Ульфила - Елена Хаецкая 29 стр.


Валентин, от раннего тяжкого бремени преждевременно очерствевший душой, сказал своей матери, чтобы по тем детям не убивалась, ибо их все равно пришлось бы продать. Не прокормиться большой семье, где сплошь дармоеды, а рабочих рук одна пара. Мать Валентина послушала и горевать не стала.

Валентин-то и был главой семьи. Как он решит, так и будет. Понимая это, мать перед ним трепетала и стремилась угодить.

И Авдей, когда не был сильно пьян (а такое, хоть нечасто, но случалось) тоже Валентина боялся и слушался.

Похоронив второго из меньших братьев, Валентин взял нож и убил кобылу, верную помощницу, ибо иначе не дожить было семье до лета. Авдей по кобыле выл страшнее, чем по детям, но возразить старшему сыну своему не посмел.

По весне заняли в готском селе лошадь и вспахали поле; расплатились из урожая и худо-бедно перезимовали. Когда же минула та зима, ушли из дома братья валентиновы. Больно скучно жилось им с отцом-пьяницей, матерью-мышкой и братом-бирюком. Ушли – и ни слуху ни духу о них больше не было.

Иной раз средний сын вспомнится, Меркурин. В столице живет, у малолетнего государя и императрицы Юистины. На какую высотищу забрался Меркурин Авдеев – подумать страшно! Ну да что о нем лишний раз думать. Отрезанный ломоть этот Меркурин, назад не прилепишь.

Минуло несколько лет после голода; на могилах сорняки выросли. Купить лошадь взамен той, съеденной, Валентин так и не сумел. И жены себе не взял, не до того ему было.

Ранней весной 387 года снова в готское село пошел, насчет лошади договариваться, поскольку одному плуг тащить тяжело, а Авдей с матерью не помощники.

Авдей за Валентином к готам увязался. Постарел Авдей, золотые веснушки на лице его поблекли, добренькие глазки, вечно слезами залитые, выцвели, будто их долго в уксусной воде вымачивали. Рыжеватые волосы теперь совсем редко на голове росли, однако так и не поседели, горели в солнечном свете то медью, то золотом.

И жалок Авдей стал, но богатырство свое прежнее забыть не мог, все хорохорился и, выпив, драку затеять норовил.

Зашел Валентин к знакомцу, Герменгильд его звали. Оба знали, с чем Валентин пожаловал; знали и условия договора, и то, что договор этот заключен будет, – ибо ничего не изменилось по сравнению с годом прошлым, и позапрошлым, и более ранними годами. Потому не спешили хозяева о деле заговорить, а вместо того приятную беседу завели о том, об этом. Авдея же погулять отпустили, чтобы помехой не был.

Хватился отца Валентин к вечеру, когда пора было домой возвращаться. Уже и Герменгильд кобылку вывел и любовно всю ее охлопал, прежде чем повод Валентину вручить; уже и медом их хозяйка угостила, с зимы сбереженным; и все новости переговорены были; и старшая дочка герменгильдова угрюмому этому ромею глазки состроить успела и, отвернувшись, в кулачок прыснула – рослая, широкоплечая девица, крепкая, как молодой подберезовик; уже и о здоровье епископа Силены осведомился Валентин (ибо в скором времени навестить Силену намеревался); уже и смеркаться стало, а Авдея все нет.

Решил Валентин, что, верно, спит Авдей где-нибудь пьяный, и потому Герменгильда поблагодарил и к себе в Македоновку отправился.

А Герменгильд все глядел ему вслед, все головой покачивал и о своем думал: и вправду хороший хозяин этот Валентин. Не его вина, что нет ему удачи. Шальная мысль закралась: не выдать ли и впрямь за него дочку. Хоть и запрещены были в Империи браки ромеев с варварами, в горах Гема на запреты эти (когда хозяйственные нужды того требовали) и не смотрели.

