Но жизнь продолжалась. Как-то раз, ближе к вечеру, тихонько, на цыпочках просочилась в палату худенькая женщина в наспех наброшенном белом халате. Я узнал её не сразу. Потом вспомнил - тётя Варя, мамина двоюродная тётка, живущая где-то в Заозёрской области. Иногда она приезжала в столицу по каким-то своим делам и на пару дней останавливалась у нас. Извлекала из необъятной сумки трёхлитровые банки с компотами, вареньями и прочими плодами сельской местности. За чаем передавала неизменные приветы от мужа, которого почему-то звала дедом, и ещё от кучи разных соседей…
Сейчас она молча стояла у двери, глядела на меня, и плечи её тряслись, что казалось почти незаметным благодаря исполинского размера халату - его точно на бегемота шили.
Потом была суета, слёзы, гора фруктов на тумбочке. И конечно, традиционное земляничное варенье. И, само собой, вишнёвый компот.
Попутно выяснились некоторые неприятные детали. Получалось так, что взять меня некому. Близких родственников у нас не нашлось, и мама, и отец росли без братьев и сестёр, все мои бабушки и дедушки поумирали ещё до того, как я в школу пошёл. Тётя Варя, оказывается, уже три недели как приехала в столицу. Именно ей и пришлось устраивать похороны, спасибо, помогли папины сослуживцы, да и соседи в доме скинулись кто по червонцу, кто по пятёрке… Ко мне она пыталась прорваться с первого же дня, но её не пускали - неделю я вообще не приходил в сознание, да и после врачи остерегались меня травмировать впечатлениями и воспоминаниями. Знали бы они, эти гуманисты в белых халатах, о том, как просыпаешься после укола, как обступает тебя обжигающая правда…
- Это же чудо какое-то свершилось, чудо, - всхлипывая, поведала она мне. - Тебя же на опушке леса подобрали, в ста метрах от машины. Точно кто перенёс. А милиция говорит - никого там не было, на шоссе. Чудо, одно слово, чудо!
Нужно было мне это чудо как селёдке акваланг.
Ходила тётя Варя и по всяким комиссиям. Пыталась оформить опекунство, но что-то пока не клеилось. Вы уже в возрасте, сказали ей, и здоровье уже не то. И муж-инвалид. И живёте вы с ним на мизерные пенсии. Так что извините, но государство может лучше позаботиться о вашем внучатом племяннике.
Поэтому мне предстоял интернат. Временно - смахивая слёзы тыльной стороной ладони, убеждала тётя Варя. А потом она снова приедет в столицу, и уже не вернётся обратно, пока не докажет своих прав на опекунство. Найдётся и на этих бюрократов управа, она знает, куда писать жалобу…
Так я оказался в интернате. Прощаясь со мной, тётя Варя суетливо бормотала, что этот - один из лучших, она узнавала - богатые шефы, питание великолепное, в каждой группе цветной телевизор. Почему-то она особенно упирала на телевизор.
Первые дни я вообще плохо понимал, что меня окружает. Точно я завёрнут в плотный серый полиэтилен, и сквозь него видно еле-еле. Тем более, что и не хочется никого видеть. Какие-то ребята вокруг, что-то делают, суетятся, бегают какието взрослые крикливые тётеньки. Регулярные завтраки-обедыполдники-ужины. Кормили здесь и в самом деле неплохо, но будь вместо котлет с рисом гнилая картошка - я бы, наверное, и не заметил. И насчёт цветных телевизоров тётя Варя не соврала - их тут и в самом деле было понатыкано. После ужина воспитательница торжественно, творя великое благодеяние, врубала в игровой ящик - и группа прилипала глазами к экрану. А я сидел позади всех и ждал, когда же разорвёт воздух резким звонком отбоя, и можно будет уткнуться лицом в подушку, и придёт тьма. Иногда снилась мама. Я ждал этих снов - и боялся, зная, что всё равно потом придётся проснуться.
Поначалу меня не трогали. Видимо, присматривались. Я сдуру решил, что так оно будет и дальше - полупрозрачная плёнка отчуждения, сон наяву и во сне - осколки той прежней, настоящей жизни. И это было бы здорово.
