***
Наутро привели к Этьену безносого псаря – того самого старика, неряшливого да пройдошливого, что на мосту монахам повстречался и дерзостей наговорил. Стоял, дырками вместо носа сверкал, глаза щурил.
Спросил его Этьен об имени, как полагается.
– Песьим Богом зовут меня, – брякнул старик.
Этьен так и подскочил.
– Что же, мне так и записать – Песий Бог? – спросил Каталан (он записи вел).
– А это уж как вам хочется, добрый человек, – живо отозвался старик. – Я никого не неволю, сам подневольный. Охота вам писать – пишите, а срамно – так и воздержитесь.
– Языческое имя какое-то, – пояснил Каталан. – Для тебя в том ничего доброго нет.
– Графиня меня Роатлантом нарекла, – вспомнил псарь. – Такое имя подойдет?
Каталан молча записал – "Роатлант" и еще раз на псаря подивился: что за фантазия ему, безобразному да невольному, таким пышным именем называться?
– Ну что же, Роатлант, рассказывай, как графиня Петронилла надоумила тебя сподобить пса христианского погребения и ввергнуть, таким образом, весь край в злую ересь.
– Графиня? Ну уж, вот кто здесь ни при чем! – заявил псарь. – Графиня была тогда дитем несмышленым.
Этьен оперся локтями о стол, в безносого псаря взглядом вбуравился.
– Ты понимаешь, Роатлант, что сейчас на смерть себя обрекаешь?
– Не жизнь и была, – отозвался псарь, махнув рукой. – А мою графиню не трогайте. Ее самоё впору святой объявить, столько всего она натерпелась!
Тут, по приказанию Этьена, приходят двое слуг графа Бернарта и вяжут Песьему Богу руки, а после препровождают в подземелье, где в прежние времена графы Фуа держали узников. Пусть ждет, какую участь ему определят.
А доминиканцы садятся за стол и долго составляют отчет обо всем случившемся в Фуа. Никто не осмеливается их тревожить, даже граф Бернарт. Петронилла, неутешная, где-то скрывается.
Час сменяется часом. Отчет почти закончен. Каталан почти ослеп от долгого писания. Скоро уже пора на покой.
И вдруг к монахам врывается девушка – две темных косы перевиты лентами, платье синее, в серых глазах – бешеный гнев. Почти на подоле висит у нее перепуганный холуй: нельзя, нельзя, нельзя!..
Крак! Юбка трещит и рвется, под синей юбкой белеет камизот, а девушке и дела нет. Влетела, хвать – и чернильница, выхваченная у Каталана из-под носа, летит прямо в лицо Этьену. Драгоценный отчет весь залит чернилами. Стол, оба монаха, девушка – все вокруг в пятнах.
Тяжело дыша, она стоит перед ними – еще почти дитя, не девушка даже – подросток.
Этьен медленно поднимается с места, отирает лицо, подходит к девочке.
– Кто ты, дитя? – спрашивает он кротко.
Девочка удивлена этой кротостью; она готовилась к яростной битве. Но тем не менее быстро приходит в себя и отвечает горделиво:
– Я Алиса Бигоррская!
Ни Этьен из Меца, ни Арнаут Каталан этого имени не знают. Девочка поясняет:
– А моя матушка – графиня Петронилла де Коминж.
– Сколько же тебе лет, дитя?
– Тринадцать!
Этьен немного озадачен: Петронилла показалась ему слишком старой для того, чтобы иметь такую юную дочь.
– Что же ты хочешь сказать нам, Алиса? – спрашивает Каталан.
Девочка надменно глядит в его сторону.
– Только одно. Если вы действительно попытаетесь казнить Песьего Бога, – клянусь Пресвятой Девой! – я возьму его себе в мужья.
И не дав монахам времени опомниться, она резко поворачивается и выбегает вон.
Каталан страшно зол. Придется очищать пергамент и писать отчет заново. Но Этьен задумчив. Какое-то воспоминание бьется в мыслях, просится на волю и наконец выходит такими словами:
– Думается мне, это дитя от того брака, что был у графини де Коминж с Гюи де Монфором.
– С каким еще Монфором? – ворчит Каталан.
– С одним из сыновей Симона.
Каталану об этом ничего не известно. Но в то, что зловредная девица – племянница Амори – в это Каталан верит сразу. Даже и сходство теперь примечает. И подобрав почти пустую чернильницу, с силой швыряет в стену:
– Неужто до конца дней моих не будет мне житья от симоновых змеенышей?
