Однако писать что-то на заказ, когда это противно твоей душе, не получится – муза твоя не позволит. Поэтому большинство писателей и поэтов очень быстро убедили ее в том, что всё правильно, всё так и должно быть, более того – лично Я сопричастен к строительству лучезарного завтра и горд этим. Не удивительно, что многие сами, без вызова "куда надо", почувствовали себя подлинно советскими писателями очень быстро, им и Маркса читать не пришлось.
… 26 мая 1922 г. К. Чуковский записал в своем дневнике: "Чудесно разговаривал с Мишей Слонимским. – "Мы – советские (курсив автора. – С.Р.) писатели, – и в этом наша величайшая удача. Всякие дрязги, цензурные гнеты и прочее, все это случайно, временно и не это типично для советской власти. Мы еще доживем до полнейшей свободы, о которой и не мечтают писатели буржуазной культуры… Мы должны быть достойны своей страны и эпохи".
Он говорил это не в митинговом стиле, а задушевно и очень интимно".
Поразительно, что слова эти были сказаны уже в начале 20-х годов, когда большевики основные силы бросили на удержание собственной власти, а творческую интеллигенцию, которую они считали не очень для себя опасной ("зловредных" в 1922 г. выставили насильно за кордон), на время оставили в покое. Пусть себе пописывают пока да мечтают о творческих просторах. Возможно, что именно по этой причине полюбили советскую власть многие творческие личности, такие, например, как М. Слонимский.
К началу 30-х годов органы ознакомились с насочиненном в годы нэпа и взялись за писателей всерьез. Отношение свое власть скрывать не стала. Одних писателей уничтожили в ГУЛАГе (О. Мандельштам, И. Бабель и др.), других довели до петли или до пули (В. Маяковский, М. Цветаева), третьих душили цензурными объятиями и общественным презрением, ничего из их произведений не печатая (А. Платонов, М. Булгаков, Б. Пастернак, А. Ахматова), четвертых ласкали нежно и кормили сытно (В. Василевская, К. Симонов, И. Эренбург, А. Корнейчук и многие, многие другие), пятым позволяли даже руководить своими "братьями меньшими" (А. Фадеев, К. Симонов, Н. Тихонов). Такой вот букет социалистического плюрализма.
Все это видели, у многих от подобного разделения их писательских судеб опускались руки, но большинство начинало думать: может, я не прав, чего-то не понимаю? Не может же быть, чтобы все шагали в ногу, один я, принципиальный несмышленыш, выбиваюсь из общей поступи? Очень ведь естественно для здорового сознания хотеть "труда со всеми сообща и заодно с правопорядком".
Эти строки Б. Пастернака – вершина того, что принято считать социальным заказом. Он, сам того не желая, отразил в них позицию подавляющего большинства советских писателей, позицию, которую с цинической прямотой выразил Л. Никулин (тот самый, который "России верные сыны"): "Мы не Достоевские, нам лишь бы деньги платили".
Но были и социальные заказы другого рода, когда партия прямо требовала от писателей того, что ей было надобно в данный момент. Так, в 1933 г. было решено восславить воспитательную работу органов и показать всем, что там, в зонах, людей изолировали только для того, чтобы они вышли в мир просветленными, горя желанием строить вместе со всеми лучезарное завтра. Для примера выбрали строительство Беломорско-Балтийского канала. Впрочем, и об этом необычном сюжете мы более подробно расскажем в очерке о М. Горьком. Пока лишь заметим, что уже в 1934 г. толстенный том "Беломорско-Балтийский канал имени Сталина" был издан. Посвятили его писатели XVII съезду партии. Как пишет А. Солженицын, эта книга – несмываемый позор ее авторов. Им бы после нее – в петлю или пить горькую беспробудно, а они – за стол свой писательский, а некоторые – так даже за руководящий. Как-то и М. Зощенко, да и Б. Ясенского жалеть после этого не получается. Они выслужили то, что получили.
Конечно, рассуждать теперь, кого что погубило тогда, не только малоинтересно, но и не очень чистоплотно; а для исследователя еще и непродуктивно уже хотя бы потому, что любые подобного рода логические пассажи окажутся принципиально непроверяемыми. Поди, например, узнай, права или нет А. Ахматова, считавшая, что Б. Пильняка или И. Бабеля погубила их тяга к общению с руководством НКВД: "реальная власть", острота ощущений да и модно было. Их, мол, неизбежно должно было всосать в воронку.
