у окна не получилось – чуть ниже по лестнице, там, где на стене видны две замазанные синей краской пулевые отметины – следы еще с января сорок третьего – на ступеньках сидела Ксеничка, подперев подбородок сжатыми кулачками.
– Ксеничка, если вы не подвинетесь, я могу случайно стукнуть вас своим ящиком. А зип – он тяжелый.
– Ну и стукайте…
Он поставил ящик на ступеньки, поправил норовившие вывалиться пассатижи и уселся рядом с Ксеничкой. Похлопал по карманам старенькой гимнастерки, достал папиросы. Первая попалась высыпавшаяся, но вторая – вполне ничего; обмяв ее, он долго чиркал зажигалкой.
– Я буду в сторонку курить, а то ваша мама будет ругаться. Ксеничка молчала.
– А что, кстати, делает сейчас ваша мама?
– Дядь Мить, – Ксеничка повернулась к нему, глаза были красные и подпухшие, – ну почему так бывает, что кому-то все и сразу, а кому-то ничего?
Он хмыкнул.
– А кто этот кто-то, которому все? И что все-таки делает ваша мама?
– Мама и Клавдия Сергеевна обсуждают новую маску для омоложения лица и цены на сметану на рынке.
– А этот "кто-то" – это, наверное, тот мальчик, которого папа на прошлой неделе подвозил к нашему дому на эмке, а ты выбегала его встречать?
– Нет, – она вздохнула, – это вовсе не Джеку, это Татке Гуреевой – все и сразу.
– А почему он Джек?
– Ну, вообще-то он Женя, но он с родителями год жил в Америке и теперь он зовется только Джек.
– Надо же – всего год, и уже Джек.
– Да, его только в классном журнале пишут Евгений, и учителя так зовут, а он такой американский! Они столько всего привезли – и радиолу, и пластинки американские. Там такой фокстрот!
– А что же эта Татка Гуреева?
– Да ну ее… А можно мне к вам в гости?
– Ну я, Ксеничка, на самом деле шел во двор – собирался немного покопаться в мотоцикле…
– Ну пожалуйста!
– Ладно, будем считать, что я тебя пригласил пить чай. Все равно с тобой я зажигание толком не налажу. Пошли уж наверх…
И они пошли наверх: она – то и дело перепрыгивая через ступеньку, а он – стараясь не показать, что хоть и тридцать лет, а и Тула, и Ишим, и Благовещенск…
Придя домой, он в который раз подумал, что главное удобство его комнаты – то, что она находится сразу у двери черного хода. Соседка, Ангелина Львовна, не успела выглянуть в свою вечно приоткрытую дверь – значит, кухонное Информбюро работать не будет, и Ксеничкина мама будет спать спокойно, думая об омолаживающей маске, а не о том, какие нынче пошли люди.