На следующей неделе начались неприятности. Как-то вдруг я обнаружил, что ко мне не обращаются по имени. В глаза говорят - "ты" или "эй". "Ну ты, гуляй отсюда", "Эй, закурить найдётся?". За глаза попросту называли "этот". После оказалось, что нашлось для меня и прозвище. Скверное прозвище - Глиста. Откуда оно взялось - я понять не мог, но иначе со мной уже и не заговаривали.
Я не мог понять, чем мешаю жить этим пацанам в нашей 7-й группе, почему вдруг я им не понравился? Ведь я же ничего от них не хочу, и делить мне с ними нечего. Но, однако же, утром, глотнув кофе, я чуть не подавился - кто-то круто намешал мне в стакан соли. Укрывшись после отбоя одеялом, я долго не понимал, что же мешает мне заснуть, что хрустит на простыне и покалывает кожу? Оказалось, снова соль. Я едва не чертыхнулся вслух - и принялся стряхивать её ладонью на пол, опасливо прислушиваясь к сонному дыханию соседей по палате. И дождался-таки, услышал из дальнего угла довольный смешок.
Потом в постели нашлась уже не соль, а иголка. Я не сдержался, выкрикнул в спёртый воздух - "Придурочные, да? Совсем озверели?". Из темноты мне посоветовали заткнуться, пока не получил по репе. И я заткнулся - что ещё остаётся, если не знаешь, кто именно делает тебе заподлянки?
Наконец настал день, который я, наверное, не забуду уже никогда. Всё началось утром, когда из туалета я вернулся в палату - заправлять кровать и ждать звонка на завтрак.
- Ну чё, Глиста, скучаешь? - раздалось над ухом. Я обернулся.
Рядом лыбился здоровый жирный парень - Васька Голошубов. Странно, мы были одного возраста, но по сравнению с Васькой я выглядел как засохший огрызок рядом со здоровенным, налившимся соками яблоком. Тогда я ещё не знал, что всё на свете относительно.
- Давай, потрудись на благо общества, - кивнул Голошубов в сторону своей койки. - Заправить. И живо. Об исполнении доложить.
Я недоуменно уставился на него. Это что, всерьёз? Я ему что, холоп, постели застилать? Может, шутка такая дебильная?
Васька скучающе взирал на меня.
- Ты что, это по правде? - выдавил я из разом пересохшего рта.
- Чё, больной? - хмыкнул Васька. - Сказано - исполняй, пока я добрый. А то накажу!
Вот, значит, как! Как в армии, значит? Я вспомнил, как родители года два назад говорили про какой-то фильм - кажется, он назывался "Конвоиры". Про то, как солдаты, почти отслужившие свой срок, издевались над парнишкойновобранцем. Да и по телеку про такие вещи иногда говорили. Мама, правда, всегда в этих случаях переключалась на другую программу, и лицо у неё делалось каким-то постаревшим. Значит, и здесь это "стариковство"? Я вдруг понял, что Голошубов в нашей группе основной. Всех держит. Ведь и раньше я краем глаза замечал всякие такие мелочи, только не брал в голову - не до того было. А он, выходит, ко мне приглядывался и понял, что пора обламывать. И обломает. Я же против него - всё равно что домашний кот для тигра. Задолбит как нечего делать. И что же, застилать теперь ему постель? А потом будет что-нибудь ещё. Стирать носки, отдавать свои полдники. Давать списывать задачки по алгебре, подставлять лоб под щелбаны…
- Пошёл в задницу! - неожиданно для себя выпалил я. - Перебьёшься! Твоя кровать - ты и застилай!
Я сам замер, удивляясь собственной смелости. Вообще-то я никогда ею не отличался. В школе у меня не было врагов, я и дрался-то в последний раз классе в третьем. И всё потому, что чувствовал момент, когда лучше отойти в сторону. А сейчас со мной творилось что-то странное.
- Ты чё, козёл, давно не получал? Чего лепишь-то? - прищурился Голошубов. Остальные пацаны замерли, ожидая развития событий. В их молчании чудилось мне что-то нехорошее.
- Что слышал! - беспомощно огрызнулся я.
- Что, мамка в детстве уронила в помойку?
- Ты вот что, - тихо сказал я. - Ты маму мою не трогай.
- А чего бы и не потрогать? - состроил он сальную гримаску.
- Заткнись, сволочь! - выкрикнул я сдавленным голосом, что есть силы сжимая кулаки - ногтями в ладонь, до крови.