Правда то, что затравленная советская интеллигенция, особенно творческая, тянулась к руководству, как кролик к удаву; знала, что ничем реально это их жизнь не облегчит, но поделать с собой ничего не могла. И это всего лишь – большие начальники. А вожди? А Главный Вождь? Его в 30-х годах любили все. А уж коли удавалось войти с ним в личный контакт – это оставляло шрам на всю жизнь. Демон Сталина сумел скрутить в неразрубаемый узел души Б. Пастернака и М. Булгакова. Телефонный разговор с вождем для каждого имел лишь одно продолжение: безумная жажда встречи, исступленная любовь, накликавшая порчу на их судьбы. В этом явно просматривается что-то глубинно-русское, собачье: чем более строг хозяин, тем ты преданнее, готов для него на все, даже на творческие (правда, жалкие) подношения.
Лживых сочинений в ту пору было множество. Но даже среди них своей гнусностью выделяется "Хлеб" А. Толстого . Потому, считает А. Берзер, что А. Толстой знал подлинную цену сталинского хлеба, знал и про террор, и про голод. Если упомянутая нами писательская бригада выполняла прямой социальный приказ органов, если А. Каплер также трудился над заказом партии, когда писал сценарии "Ленина в Октябре" да "Ленина в 1918 году", то А. Толстому ту повесть никто не заказывал: граф сам почувствовал, что будет приятно хозяину.
Н.Я. Мандельштам вспоминала: главное, что руководило людьми в конце 30-х годов – это "страх и его производное – мерзкое чувство позора и полной беспомощности… "Это" всегда с нами". Страх был столь сильным, что многие, по словам А. Ахматовой, умирали от страха, так и не дождавшись ареста.
Страх и ничто другое руководил многими поэтами, когда они, насилуя свою музу, сочиняли то, что было противно их душе. Да, "двойное бытие – абсолютный факт нашей жизни, – признала мудрая Н.Я. Мандельштам, – и никто его не избежал. Только другие сочиняли эти оды (она имеет в виду стихи О. Мандельштама в честь Сталина, которые он писал в Воронеже. – С.Р.) в своих квартирах и дачах и получали за них награды. Только О. Мандельштам сделал это с веревкой на шее… Ахматова – когда веревку стягивали на шее у ее сына. Кто осудит их за эти стихи?".
Узнав в 1933 г., что арестован Н.Р. Эрдман "за какую-то литературу", М. Булгаков тут же сжигает часть недописанного романа. Еще раз потом пришлось его начинать заново. К.И. Чуковский запомнил слова А. Ахматовой о неком литераторе: "Он умен и даже очень. Но из осторожности он предпочитает жить не своим умом, но чужой глупостью".
Многих ломали и добивали не априорным страхом, а прямыми репрессиями. Непреклонный и суровый поэт Н. Клюев рассыпался на удивление быстро и вполне искренне сдался: в 1935 г. он написал поэму "Кремль", где восславил Сталина и всех прочих вождей, даже Ворошилова с Молотовым. Но… как пишет Я.А. Гордин, "в глубине души отношение Клюева к палаческой власти оставалось неизменным". Весьма сомнительное оправдание. Думаю, что подобные "извиняющие" комментарии избыточны для памяти поэта.
С другой же стороны, интересно: почему так быстро ломались интеллигенты (не на дыбе, не под ледяным душем в жуткий мороз и даже не в тюрьме или зоне среди уголовников), а просто на поселении, где жили они вместе с простым деревенским людом. Причем в тех же местах до 1917 года их палачи спокойно переносили годы ссылок. Уж не потому ли, что у революционеров была не только своя ideé fixe, но они еще и знали свою вину перед властью, знали, за что их сослали, а у советских интеллигентов было только отчаяние от провинности, которую они сами себе придумали. А надумывать собственный грех перед режимом было в те годы вполне заурядным способом интеллигентского самобичевания.
Как было не заерзать, например, от такой воспитательной меры большевиков. Многие государственные издательства (в частности, ГИХЛ) завели специальные витрины под названием "Брак". Там на всеобщее обозрение были выставлены книги с такими ярлыками: "вредная", "чуждая" и т.д. Попробуй после этого сесть за письменный стол, а не забиться со страху под диван.
Ю. Олеша (попался, бедолага, под перо) убеждал себя, что "патриот" он, что "все правильно". А в результате? Спился и перестал писать. И. Ильф и Е. Петров создали талантливый образ блестящего проходимца Остапа Бендера. Но дилогию свою они с трудом пробили в печать и лишь благодаря тому, что тонко учуяли социальный заказ того времени – дать сатирические образы дворянства и духовенства. С этой не очень почтенной, прямо скажем, задачей авторы справились, и их книга в витринах ГИХЛа не выставлялась.
Что можно сказать: технология "осовечивания" русской творческой интеллигенции была отработана виртуозно. Помимо понятного по-человечески страха, который взвинчивали частые и шумные судебные процессы, совесть интеллигента оказывалась зажатой в тисках авторитетных для него имен, они печатно отстаивали новые ценности и тем самым как бы успокаивали расхристанную совесть интеллигента – уж раз такие люди открыто воюют за новый строй, значит, точно: ничего я не понимаю.