А после отказался от замысла своего Герменгильд. Последнее дело – невезучего человека к себе в семью брать. Откроет, чего доброго, бедам двери в дом Герменгильда.

Наутро из готского села паренек в Македоновку прискакал. Ни свет ни заря ворвался к Валентину на двор и закричал:

– Беда, Валентин!

Валентин в одной рубахе вышел, на встающее солнце щурясь.

– Что блажишь? – спросил готского паренька, спросонок хмурый.

А у самого тоска к горлу подступила. Близко подошел к мальчишке, голову запрокинул: ну, что еще случилось, говори.

Паренек с лошади свесился, босой ногой качнул и Валентина в грудь толкнул случайно.

– Отец-то твой помер, – сказал паренек испуганно.

Валентин будто этого известия и ждал. В смерть отца сразу поверил и ничуть тому не удивился. Только одно с досадой и подумал: нашел время умирать Авдей, в самую страду. И без помощи его, Валентина, оставил. Да еще похороны от дел отрывать будут. А больше ничего не подумалось.

Паренек же готский выпрямился и добавил:

– Его наш Эвервульф убил.

Тут удивился Валентин. Авдей, хоть никому за всю жизнь не принес ровным счетом никакой пользы, хоть и драчлив был, но злобностью нрава не отличался. Больше от полноты душевной кулаками махал. Так что и любили его, пожалуй, несмотря на вздорность.

Валентин плеснул себе в лицо воды, чтобы пробудиться, кое-как оделся, на лошадь позади мальчишки уселся, и поехали.

Авдей лежал у Эвервульфа на дворе, в тени большого дерева. Сам Эвервульф, рослый, сутулый, рядом стоял и копну русых своих волос ерошил огромной лапой. Завидев Валентина, лицо к нему оборотил, расцвеченное синяками и царапинами, с похмелья опухшее. Руками развел и вместо приветствия что-то невнятное пробормотал.

Валентин тяжко с коня соскочил, о мальчишке тотчас же позабыв, и к отцу мертвому подошел, поглядел на него сверху вниз.

Лежал Авдей тихий, рот расслабленно приоткрыв, одну руку в траву уронив, другой груди касаясь. Рядом с Авдеем меч лежал – плохой ромейский меч.

Валентин сел возле мертвого и голову Авдея на колени себе положил. Ладонью остывшее лицо авдеево прикрыл, задумался.

Эвервульф рядом сел. И сказал ему Валентин:

– Расскажи, как умер мой отец.

Что и говорить, жил Авдей нелепо, а умер и того глупее. Ввечеру выпили с этим Эвервульфом (и прежде такое бывало) и бой затеяли, умением воинским друг перед другом похваляясь. Освирепел вдруг Авдей, гордость ромейскую в себе разогрел – как-никак, потомок легионера! – и с мечом на друга своего бросился. Не шутейно бросился – всерьез. Эвервульф же так пьян был, что думать уже не мог, – тело, годами немирного бытия наученное, само за него все сделало. И ранил-то Авдея, видать, не смертельно, да за ночь тот кровью истек. Эвервульф, как упал противник его, успокоился и спать завалился. Наутро проснулся, а Авдей – вот он, Авдей…

И проклял себя Валентин за то, что отца вчера разыскивать не пошел, как от Герменгильда домой собирался; да что толку.

Взял отца на руки. Тяжел был мертвый Авдей, как куль глины сырой. Домой понес, к матери. Эвервульф, бедой смущенный, нагнал, подождать попросил, телегу выкатил и лошадь запряг.

Уложили Авдея и в Македоновку повезли.

Мать вышла – встречать. Малого росточка, сухонькая. Увидела своего Авдея, каким он в последний раз домой возвращается, таким кротким, таким обиженным. На Валентина поглядела с робостью – как, можно ли поплакать по отцу детей ее? И Валентин позволил: плачь, мать!