- Ну-ка, Глиста, повтори по буквам… - хохотнул Васька.
Почему-то мне стало вдруг очень легко. Страх незаметно переплавился в какое-то дразнящее внутреннее жжение, и впервые за все эти бесцветные дни забрезжил передо мной какой-то смысл. Голошубов сильно ошибся, ляпнув насчёт мамы.
Я не стал повторять по буквам. Резко ударив его головой в живот, вцепился показавшимися вдруг чужими пальцами в пухлое Васькино горло. Тот, отшатнувшись, закричал неожиданно тонким, булькающим голосом. А я - я молча давил тёплую, до омерзения потную кожу. И в эти секунды мне было хорошо. Всё, что копилось во мне больше месяца, вся боль и отчаянье - разом вырвались на свободу.
Конечно, задушить этого борова было в принципе невозможно. Я же не какой-нибудь герой видашных боевиков Лю Сыянь. Но последний раз ногти стригли мне ещё в больнице, и с тех пор они отросли изрядно. Достаточно для того, чтобы разодрать мягонькую Васькину кожу, почувствовать, как заструилась по пальцам горячая кровь, и вдохнуть её острый, ржаво-солёный запах…
Я пришёл в себя лишь когда опомнившиеся пацаны растащили нас, и кто-то увёл Ваську в туалет - умывать. Оказалось, что я сижу на своей койке, и пацаны молча смотрят на меня. Ни по-доброму, ни по-злому, а с каким-то затаённым интересом. Я понял - они знают, чем всё это закончится.
- Зря ты рыпнулся, - негромко заметил Серёжка Селин, чернявый пацан-шестиклассник, наши койки стояли рядом, разделённые тумбочкой. - Это же такой кабан… Теперь он с тебя не слезет.
Я махнул рукой. Напряжение отпустило меня, мир снова завернулся в мутную плёнку, и Серёжкины слова сейчас доносились точно из телека, если приглушить звук.
Потом был резкий, словно иголкой в ухо, звонок на завтрак.
Я поднял голову. Был жаркий июль 2008-го года, гнилыми зубами торчали сложенные из некогда белого камня остатки монастырских стен, и имела место изрезанная инициалами лавочка, а на ней - одуревший от зноя поручик Бурьянов двадцати четырёх лет, которому часов через пять надлежит выполнить некую работу.
Это ж надо так углубиться, так выпасть из горячей действительности города Барсова! Хорошо хоть лавочка в тени, а то лишь теплового удара не хватало мне для полной симметрии. Ну что ж, спасибо древнему тополю, поделившемуся со мной своей тенью. Кстати, Серёжка Селин меня бы сейчас не понял. У него аллергия на всё, что угодно - на кошек, на мёд, на тополиный пух. В интернатские времена если уж мы с ним и забредали в какую-нибудь тополиную аллею, сбежав из опостылевших буро-салатовых стен, он ехидно замечал:
- Тополёчки вы мои, ща я вам устрою.
И бросал зажжённую спичку в пушистые белые хлопья. После чего мы немедленно удирали - не из-за прохожих, конечно, видали мы этих прохожих, но как бы не спровоцировать очередной Серёжкин приступ.
Прошли они, эти приступы, у него лишь в студенческие годы, то ли вырос он из детских своих болезней, то ли научился их не замечать.
А кстати, если разобраться, завязалась ниточка нашей дружбы именно в тот слякотный осенний день, десять с половиной лет назад.
Он был таким длинным, этот день… Бессмысленные уроки, разросшиеся до часов минуты, мёртво застывшие стрелки на циферблатах. Безвкусный обед, непривычно тихое время самоподготовки, надоевший стук дождя, размазанные по стеклу косые струйки.
Я чувствовал, как что-то сгущается в воздухе, какое-то настороженное молчание. Словно чей-то заинтересованный взгляд упёрся мне в затылок и ждёт непонятно чего. То есть это мне непонятно, а остальные - они знают. Но не скажут, нет. До самого вечера никто так и не заговорил со мной, даже не обзывали Глистой, не бросали мух в компот. Им это было ненужно, они, как настоящие художники, боялись замазать картину.
