За Русь святую! - Андреев Николай Ник Эндрюс 10 стр.


- Что Вы, Александр Васильевич, - Анна улыбнулась, и в глазах ее заиграли искорки. - Я готова слушать Вас и дальше. Рассказывайте, не останавливайтесь, прошу, иначе я на Вас обижусь! Никто так легко не рассказывает о подобных высоких материях!

Дождь. Капли, барабанившие по крышам темного города, стучавшиеся в окна и желавшие забраться поглубже, в тепло, за воротник. Холодно и тоскливо. И вдруг из мрака, который не могли разогнать немногочисленные фонари своим синеватым светом - Колчак. Разговор, плохо запомнившийся, и внезапно пришедшая мысль. Всего девять слов, изменившие судьбу обоих: "А вот с этим я ничего бы не боялась"…

Вечер. Морское собрание. Бал. И дамы - в русских нарядах. Вспышки фотографических аппаратов. Колчак все-таки упросил подарить ему фотографию Анны Васильевны, сделанную в тот день…

- А я видел Ваш портрет у Колчака" - вдруг заводит разговор какой-то знакомый. Та мило улыбается, желая развеять какие-то сомнения. Возможно, свои собственные.

- Что же тут такого? Этот портрет не только у него одного.

- Да. Но в каюте Колчака был только Ваш портрет. И больше ничего.

Северные березы и клены. Лето. Вокруг лишь зелень, запах цветов да птичьи трели. И не скажешь, что где-то льется кровь, рубят в куски друг друга и желают истребить друг друга люди. А еще совсем неподалеку морские офицеры в собрании празднуют перевод Колчака на Черноморский флот командующим. Но самого виновника торжества там нет.

А по саду гуляет только двое людей, он и она, держась за руки, признаваясь друг другу в любви, которая останется с ними до конца их жизни, мечтая о будущем, наслаждаясь природой и возможностью, выпавшим шансом побыть вместе, вдвоем. Да, это был самый счастливый их день…

Колчак с каким-то особым, нежным и теплым взглядом, смотрел на строки, написанные рукою Анны Васильевны. Она рассказывала о своих делах, но они были не так важны, как возможность хотя бы так, хотя бы с помощью строк, выведенных рукою быть ближе к любимой…

А потом Александр Васильевич стал напевать строки романса, который когда-то посвятил Тимиревой. Он не знал, что предсказал в нем свою судьбу. Судьбу, которая с появлением в этом времени Сизова изменилась окончательно и бесповоротно.

Гори, гори, моя звезда,

Гори, звезда приветная!

Ты у меня одна заветная

Других не будет никогда.

Сойдет ли ночь на землю ясна

Звезд много блещет в небесах.

Но ты одна, моя прекрасная,

Горишь в отрадных мне лучах.

Звезда надежды благодатная,

Звезда любви волшебных дней,

Ты будешь вечно незакатная

В душе тоскующей моей!

Твоих лучей небесной силою

Вся жизнь моя озарена

Умру ли я - ты над могилою

Гори, гори, моя звезда!

Вице- адмиралу сейчас хотелось вырваться из Севастополя, на броненосце, прорваться через Проливы, взорвать ко всем чертям по пути все флоты Центральных держав, и выйти на рейд где-нибудь под Ревелем. Там сейчас должна была быть Анна Васильевна. И чтобы оркестр играл что-нибудь торжествующе-дерзкое, рвущее душу радостью от встречи, назло всему и всем. Как жаль, что это было невозможно…

Глава 7.

На Румынский фронт не часто доходили газеты. Сведения о тыле поэтому были весьма обрывочны. Но вот грянул гром…

Антон Иванович, сидя за письмом в каком-то бараке, кутаясь в шинель, выводил слова любви Ксении. Рядом стояла бутылка местного вина. Забродивший виноградный сок кое-как согревал, только хуже, чем родная "беленькая". Но проблем из-за него было не меньше. Казаки вконец распустились, "экспроприируя" на свои нужды у местных не только алкоголь, но и все, что могло пригодиться. Командование кое-как старалось с этим бороться, но пользы от этого было мало.