Закричала мать жалобно, тоненько; слезы же к ней так и не пришли.

* * *

Хоронили Авдея быстро и безрадостно. Авдей остался бы недоволен. Вина почти не было, угощенья и того меньше. И все спешили от покойника отделаться, ибо работа не ждала. Ни драки тебе под конец поминального пиршества, ни костей переломанных, ни девок-рабынь перепорченных, чтобы девять месяцев спустя народилось бы несколько новых Авдеев. Ничего такого интересного не случилось.

Пробовали было соседи помянуть этого Авдея, но толком ничего так и не вспомнили. Ну, сарайку разворотил соседу. Другому помогал бревна таскать, уронил бревно и пальцы на ноге тому соседу сломал.

Только мать-хозяйка, вздохнув тяжко, всей утробой своей, проговорила:

– Все же он добрый был. Да вот и сына среднего, Меркурина-то, в люди вывести сумел.

– Не он Меркурина в люди вывел, – сердито возразил Валентин, – а епископ Ульфила.

При этом имени многие крестом себя осенили – чтили память епископа.

Пристыженная, мать опустила голову. Прошептала упрямо:

– Он добрый был.

Сын только плечами пожал. Встал, ладонями по столу хлопнул:

– Завтра рано вставать, – только и сказал.

Все с ним согласились. Действительно, вставать чуть свет. И разошлись соседи.

* * *

Пока страда не минула, о смерти сельского пьяницы Авдея и не вспоминали. Как не было Авдея.

Но вот полегчало немного, выдался день, когда и спину разогнуть было можно, и отправился Валентин в готское село – лошадь Герменгильду возвращать. Шел к готам-соседям, а сам думку одну затаил.

Авдея-то в готском селе убили. Стало быть, и о смерти его судить по законам готским будут. А по закону этому так выходило, что заплатить Эвервульф должен за убийство. Полновесный вергельд за Авдея, конечно, не возьмешь – стар был Авдей и не годился в работники. Да и разорять Эвервульфа – себя позорить. Однако ж с паршивой овцы хоть шерсти клок.

А вези, оказывается, у себя в деревне о том же думали. Что Силена Эвервульфа каяться заставил, от того семейству авдееву проку мало. Да и сам Эвервульф понимал, что одним покаянием не отделается. Конечно, Валентин – ромей. Но все же сосед близкий. Как ни верти, а заплатить придется. Не щенка ведь приблудного убил, свободного человека зарезал у себя на дворе.

Когда Валентин к Эвервульфу на двор вошел, тот уже ждал. Уселись под тем самым деревом, где Авдей мертвый лежал, и торговаться начали.

– Отец – потеря, конечно, невозместимая, но таков ли Авдей был работник, чтобы утрата его для хозяйства разорительна стала?

– Ну, конечно, да, выпивал отец. Можно сказать, в последние годы трезвым и не бывал. Да только убийство свободного человека, соседа, дело жуткое. За такое прежде кровью платили. Как у вас, вези, говорится, augo und augin, око за око.

И половину вергельда, за убийство свободного человека положенного, потребовал.

Эвервульф аж подскочил. Глаза выпучил. О вежливости позабыл.

– Да ты, ромей, никак рехнулся! Другой бы еще приплатил за то, что от дармоеда его избавили.

– Мне лошадь покупать, – сказал Валентин невозмутимо. – Нужна лошадь.

– А мне не нужна? – возмутился Эвервульф.

И козу за Авдея предложил.

Валентин подумал немного и согласился. Добавил только:

– И три года бесплатно будешь мне свою лошадь давать. На седмицу в начале весны и на седмицу в середине лета.

Эвервульф Валентина кровопийцей назвал, но видно было, что доволен.

В дом пошли. Авдея помянули, хозяйкиной стряпне должное отдали. Хозяйка эвервульфова, ростом с мужа, на Валентина поглядывала хмуро – козу отдавать жалела. Но ее никто и не спрашивал. Эвервульф под ее взглядом ежился. Это она при Валентине помалкивает, а как уйдет Валентин…

Потому малодушие проявил – вместе с Валентином пошел епископа Силену навестить.