Как было не прислушаться к словам самого М. Горького? 11 декабря 1930 г. в "Известиях" публикуется его статья "Гуманистам". В ней он ставит на место буржуазных псевдогуманистов Г. Манна и А. Эйнштейна, осмелившихся усомниться в том, что СССР – страна легального разномыслия. Подобный нравственный прессинг философ А.Ф. Лосев назвал "бешеной бессмыслицей".
Многие скажут: это Сталин, его время. Но ведь после него было еще более 30 лет "социалистического выбора". А что тогда?
Да ничего. Стало меньше страха. Но ума и политического чутья социалистической системе это не добавило. Так, во времена Н.С. Хрущёва генеральная линия партии стала напоминать синусоиду, а точнее – походку вдрызг пьяного человека, мотающегося из стороны в сторону. Сегодня уже нельзя то, что еще было можно вчера, и можно то, за что вчера и посадить могли. С одной стороны, XX съезд КПСС со знаменитым докладом сталинского преемника, реабилитация таких имен, как О. Мандельштам, А. Ахматова, М. Булгаков, А. Платонов. С другой стороны, позорная и убойная травля Б. Пастернака, а через два года после его смерти публикация в "Новом мире" "Одного дня Ивана Денисовича" А. Солженицына, а еще через год – в издательстве "Советский писатель". Время это назвать "оттепелью" (И. Эренбург) можно было с большой натяжкой. Скорее это годы полного интеллектуального маразма советской власти, хотя читатели до сих пор вспоминают их с большой теплотой.
И все же от страха люди творческие не избавились и в годы оттепели, и в последующие два десятилетия уже агонизировавшей системы. На самом деле, если в годы Сталина за отказ что-либо подписать можно было и жизнь отдать, то во времена Л.И. Брежнева что понуждало "седовласых и знаменитых брать перо и, угодливо спросивши – "где?", подписывать не ими составленную грязную чушь против Сахарова? Только личное ничтожество". А.И. Солженицын, чьи слова мы привели, абсолютно прав.
В январе 1974 г. Л. Чуковскую и В. Войновича исключили из Союза писателей. А. Солженицын еще до этого позорного акта написал своим бывшим коллегам: "Неужели предстоящее, всем известное исключение Лидии Чуковской и Владимира Войновича пройдет беспрепятственно, без сопротивления(активного противодействия, а не пустых протестов вослед)? Если так, то, право же, достойная писательская общественность заслуживает презрения ничуть не меньшего, чем ее казенное руководство". Думаете, прислушались советские писатели? Нет, разумеется. Их совесть намертво перекрыли страх и ненависть к тем, кто этого страха был лишен.
Это о них и о себе написал свои "извинительные" строки И. Эренбург:
Пора признать – хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи…
Не за награды – за побои
Стерег закрытые покои,
Когда Луна бывала злая,
Я подвывал и даже лаял…
Повременим с жалостью к такой жизни маститого советского писателя. Прочтем лучше еще одно четверостишие, на сей раз неизвестного автора. Его как-то Л.Н. Гумилев прочел М. Ардову:
Чтобы нас охранять,
Надо многих нанять,
И прежде всего –
Писателей.
И это – правда. Никто лучше писателей не умел читать между строк, а потому о более бдивых охранных псах НКВДшники и мечтать не могли. Это уже чисто советское ноу-хау. Ранее, до революции, власть столь откровенно презирала интеллигенцию, столь опрометчиво не боялась ее надрывной публицистики, что ей и в голову не могло прийти нанять пишущих для доносов на других пишущих. Этот метод быстрого духовного оскопления интеллектуального слоя нации изобрели большевики.
Само собой, во время любой политической смуты на поверхности оказываются самые нахрапистые, самые развязные личности. В политике – это беззастенчивые лжецы и циники, в науке – недоучки и шарлатаны, в искусстве и литературе – убежденные в своей гениальности бездари. Но коли в кругу последних оказывается талант подлинный, бесспорный, как С. Есенин среди имажинистов или В. Маяковский среди лефовцев, то сжирают они это дарование с большим аппетитом. Все эти Мариенгофы, Шершеневичи, Брики и зацепились за историю русской культуры только потому, что их фамилии одно время писались через запятую с именами Есенина и Маяковского.
Знали большевики и то, что выведенная ими к концу 20-х годов новая генерация интеллектуалов под названием "советская интеллигенция" зачата без любви, второпях и в страхе, а потому делать она будет, не прекословя, всё, что ей укажут.
И делала.