***
Уходили из Фуа мало не оплеванные. Графиня Петронилла простилась с доминиканцами холодно, в глаза не глядела, лицо каменное. Дочка Монфора, Алиса, напротив, – открыто торжествовала: отстояла поганого псаря, пальцем его никто не тронул! Рыжий граф Фуа держался безупречно вежливо, да только в искренность всех его улыбок и заверений почему-то почти не верилось.
Чума на этих горцев, все они друг за друга держатся, последнего раба не отдадут.
Уже в деревне нагнала уходящих собачья свадьба. Чем-то не глянулся суке Арнаут Каталан. Тотчас же напрыгнули псы и стали Каталана терзать оскаленными зубами, напав сразу со всех сторон и рыча ужасно. Еле отбились вдвоем (а местные жители и пальцем не шевельнули, чтобы помочь), и прочь побрели.
Вот и деревня за спиной пропала, и замок Фуа исчез, скрытый другими горами, а монахи все не останавливались, стремясь положить расстояние побольше между собою и клятым Фуа.
Наконец простонал Каталан:
– Не могу больше!
И повалился без сил на камни на берегу реки Арьеж. Этьен из Меца рядом сел, хлеб из котомки достал, поделил пополам. Подкрепились, запили водой из реки. Каталан умылся, счистил кровь с лица и рук и, плача над собой, сказал:
– Не псарь ли безносый в отместку псов надоумил? Недаром он себя Песьим Богом называет!
Но Этьен возразил:
– Мы и сами себя Псами Господними называем. Кто видит здесь обидное? Слышал я, кроме того, что и блаженная Иоанна, родившая нам Доминика, видела во сне, будто тяжела она щенком.
Однако Каталан, пребольно покусанный собаками, продолжал рыдать неутешно.
– Вон, и одежду на мне всю изорвали! Так и светится мое бедное тело сквозь прорехи! Как я пойду дальше таким оборванцем? Ночью в горах холодно!
А плащ на Каталане и впрямь превратился в сплошное месиво лоскутьев – такое тряпье теперь только выбросить. И молчал Этьен из Меца, не зная, как горю сотоварища помочь. И плакал Каталан горькими слезами, и ругал Доминика де Гусмана:
– Зачем ты только направил меня в Сен-Роман? Ни от меня твоим братьям никакой пользы, ни мне от братьев твоих! Со всех сторон одни беды да убытки! Как мне теперь чинить мой плащ, когда я и шить-то не умею? Слюнями его слепить, что ли?
– Да, – сказал кто-то, смеясь.
Каталану показалось, что это Этьен из Меца говорит, вот он и напустился на своего спутника:
– Бог накажет тебя за то, что насмехаешься!
Этьен обернулся, словно искал – с кем это Каталан разговаривает, но никого не обнаружил. А Каталан, от обиды сам не свой, набрал в горсть дорожной пыли, плюнул туда и стал жидкой этой кашицей прилеплять лоскутья друг к другу – аж трясся и от слез полуослеп, а сам все приговаривал:
– Издевайся, издевайся! Насмешничай! Всем вам только и радости, что дурака из Каталана делать!
Тут Этьен из Меца очнулся от своего удивления и, взяв Каталана за руку, спросил ласково, будто хворого:
– Что ты делаешь, брат?
Каталан руку выдернул, крикнул – в голосе слезы звенят:
– Плащ слюнями чиню, как ты и советовал!
– Да ничего я тебе не советовал, – сказал Этьен из Меца. – Я молчал.
Каталан поутих. Тоже обернулся, но, как и Этьен, никого не увидел.
– А кто же тогда…
И тут Каталан заметил наконец, что плащ его стал как новенький: рванина исчезла, прорехи затянулись, как раны на теле, оторванные клочья приросли к тем местам, куда приложил их Каталан.
Переглянулись оба, немея от ужаса и восторга. Потом Каталан схватил свой плащ, прижал к лицу и груди, от благоговения изнемог. Когда же оторвался, то увидел, что Этьен глядит на него светло и радостно.
И спросил Каталан:
– Это что получается? Это я… я чудо сотворил?
***
И почему это всегда так выходит, что дети, слуги и собаки крепко держатся друг друга – точно в заговоре каком против всего остального мира состоят? Хоть и состарился Песий Бог, а все так же водит дружбу больше с господскими детьми. Дети же в Фуа никогда не переводились; и сейчас бок о бок росли там две девочки – Филиппа, дочь графа Бернарта де Фуа, и Алиса Бигоррская, семя Монфора.