Силена постарел так, как богатыри стареют: кряжист стал, обзавелся крепким брюхом, но в силе утратил совсем немного. Обнял Валентина, по плечу хлопнул. О брате спросил – нет ли вестей. Об Ульфиле привычно взгрустнул. Всего-то одним умом не охватишь, а недостаточность ума своего Силена ощущал всегда.

Валентин на Силену глядел, и тоска его сердце глодала; сам же улыбался.

Силена Валентина спросил, на чем они с Эвервульфом порешили и ладно ли поладили. Узнав о козе, кивнул. Большего Авдей, по правде сказать, и не стоил. Нехристианская мысль, греховная, но все же правда в ней неоспоримая содержится… На этом запутался и смутился Силена и поскорей с Валентином прощаться стал.

* * *

И понеслось вскачь беспокойное лето со своими заботами. Как на вторую половину года перевалило – снегом на голову, нежданно-негаданно – Меркурин домой явился.

Лошадка под Меркурином ладная, к седлу узелок с подарками домашним приторочен. Сидит в седле аланском Меркурин развалясь, как кочевник, капюшон серого плаща сбросил, лицо открыл обветренное, ясное. По сторонам поглядел, родное село улыбающимся взором снисходительно обласкал. Он-то, Меркурин, и в Константинополе жил, и в Милане, при императорском дворе принят был. А македоновские – те дальше Августы Траяна не выбирались, да и то немногие.

Заслышав стук копыт, мать вышла. Обмерла: неужто средний сын вернулся? Но подбежать не решилась. Ждала. Больно важной персоной стал ее Меркурин.

Меркурин с лошадки соскочил, к матери приблизился, во весь свой большой рот улыбаясь. Поняла мать – можно. Без слез на шее у сынка-епископа повисла. Меркурин в обе щеки ее расцеловал, подарками одарил – тканью узорной (лет сорок назад бы эту ткань!), кольцом серебряным и малым зеркальцем – от самой императрицы. Любила Юстина, чтобы множили зеркала дивную красоту ее и царских детей. Видала бы мать эту красу!.. Жаль, не задержался в зеркальце образ императрицы, а то подивилась бы матушка.

Посреди двора мать меркуринова стояла. И дом давно не белен, и коза-пакостница отвязалась и в огороде озорует. С какого боку ни глянь, всюду бедность подстерегает; только отворотись – тут же вцепится и уже не оторвешь ее от себя.

А от сына имена царские, точно камни драгоценные, так и сыплются, так и сверкают.

Ошеломленная богатством даров и бесполезностью их, ткань узорную к груди прижала и так и замерла, рот приоткрыв, точно дурочка. А Меркурин, сыночек, говорит и говорит, смехом заливается – радостно ему. Мать только это и поняла. За руку его взяла, в дом потянула, смущаясь, каши репной подала.

Меркурин каши в охотку поел – с детства любил.

– А что еще ты привез, сынок? – мать спросила.

Бывший епископ Доростольский отвечал, что еще лошадку привез – ту, что на себе его привезла, да денег малость; более же ничего. Об отце справился, о братьях. Мать все как есть сказала: что Авдей по собственной дурости помер, а Валентин с рассвета в поле ушел. Хотела спросить, надолго ли Меркурин возвратился, но не решилась. Ткань узорную сложила, чтобы не пачкалась (может, женится все же Валентин – вот и пригодится невестке). Перстенек, чтобы сыну приятное сделать, на палец надеть хотела, но маловат оказался для пальцев, от работы распухших да узловатых. Спрятала его мать, думая после продать либо у Герменгильда на новый лемех обменять.