Химический карандаш остановился на середине строчки: раздались тяжелые, быстрые шаги, и через две-три секунды в помещение вбежал запыхавшийся поручик Талдомский. Темно-русый, с истинно польским носом, горделивой осанкой и взглядом потомственного шляхтича, хоть и далеко не богатого. В руках у него была зажата мятая газета: видимо, читали ее уже не раз и не два.

- Антон Иванович, Вы только почитайте, что в Петрограде творят! - затараторил поручик, отчего его произношение стало резать слух польским акцентом. Антон Иванович, вообще-то, великолепно владел польским, но они с Талдомским договорились, что будут общаться на русском, даже если вокруг нет более никого…

Антон Иванович был наполовину русским, а наполовину - по матери - поляком. Отец его, Иван Ефимович, родившийся в тысяча восемьсот седьмом году, происходил из крестьян. В двадцать семь помещик отдал его в солдаты. А потом были революционная Венгрия, горящая земля Крыма под ногами, мятежная Польша. И все - безумно далекие от родной деревни. Лишь однажды судьба забросила Ивана Ефимовича в городок, где жил его брат, вышедший в люди (как говорил сам отец Антона Ивановича) раньше него. Да только выйти в люди - это еще не значит стать человеком. И особенно - остаться им. Иван Ефимович как раз пришел домой к брату, когда у того был званый ужин. Жена не пустила деверя в гостиную, накрыв ему на стол на кухне. Иван Ефимович не стал есть и ушел, не простившись. С тех пор они с братом не встречались…

На двадцать втором году службы Иван Ефимович сдал офицерский экзамен, в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году, в чине прапорщике, назначен был в Александровскую бригаду пограничной службы. Через семь лет грянуло польское восстание…

Двухэтажный дом, сложенный из желтого кирпича, с деревянной крышей. Дорожки, ведущие прямо к дверям гостеприимного хозяина, местного помещика. Рыжеватый усач-слуга в древней ливрее (хозяин кичился своим родом, ведшим начало от самой династии Ваза) с напускной улыбкой приветствует офицера русских пограничников. Пот струйкой течет по лбу: принесло же…

- Вас проводить, пан?

- Сам дорогу найду, - русский, отодвигая привратника в сторонку, уверенным шагом идет по коридору. Поворот. Еще поворот. Дерево поскрипывает, но скрип его заглушают оживленные голоса собравшихся в гостевой зале людей. Ставшая давно привычной польская речь.

Офицер резко распахивает двери. Голоса, как по строгой воинской команде, смолкают. На лицах собравшихся (глаз пограничника сразу подмечает, что одеты хоть и не богато, но со вкусом, с неким вызовом на аристократичность) застывает маска удивления и страха. Тут же кто-то собирается кинуться к офицеру, разоружить, но ретивого бородатого пана останавливают окружающие: признали нечаянного, незваного гостя.

- Какого черта вам тут понадобилось, мне известно. Только вот я солдат, а не жандарм. Так что не взыщите, ежели драться придется. А сейчас можете есть, пить да разговоры разговаривать. Да только, - взгляд русского офицера, упавший на помещика, в чьем доме как раз проходило заседание заговорщиков, такое секретное, что о нем стало известно всей округе, - зря затеяли вы это глупое дело. Вам-то русскую силу не одолеть, мы не лыком шиты, нечего и думать справиться. Только отправите на тот свет себя и всю родню. Смекайте, пока есть время.

В той речи Иван Ефимович, правда, вставил пару словечек, которые в нем быстро выдали его происхождение и привычку к краткости и простоте. К счастью, полки поняли их более или менее правильно.