Филиппа – в деда – удалась рябенькой и рыжеватой; Алиса же, как на грех, с каждым годом все больше напоминала Симона: те же широко расставленные серые глаза, та же складка губ. Будто из глубины давней горькой памяти проступали на детском, девичьем лице черты ненавистного врага. Отправить бы Алису на север, к отцовой родне, на попечение ее дяди Амори, но – Бигорра…
Впрочем, то заботы графа Бернарта и его сестры, графини Петрониллы; а у детей, покамест не выросли, совершенно иные тревоги.
Филиппа, чинно сидя на лавке в углу псарни, обучает Песьего Бога разным премудростям – как тому надлежит являть покаяние, что говорить попам, как поступать в храме и в чем состоит благочестие. Алиса же возится со щенками и почти не слушает.
Песий Бог, без шапки, глядит на важничающую Филиппу, помаргивает и улыбается – глуповато, стариковски.
Алиса вдруг перебивает:
– Как это тебе пришло в голову хоронить пса под крестом?
Щенки ползают по ее коленям, грызут ей пальцы; Алиса морщится.
– Полюбился ей пес… – начинает псарь.
– А я ходила на эту могилу, – говорит Алиса. – Там хорошо… Только грустно.
– А как плакала, бедная, когда щеночек издох! – умиляясь, вспоминает безносый псарь свою госпожу и обтирает шапкой потную плешь. – Так убивалась! Я ей сдуру рассказал еще, что собаки людям кровная родня через мессена дьявола.
– Не смей так говорить! – вскидывается Филиппа. – Кто только научил тебя этой гадости?
Псарь вздыхает.
– Когда-то давно добрые люди учили, а я и запомнил… Говорили, помню, родством объясняется собачья привязанность к людям… А ведь так оно и есть: собака – скотина, вроде бы, неразумная, без души, а вдали от человека жить не станет, повсюду за хозяином ходит…
– Вздор! – говорит Филиппа. – Мессен дьявол тут ни при чем.
– А кто при чем? – любопытствует Алиса.
– Давным-давно… – начинает Филиппа.
Псарь садится на пол – слушать. Щенки перебираются от Алисы к псарю и, заблудившись в соломе, громко пищат.
– …жил в пустыне один святой отшельник, – не обращая внимания на всю эту возню, продолжает Филиппа. – И когда стал он немощен, пришел к нему лев и прислуживал старцу. Лев все для него делал…
– Вовсе не так было, – встревает Алиса. Не может слушать долго, не вставив словечка-другого, и на все-то у нее заготовлено собственное мнение. – Это совсем не такая история. Она не про старца, а про одного рыцаря, Гольфье де ла Тура. Этот рыцарь бился в Палестине против неверных сарацин, давным-давно, и вот однажды спас он льва от ядовитой змеи…
Но не так-то просто сбить Филиппу с мысли. Тряхнув головой, она упрямо ведет историю дальше:
– И когда старец заболел и умер, лев пришел на его могилу и там плакал совсем как человек и ничего не ел, и так издох поразительным и прискорбным образом.
– Вовсе нет! – запальчиво возражает Алиса. – Когда эн Гольфье отплывал из Вавилона на большом корабле, верный лев бросился вплавь за своим господином и утонул в волнах. Вот как было!
Филиппа говорит назидательно, явно подражая кому-то:
– Оба эти случая удивительной преданности львов людям были явлены Господом Богом как чудо, чтобы показать, сколь покорны были животные в раю Адаму.
Безносый псарь некоторое время размышляет над услышанным. Борзая сука с висящими под брюхом, как бахрома, сосцами, подняв морду, тихонько лижет его в лицо. Псарь рассеянно гладит собаку по спине, треплет за бок и наконец говорит:
– Значит, собаки – наш рай на земле.
Глава восьмая
АРНАУТ КАТАЛАН ВЫКАПЫВАЕТ ТРУП
Что сказать об Альби, этом океане света, носящем имя утренней зари трубадуров, о городе из красного кирпича, отраженном в медленных зеркальных водах зеленого Тарна? Что Альби красив?..
Каталан старел и, старея, все более срастался с именем брата Вильгельма, под которым теперь многие его знали и ненавидели.
В лето Господне 1233-е по Воплощении, весной, за три седмицы до Пятидесятницы, вошел Каталан в Альби. И был с Каталаном еще один брат проповедник из Тулузского монастыря, тоже Вильгельм, тоже лет сорока, но, в отличие от Каталана, ничем не примечательный.
Уж конечно в Альби братьям проповедникам не обрадовались, да они не затем и явились, чтобы им кто-то радовался.
Магистраты покривили губы, но предписания от Каталана взяли и, согласно этим предписаниям, устроили обоих гостей со всевозможными удобствами, которые заключались в том, что им предоставили весь второй этаж богатого дома городского судьи, где монахи расположились, как захотели: сняли со стен ковры, вынесли вон постели и всю мебель, оставив только скамью и стол. Каталан предпочел спать на голом полу, а товарищ его Вильгельм потребовал, чтобы ему дали досок и соломы.