Меркурин же навсегда вернулся. От ульфилиной веры отступаться не хотел, а в Империи только среди вези и близких к ним племен арианство держалось. Думал отоспаться у матери, а после к Силене перейти и там баклуши бить, но только все иначе вышло.

Сидел Меркурин в тесном родительском доме, ноги длинные вытянув, сытый, с дороги уставший. Глядел, как мать по хозяйству суетится. Брата старшего, главу семьи, ждал. А сам задремывал понемногу.

Валентин только под вечер, как стемнело, явился. На дворе босые ноги водой облил и вошел. Спина у Валентина с трудом разгибается, руки как грабли стали – пальцы едва на рукоятке обеденного ножа смыкаются.

Меркурин ему навстречу пошел. Обнялись братья; после же Валентин наскоро поел и спать завалился. Ни о чем Меркурина расспрашивать не стал.

И понял Меркурин, что никому в Македоновке не нужны ни великая битва его с Амвросием, ни прекрасная, умная, своевольная Юстина, ни консул Бавд, который истуканам поклоняется, ни знаменитость миланская – оратор Августин, родом откуда-то из Африки…

Разочарованием подавился, но делать нечего – не будить же брата, чтобы новости придворные ему выкладывать. Долго еще без сна лежал. Брат рядом натужно храпел, голову запрокинув.

Наутро Валентин сущим тираном себя показал. Чуть свет Меркурина поднял и в поле с собой потащил. Поплелся следом за братом бывший доростольский пастырь. И не хотелось смертно, а пришлось.

Из всех ленивых детей Авдея Меркурин самый ленивый был. Хоть и вырос в селе, но при Ульфиле состоял и больше епископу помогал, нежели крестьянскую работу делал. Да и потом сельский труд видел только глазами воина или священника – много ходил он и по полям, и через поля, и мимо полей; потому хорошо знал, когда хлеб колосится и от каких сорняков страдает, и как саранча хлеб этот ест. Но сам никогда хлеба не растил.

И к труду этому никогда себя не готовил, а тут поневоле пришлось. Брату старшему, кормильцу, перечить – последнее дело; Валентин и слушать не станет. Бросить же брата, к Силене уйти, как и намеревался поначалу, – так, пожалуй, выгонит его Силена. Назад отправит, к семье.

Шел Меркурин на поле за братом своим, в сутулую спину его глядел, на рубаху в потеках соли. С весны общинное поле как на участки нарезали, так обнесли изгородями (к осени снимут). Валентин краем соседского поля, через прорехи в изгородях, нарочно оставленных, к своему участку пошел. Меркурин за ним следом. Оглядел с тоской, как пришли: это же надо, какая прорва – человек, сколько ему всего надо, чтобы с голоду не помереть…

Валентин ему серп дал, прибавил:

– Жилы себе не обрежь ненароком.

И началась для Меркурина Авксентия Доростольского новая жизнь. Всю страду, пока последний колос не сняли, не отпускал его Валентин. Ночами Меркурин, таясь, плакал – от усталости, от боли в спине и в стертых ладонях; однако исправно делал все, что старший брат велел. Валентин за неумелость брата-епископа не бранил, разъяснял и показывал, если надобность возникала, терпеливый, будто дядька-воспитатель.

И постепенно приучился Меркурин, вслед за матерью, Валентина бояться и слушаться.

Потому однажды, проспав до полудня, вскочил в ужасе: Валентина прогневал! Едва с сеновала не упал. Как же вышло, что не пробудился в урочный час? Брат всегда еще до света поднимался и Меркурина безжалостно пробуждал.

Вышел Меркурин на двор. Солнце и вправду высоко стояло, тени совсем короткими были. Валентин на дворе сидел, ладил топорище. Увидел Меркурина – волосы дыбом, соломы полны, в светлых глазах испуг. Усмехнулся Валентин: видать, и на авдеево семя управу найти можно. Спросил как ни в чем не бывало:

– Выспался? Завтракал уже?

Назад Дальше