Еще раз Иван Ефимович окинул взглядом залу, развернулся и пошл обратной дорогой. Его взвод нервно дожидался командира. Если бы Деникин не вернулся, с поляками бы начали разговаривать языком оружия…

Густой пар, аромат березовых веников, запах пота и жар - все это смешивалось в старинной баньке, сложенной еще лет двадцать или двадцать пять назад из могучих дубовых брусьев. Внезапно раскрылась дверь, и в парную вбежал запыхавшийся солдат. Запыленная шинель, сбившееся, хриплое дыхание и яростный блеск в глазах.

- Господин прапорщик, косиньеры, - так прозвали польских повстанцев, у которых никакого оружия, кроме кос, почти что и не было, - идут.

- Ишь обнаглели! - Иван Ефимович, неимоверно злой оттого, что поляки не жали допариться, скомандовал немедленное Конечно же, мало кто успел не то что шинели, но и брюки надеть, рванули навстречу банде.

Много лет еще, крестясь и шепча молитвы, местные рассказывали о "дикой охоте". На конях, крича и улюлюкая, по пыльной дороге неслись какие-то черти, решившие принять человечье обличие, да у многих не получилось. Черные, с красными глазами, голые, с саблями наперевес, злые, мчались охотники в ад, угрожающе и свирепо зыркая на попадавшихся по дороге людей…

- А поляк-то не хочет вылазить!

- А пали камин! Пущай повеселится! - Иван Ефимович готов был вот-вот разозлиться.

Деникину приказали доставить местного ксендза, которого подозревали в разжигании ненависти к русским властям. Подозрения сам поляк и подтвердил, попытавшись убежать. Убежать-то он не смог, а вот спрятаться в каминной трубе - сумел. Лезть и пачкать золой одежды никому не хотелось, поэтому сперва бунтовщика решили уговорить по-хорошему. Не получилось. Поэтому решили по-плохому: разожгли тот камин, в который ксендз влез.

Дрова затрещали - а из труб послышались крики и ругань, отборная, как черника, подаваемая к царскому столу.

- Как заливается-то ксендз, ему бы в хор идти, а? - улыбнулся Деникин, а через мгновение темная туша рухнула на поленья, подняла тучу искр и стала кататься по полу, пытаясь затушить занявшуюся одежду…

Через два года после отставки, в которую вышел Иван Ефимович в чине майора, в тысяча восемьсот семьдесят первом году Деникин и Елизавета Федоровна Вржесинская, полька из городка Стрельно, из бедной семьи, зарабатывавшая себе и своему старику-отцу на скудную жизнь шитьем, сочетались браком. А четвертого декабря тысяча восемьсот второго года в их семье родился сын Антон. Еще в детстве он великолепно овладел и польским, и русским: отец до конца жизни не научился разговаривать по-польски, хотя его прекрасно понимал, а мать, читавшая русских авторов, так и не смогла общаться на языке мужа без акцента…

Денег, получаемых Иваном Ефимовичем, не хватало: в конце месяца, дней за десять до получки, приходилось ходить по знакомым, охотно и радостно дававшим взаймы. Правда, майор в отставке несколько дней перед этим, случалось, собирался, морально готовился к просьбам дать в долг, бывшим для него мукой. И сам не мог не дать последние деньги людям, влачившим еще более жалкое существование. Елизавета Федоровна из-за этого нередко упрекала мужа: "Что же ты, Ефимыч, ведь нам самим нечего есть". И работала, напрягая до слез глаза, страдая мигренью с конвульсиями…

Единожды в год, да и то - далеко не каждый, от министерства финансов, в подчинении у которого находилась пограничная служба, получали пособие, рублей сто или сто пятьдесят. Это было настоящим праздником для семьи Деникиных: отец возвращал долги, покупал себе пальтишко, шились обновки для Антона. К тому времени Иван Ефимович, привыкший к военной форме, из-за нехватки денег на пошив нового мундира, ходил в штатском - да в потрепанной фуражке, с которой они никогда не расставался. Только в старом сундуке, пересыпанный нюхательным табаком (от моли), лежал последний мундир. "На предмет непостыдная кончины - чтобы хоть в землю лечь солдатом" - не уставал повторять Иван Ефимович…