Странно - раньше, когда сыпались на меня мелкие их пакости, выручала та самая обволакивающая плёнка, глушила звуки и мысли. Я был один, в своём замкнутом пространстве тоски, и казалось, ничто не могло его разомкнуть. А сейчас, наоборот, окружённый общим молчанием и подчёркнутым равнодушием, я понял, что плёнки вокруг меня уже нет. Всё я воспринимал чётко и ярко, мельчайшие детали отпечатывались в мозгу - шорох страниц учебника, вопли малышни со второго этажа, желтовато-серый оттенок супа. И, конечно, то и дело ловил я на себе быстрые, осторожные взгляды.
Мне даже самому хотелось, чтобы то, чего не миновать, случилось скорее. Потому что тягучее ожидание - в любом случае хуже.
Задребезжал звонок на отбой, воспитательница Елена Михайловна сделала вид, что загнала нас в туалет чистить зубы и мыть ноги. Мы сделали вид, что это ей удалось. Погасив нам свет и сухо пожелав спокойной ночи, она неторопливо удалилась. Затихли в конце коридора её остренькие каблучки.
Конечно, все, не исключая, быть может, и воспитательницу, понимали, что уж какой-какой, а спокойной эта ночь не будет.
Не знаю, сколько прошло времени. Может, полчаса, может, час. Я даже начал слегка задрёмывать, хотя, разбирая постель, не чувствовал ни капельки сонливости.
Свет вспыхнул внезапно, точно мокрым полотенцем хлестнули по глазам.
- Ну что, пацаны, начнём воспитательное мероприятие, - весело сообщил Голошубов, вылезая из койки.
Я молча сидел, натянув одеяло до плеч.
- Дрон, Колян, займитесь, - коротко приказал Васька. - Как обычно, в третью форму.
Двое крепких лбов подошли ко мне.
- Ну что, сам ляжешь, или помочь? - бесцветным голосом поинтересовался тот, что посветлее, Дрон.
- Да чего ты лепишь, он же ещё и в позу не вставал, - заметил со своей койки Голошубов. - Маменькин сыночек, ему это впервой. Вы уж помогите мальчику.
Четверо сильных рук схватило меня одновременно. Я и понять не успел, как это случилось - меня раздели догола и, бросив лицом на койку, привязали за руки и за ноги полотенцами. И тут же, не дав опомниться, засунули в рот мой же собственный носок.
Лишь повернув голову так, что заломило шею, я краем глаза мог видеть то, что делалось в палате.
- Ну, видишь, Глиста, сколько стоит поборзеть? - сахарным голосом поучал меж тем Голошубов. - Мы-то к тебе поначалу присматривались, не обижали, понять хотели, что за человек. А ты не въехал в ситуацию, обнаглел. Никакой благодарности, никакого уважения к старшим. А это плохо для тебя кончится, ты уж мне поверь, я знаю. Для твоей же пользы наказать придётся.
Какая-то тень метнулась к дверям. Голошубов недовольно прервал свою речь на полуслове:
- Ты куда, Серый?
- В сортир, поссать, - виноватым голосом протянул Серёжка, - можно, а?
- Ладно, ступай, только тихо, - смилостивился Голошубов. - Но смотри, чтобы ни звука. А то яйца откручу.
Серёжка молча нырнул в коридор, дверь тотчас же плотно прикрыли. Васька продолжал:
- Я поначалу ждал, что дойдёт до тебя, осознаешь вину. Подойдешь, прощения попросишь. Я бы тебя, может, и простил. А ты го-о-ордый оказался. Ну, теперь не взыщи. Теперь по полной программе тебя обработаем.
Я дёрнулся, но без толку - привязали меня добросовестно, не вырвешься. Видно, у этих ребят - у Дрона и Коляна - имелся немалый опыт подобных дел. И до меня здесь точно также извивались распластанные на койке пацаны, и со мной случится то же, что и с ними… Что-то гадкое, омерзительное ожидало меня, и если бы не вонючий носок во рту - я, наверное, криком своим разбудил бы весь интернат. А так - оставалось лишь елозить животом по сбившейся в ком простыне, жмурить глаза и погружаться, медленно погружаться в трясину готовящегося ужаса, понимая, что это - хуже смерти, и это - неизбежно. Странная мысль вдруг вползла мне в голову - а может, всё, что обрушилось на меня за последние недели - только вступление, подготовка к тому, что случится сейчас? Кто-то ловкий устроил это - лохматое пламя на шоссе, виноватые слова тёти Вари, мух в компот - чтобы сейчас, глядя из пыльной пустоты, дождаться, наконец, когда же…
Голошубов продолжал что-то говорить наставительным тоном - я уже не различал слов, в голове, казалось, гудел исполинский колокол, и каждым нервом, каждой клеточкой кожи я чувствовал, что вот сейчас это - начнётся.