… В сентябре 1929 г. в Москве и Ленинграде писатели дружно, на специально собираемых по команде собраниях осуждали своих коллег Е. Замятина и Б. Пильняка. Грех их был непростителен: свои сочинения (Замятин роман "Мы", а Пильняк повесть "Красное дерево") они напечатали за границей. Никто тогда их не читал, но клеймили дружно. Замятин 24 сентября 1929 г. демонстративно вышел из Всероссийского союза писателей. А Пильняк поступил по другому: он решил разменять свой "грех" на открытое неприличие: в 1930 г. под впечатлением суда над деятелями Промпартии он всю желчь своего возмущенного пера обрушил на "спецев-вредителей". Все желающие могли прочесть в "Известиях" его статью "Слушайте поступь истории!"
В 30-х годах прошла целая вереница показательных политических процессов. Среди них отметим упомянутый процесс Промпартии (25 ноября – 7 декабря 1930 г.). Примечателен он только одним: на этом процессе выделялся "голосистый" солист в лице профессора Л.К. Рамзина.
Он, по словам А. Солженицына, являл собой уникальный тип "цинического и ослепительного предателя". Рамзин был неудержим в своей готовности заслужить прощение, он был красноречив и напорист, он клял свою судьбу за то, что был зачат проклятым интеллигентским семенем, он призывал любимую советскую власть "на темном и позорном прошлом всей интеллигенции… поставить раз и навсегда крест".
В преддверии I съезда Союза писателей еще более заострил свое безжалостное публицистическое перо М. Горький. Причем писал не только статьи, но и письма. И не кому-либо, а первым лицам страны. В письмах этих его "мнения" о собратьях по литературе – "Последний из удэге" А. Фадеева он в письме к А. Косыреву назвал "неудачной книгой", а уж второй ее том – и вовсе "плохим".
И сам он получает многочисленные письма от таких же ревнителей пролетарской письменности. Ф. Гладков (тот, что "Вольни-ца", а то, поди, и не узнает сегодняшний читатель этого советского классика) пишет М. Горькому проникновенные строки: "… когда я слышу таких писателей, которые чванятся своей "культурностью", как Булгаков… или бывший большевик Эренбург, мне горько, мне невыносимо от их, извините за выражение, блевотины, которую они изрыгают…".
А Вс. Вишневский под обливание друг друга помоями даже базу подвел: нам, советским, "отрицать взаимно (курсив мой. – С.Р.) достоинства, манеры, стили и прочее" вроде бы как само со-бой. Иначе-то как? Иначе – не по-советски.
(Заметим в скобках, что если сознательно не обращать внимания на взаимную писательскую "заглазную" ругань, которая в 30-е годы была во многом элементом ритуала политической благонадежности, а отметить только взаимооценки писательского творчества, то и они в основном малозначимы и совсем неинтересны, ибо, как точно подметил Б. Сарнов, "каждый строит свою поэтическую вселенную, в центр ее помещая себя. Это – энергия заблуждения, без которой поэт не может стать самим собой").
Что же означало, по Вс. Вишневскому, "отрицать взаимно"? Легализацию травли и доносов и ничего более. То был социальный заказ органов, и автор "Оптимистической трагедии" его понял верно. Как тут не вспомнить А. Чехова, который не верил в стенания русской интеллигенции и не жалел ее, ибо своих притеснителей она пестует сама.
Иллюстрировать эту очевидную мысль необязательно. И все же.
… В сентябре 1936 г. состоялось собрание редакции "Нового мира". Все сотрудники и приглашенные постоянные авторы этого самого читаемого советской интеллигенцией журнала дружно заклеймили "вражеские действия" писателей Б. Пильняка, А. Селивановского и Г. Серебряковой. Какие это были "действия", сейчас никакого значения не имеет. Важен сам факт подобного ярлыкования.
… В 1937 г. в "Правде" статья о романе Б. Ясенского "Человек меняет кожу". Там оно названо "двурушническим произведением". И тут же сорвались с цепи Вс. Вишневский, Ф. Панферов и др.
… 27 апреля 1937 г. на собрании писателей "разбирали" драматурга А. Афиногенова. Солировали там В. Катаев и Ю. Либединский.
… Но более других усвоил теорию взаимной ругани Вс. Вишневского М. Шолохов. Собрания писателей он не любил. Не его масштаб. Из своей станицы он выезжал в столицу в основном на партийные съезды, и на них брал слово. На XVIII съезде ВКП(б) в 1939 г. он так посочувствовал своим арестованным коллегам: "Это мразь. Это были попросту паразиты, присосавшиеся к живому, полнокровному телу советской литературы". А в 1966 г., выступая на XXIII съезде КПСС значительно "помягчавший" (с возрастом) Шолохов искренне пожалел, что сейчас не 20-е годы и он не может, следуя принципу революционной целесообразности, вынуть из кобуры наган и шлепнуть, как контру, двух писателей: А. Синявского и Ю. Даниэля, уже сидевших в то время в лагере.