Липкий от пролитого пива, вина, разлитой водки пол. Запах сдобы и жареного мяса. Корчма. Какой-то здоровенный поляк в медвежьей шубе, лишь подчеркивающей его богатырские плечи, пристально вглядывался в лицо бывшего майора. Антон уже хотел было указать отцу на странного пана, но тот опередил шестилетнего мальчика: вскочил с места, подбежал к Ивану Ефимовичу и стал обнимать его, целовать, хлопать по спине. Этот человек оказался из "крестников" Деникина. В годы польского восстания всех людей, задержанных с оружием, ждала ссылка, или кое-что намного хуже. Подростков, студентов, гимназистов Иван Ефимович обычно приказывал просто пороть, "всыпать мальчишкам под десятку розог" - и отпустить на все четыре стороны. Начальству об этом так никогда и не донесли: сотня не выдала своего командира…

Антон до конца жизни вспоминал, как из-за глупейшего приказа во Влоцлавском реальном училище, как бедный аккуратист, немец Кинель пытался рассказать о красотах польского языка - на корявом русском, а ученикам запрещалось во всякое время в стенах училища и даже на собственных квартирах говорить по-польски. Правда, после тысяча девятьсот пятого многое сменилось в лучшую сторону. А после поляки отомстили: за какой-то год, в тысяча девятьсот тридцать седьмом, было взорвано сто четырнадцать православных церквей, в которых были поруганы святыни, священники и многие верные прихожане арестовывались. В руины взрывом превратили великолепнейший Варшавский собор. А в день Пасхи примас Польши призывал идти следами фанатических безумцев апостольских в борьбе с православием…

Бедный ксендз, чувствуя, что завалят ученики экзамен, раздавал им здания учить какой-то определенный билет.

- Прежде чем перейти к событиям, - изощрялись кто как мог ученики, - надо бы сперва затронуть…

Инспектор, думавший о чем-то своем. Пропускал мимо ушей…

- Наслышан я, - православный священник, созвав четырех учеников из класса, всех православных там, тихо начал: - Наслышан я, что ксендз на экзамене плутует. Нельзя и нам, православным. Ударить в грязь лицом перед римскими католиками. Билет - билетом, а спрашивать я буду вот что…

И каждому доставалось по теме. Жалко только, что в конце концов инспекторы поняли, что перед ними разыгрывают инсценировки…

Усевшись на окне третьего этажа, с полным бокалом вина в левой руке, какой-то чуть-чуть трезвый корнет громогласно приветствовал знакомых прохожих. Юный паренек глядел на это в оба глаза, всегда поражаясь то ли храбрости, то ли глупости корнета. Только потом, через двадцать пять лет, Деникин, начальник штаба Восточного отряда Маньчжурской армии, да генерал Ренненкампф, командующий той самой армии, вспоминали те годы. Сложно было признать в начальнике Деникина того самого корнета…

Осенью тысяча восемьсот девяностого года, после записи в Первый Стрелковый полк, квартировавший в Плоцке, Деникин поступил в Киевское юнкерское училище с военно-училищным курсом, а вместе с Антоном Ивановичем еще человек девяносто…

Пустые пушечные амбразуры, серые сводчатые стены-ниши, - и особый дух, аромат истории, овевавший крепость, в которой располагалось училище. Может быть, именно из-за него очередной смельчак спустился на землю по жгутам, связанным из белья да тряпья, а потом быстро-быстро, изредка оглядываясь на громаду крепости, идет к Днепру. Тиха украинская ночь - да только волнения полна: Деникин это понимает через несколько часов.

В открытое окно с легким звоном падает штык с прикрепленным к нему концом веревки и фуражку. Следом показывается и очередной "гуляка". Двое его товарищей, весело и чуть пытливо подмигивая, рассовывают по карманам, кладут за пазуху все те вещи, которые не должны быть у того, кто в данный момент склонился над учебниками в казарме. Вот только с шинелью сложнее всего: в карман-то не положишь. И Деникин, перекрестясь, накидывает ее на себя, а затем с напускной безмятежностью идет в роту. И как назло: звуки приближающихся шагов. Антон Иванович только и успевает, что нервно сглотнуть.