Все эти чудачества братьев проповедников хозяин дома снес с терпением и кротостью, которые делают ему честь.
Затем в обставленное таким образом помещение были вызваны городской голова и все шесть консулов, возглавлявших городское самоуправление. Под мрачным взором распятого Христа, вывешенного на стене вместо ковра, все семеро присягнули Каталану на Евангелии, обещав всяческое содействие его миссии (на то у Каталана имелось еще одно предписание, от провинциала ордена).
Заручившись таким образом покорностью светских властей, вошел Каталан в переговоры с духовными, и вскорости уже беспрепятственно громыхал с кафедры в церкви святой Цецилии, обращая гневные взгляды то на одну дерзкую физиономию, то на другую. Говорить же красно Каталан умел – еще с тех времен, когда прозывался Горжей и кривлялся по площадям, погрязнув в нечестии если не по уши, то уж всяк ощутимо выше пупа.
За яростное красноречие и ценили его братья проповедники. Бойкий язык часто выручал Каталана в тех случаях, когда подводило его очевидное невежество.
И кричал он с кафедры, так сильно подавшись вперед, что, казалось, вот-вот нырнет вниз головой на собравшихся в церкви прихожан.
– Покайтесь! – взывал он, подобно Иоанну. – Вы, зараженные грубой и неистовой ересью! Горестно видеть, как сеется между вами погибель, как улавливают вас сети ослепления! Не слушайте катарских лжеучителей, их обходительность – мед, но учение – яд!
И верил он в то, что кричал, – верил так глубоко, что у многих мороз шел по коже.
– Для проповеди, для кроткого слова я пришел сюда, не для кровопролития! – хрипло выкаркивал Каталан. – Однако если один только страх светского наказания может побудить вас раскаяться, – что ж! Прибегну к страху, коли любовь еще не заставила вас искать духовной помощи!
Много разного кричал Каталан и покинул кафедру весь красный и охрипший, оставив добрых жителей Альби в замешательстве и унынии.
После службы, сидя на берегу Тарна, следил он рассеянно, как на противоположном берегу три женщины полощут белье и, смеясь, переговариваются; мысли же Каталана бродили далеко, темными, мрачными тропами. Печаль из души, сколько было сил, гнал, ибо видел, что многие в Альби заражены ересью.
Уставший от грустных дум, в тягостных заботах, почти изнемогая под бременем тревог, склонился Каталан головой к траве и незаметно погрузился в глубокий сон. Проснулся он, видимо, вскоре, ибо солнце не успело переместиться на небе и сияло точно там, где помнил его, смеживая веки, Каталан. Пробуждение оказалось не из приятных: откуда-то прилетели и посыпались в изобилии на спящего комья земли, камни и палки. Все эти метательные снаряды последовательно обрушились на Каталана, затем раздался взрыв хохота, и несколько негодных мальчишек мелькнули под Новым мостом. Каталан тотчас же погнался за ними и одного, самого маленького, все-таки сцапал. Мальчик, видя себя на волосок от расправы, заорал благим матом, и мгновение спустя вокруг Каталана собралась толпа. Люди шумно негодовали на проповедника, которому, похоже, только и дела, что избивать неповинных детей прямо на улицах Альби. Тогда Каталан отпустил маленького разбойника и, растолкав людей, быстро ушел. Вослед ему свистели и улюлюкали.
Но был Каталан человеком бесстрашным, и на следующий день его опять видели на улицах, где он выражал готовность сцепиться с любым, кто этого захочет. От желающих отбоя не было, и до позднего вечера Арнаут Каталан драл глотку на весь Альби, обличая еретиков и их нечестие – а об обычаях еретических общин и сходбищ Каталан был осведомлен чрезвычайно хорошо и на всякое возражение имел подходящий ответ. Только темнота разогнала спорщиков; но даже и после наступления темноты слышно было, как надрывается Каталан сорванным, петушиным голосом:
– Покайтесь, несчастные! Не боитесь вы ни Бога, ни людей! Мрак принимаете вы за свет, а свет обращаете во мрак! Вы прогнили в грехах, как скотина в навозе! Самого Господа, надо думать, стошнило от вас!
Но желающих его слушать уже не было, и ставни закрывались.
Наутро Каталан слег в сильнейшей горячке и до начала следующей недели не мог и головы поднять, так что второй проповедник, молчаливый Вильгельм, еле отпоил своего неистового собрата мясным бульоном и подогретым красным вином со специями.