Я даже не сразу понял, что случилось. Хлопнула дверь, раздался чей-то свистищий шёпот: "Атас!", хлёсткий звук удара - и возмущённый голос Васьки:
- А драться права не имеете! Я на вас директору пожалуюсь! Я в РОНО напишу!
- Да хоть в Союз Наций, - хмыкнул кто-то простуженным басом, и сейчас же - хлопок новой пощёчины. Голошубов на сей раз лишь матерно огрызнулся.
- Живо развяжите, мерзавцы! - прозвучал тот же голос.
Я потихоньку открыл глаза.
В палате обнаружился невысокий, тощий мужчина в очках, пристально глядящий на Голошубова. Тот уже успел забраться в свою постель и злобно поглядывал оттуда.
Мужчину я узнал не сразу, потом всё же вспомнил. Это был воспитатель старшей группы. Кажется, его звали Григорий Николаевич. Краем уха я слышал, что работает он в интернате недавно, а до того преподавал где-то биологию.
Спустя несколько секунд чья-то худенькая фигурка проскользнула в раскрытую дверь палаты, птичьими осторожными шажками, стараясь ни на кого не глядеть, добралась до соседней койки и немедленно закрылась одеялом с головой. Серёжка! Вот, значит, кто вызвал дежурного воспитателя! Теперь ему будет…
- Мне повторить? - каким-то слишком уж спокойным тоном осведомился Григорий Николаевич. - Или по-другому будем общаться?
Повторять ему не пришлось. Те же Дрон с Коляном суетливо принялись развязывать полотенца.
- Оденься, - повернувшись ко мне, сказал воспитатель. Помолчав, добавил. - Пойдём, поговорим.
В ответ я только промычал, лишь пару секунд спустя догадавшись вытащить изо рта слюнявый носок.
Я поднялся с лавочки. Не сидеть же так до вечера, в самом деле. Раскисну ещё, как снеговик в тропиках. Надо куда-то пойти. Город, что ли, ещё посмотреть. Кажется, я в парке здешнем не был. Тоже ведь достижение цивилизации, вполне достойное моих глаз. Или вообще доковылять до вокзальной площади, сесть в первый же автобус и уехать до конца? А что там, за дальним изгибом тропы? Но потом ведь обратно переться, да и времени, если подумать, не такое уж обилие. Не заметишь, как пролетит оно - и сгустятся над раскалённым городом спасительные сумерки.
Тогда, в тоскливую октябрьскую ночь, время тоже незаметно просочилось, растаяло в сырой заоконной тьме. Мы сидели с Григорием Николаевичем в пустой палате изолятора и молчали. Почему-то воспитатель не стал зажигать света.
Потом, совершенно для меня неожидано, плечи мои вдруг мелко затряслись, и я заревел точно дошколёнок. Горячие, едкие слёзы ползли по щекам, я не стирал их. В интернате это случилось впервые - до него я плакал лишь в больнице, в те самые жуткие дни, когда пришёл в сознание, и оказалось, что всё это правда - горящий "Гепард", и нет уже ни мамы, ни отца, а впереди - клубящаяся гнилыми туманами безнадёжность.
- Такие дела, Лёша, - негромко заговорил Григорий Николаевич. - Ты не стыдись слёз, это, знаешь, на самом деле очень много - слёзы. Их только дураки стесняются.
Я ничего не ответил. Не хотелось мне отвечать, да и непросто это было - говорить с человеком, который видел тебя, растянутого на кровати, голого, с пупырчатой от страха кожей.
- Ты пойми, - продолжал Григорий Николаевич, - стыдиться тебе нечего. Вот этим деятелям, Голошубову и его холуям, им, по идее, должно бы. Правда, я сомневаюсь, что они знакомы с этим чувством. Но что касается тебя - теперь всё в твоих руках…
Я вопросительно глянул на него.