- Вы почему в шинели? - спрашивает Деникина показывавшийся дежурный офицер, поигрывая желваками и глядя прямо курсанту в глаза.

- Что-то знобит, господин капитан.

Ничего, кроме сомнения, не мелькает во взгляде дежурного офицера. А в памяти всплывают: ночь, Днепр, веревка…

- Вы бы в лазарет пошли…

- Как-нибудь перемогусь, господин капитан, - на сердце сразу отлегло…

Легкая дрожь в коленях: еще бы, ведь экзамен пор русскому языку! И не только волнение перед экзаменатором, но и мысль: "Сработает или нет?" - не дают покоя и возможности успокоения.

- Ну-с, Вам попался билет под номером десять, изволите подготовиться?

- Так точно, - Антон Иванович окидывает взглядом кабинет. А затем идет к парте. Губы еле заметно двигаются, считая…

А вот и десятая парта. Рука подныривает под нее. Ну-с, и заветный ответ на ужасный билет тут, ничего с ним не случилось…

Годы шли, и вот уже в тысяча восемьсот девяносто втором году - первое место настоящей службы, артиллерийская бригада в Седлецкой губернии, в городе Беле. Жило там тысяч восемь человек, три тысячи поляки да немножко русских, служилый "элемент", а остальные - авраамиты. Евреи-факторы, торговцы, облегчали службу тем, что могли достать практически и почти что в любых количествах - были бы только деньги. Правда, по договоренности офицеры одевались и даже обзаводились мебелью в долгосрочный кредит - жалованье-то было очень маленьким, пятьдесят один рубль в месяц, например, у Антона Ивановича. Служба, такая же скучная и местечковая, как и сам городишко, шла своим чередом. Первые пять лет прошли без особых изменений и потрясений. Все переменилось с приходом нового командира. Он оказался настолько груб, циничен, нагл и глух к голосу разума, что даже не подавал руку своим подчиненным. О характере нового командира можно было свое мнение вынести, узнав, что однажды его угораздило заблудиться (и это после двух лет пребывания в Беле!) в собственной части, отчего бригада, в конном строю, ожидала его полтора часа…

И понеслось…В ответ на грубость и беспросветность войсковой жизни - пьянство, кутежи, карты. Три самоубийства - и рапорт от лица всех обер-офицеров о событиях в бригаде. Вслед за разразившей по получении этого рапорта грозой в Петербурге "полетели шапки": несколько начальников ушли в отставку, а командир бригады был выгнан со службы…

И наконец-то - Академия генерального штаба. Экзамены пройдены благополучно, и осенью тысяча восемьсот девяносто пятого года Антон Иванович начинает трехгодичное обучение. Курс был, мягко говоря, непосилен для обычного человеческого разума: за два года теоретического обучения нужно было пройти славистику, историю с основами международного права, государственное право, геологию, геодезии. И, как ни странно, очень долго совершенно не изучали опыт последней русско-турецкой войны. За почти тридцать лет - ни слова о тех событиях…

Собрание гвардии, армии и флота. Сам императора и сановники слушают речь профессора Золотарева, вещающего о внутренней политике Александра III, по чьему повелению было заложено офицерское собрание.

Лектор переходит к вопросам внешних сношений - и обрушивается с жаром на прогерманскую политику Миротворца. В передних рядах, среди придворных, раздаются возмущенные шепотки и глухой ропот, специально, демонстративно двигают стулья, переговариваются, недобро, с гневным прищуром посматривают на профессора. И, после речи, - подходящий к профессору Золотареву Николай II, горячо благодарящий за правдивую характеристику правления его отца…

Экзамен. История военного искусства. Ваграмское сражение. Деникин рассказывает некоторое время о ходе сражения, как вдруг его прерывает экзаменатор, Баскаков.

- Начните с положения сторон ровно в двенадцать часов.

Назад Дальше