Гравилет Цесаревич - Рыбаков Вячеслав Михайлович


Что-то случилось. Не в "королевстве датском", но в благополучной, счастливой Российской конституционной монархии. Что-то случилось - и продолжает случаться. И тогда расследование нелепой, вроде бы немотивированной диверсии на гравилете "Цесаревич" становится лишь первым звеном в целой цепи преступлений. Преступлений таинственных, загадочных.

Содержание:

  • Сагурамо 1

  • Петербург 5

  • Тюратам 11

  • Снова Петербург 15

  • Симбирск 21

  • И снова Петербург 30

  • Стокгольм 34

  • Альвиц 39

  • Эпилог 46

  • Примечания 49

Вячеслав РЫБАКОВ
ГРАВИЛЕТ "ЦЕСАРЕВИЧ"

Отец не почувствовал запаха ада

и выпустил Дьявола в мир.

Альфред Гаусгоффер. Моабит, 1944

Сагурамо

1

Упругая громада теплого ветра неторопливо катилась нам навстречу. Все сверкало, словно ликуя: синее небо, лесистые гряды холмов, разлетающиеся в дымчатую даль, светло-зеленые ленты двух рек далеко внизу, игрушечная, угловато-парящая островерхая глыба царственного Светицховели. И - тишина. Живая тишина. Только посвистывает в ушах напоенный сладким дурманом дрока простор, да порывисто всплескивает, волнуясь от порывов ветра, длинное белое платье Стаси.

- Какая красота, - потрясенно сказала Стася, - Боже, какая красота! Здесь можно стоять часами…

Ираклий удовлетворенно хмыкнул себе в бороду. Стася обернулась, бережно провела кончиками пальцев по грубой, желтовато-охристой стене храма.

- Теплая…

- Солнце, - сказал я.

- Солнце… А в Петербурге сейчас дождь, ветер, - снова приласкала стену. - Полторы тысячи лет стоит и греется тут.

- Несколько раз он был сильно порушен, - сказал Ираклий честно. - Персы, арабы… Но мы отстраивали, - и в голосе его прозвучала та же гордость, что и в сдержанном хмыке минуту назад, словно он сам, со своими ближайшими сподвижниками, отстраивал эти красоты, намечал витиеватые росчерки рек, расставлял гористый частокол по левому берегу Куры.

- Ираклий Георгиевич, а правда, что высота храма Джвари, - и она опять, привечая крупно каменную шершавую стену уже как старого друга, провела по ней ладонью, - относится к высоте горы, на которой он стоит, как голова человека к его туловищу? Я где-то читала, что именно поэтому он смотрится так гармонично с любой точки долины.

- Не измерял, Станислава Соломоновна, - с достоинством ответил Ираклий. - Искусствоведы утверждают, что так.

Она чуть кивнула, снова уже глядя вдаль, и шагнула вперед, рывком потянув за собою почти черное на залитой солнцем брусчатке пятно своей кургузой тени. "Осто!…" - вырвалось у меня, но я вовремя осекся. Если бы я успел сказать "Осторожнее!", или, тем более, "Осторожнее, Стася!", она вполне могла подойти к самому краю обрыва и поболтать ножкой над трехсотметровой бездной. Быть может, даже прыгнула бы, кто знает.

- Ираклий Георгиевич, - не оборачиваясь к нам, она показала рукой вправо, вверх по течению реки Арагви, - а во-он там, за излучиной… какие-то руины, да?

- Развалины крепости Бебрисцихе. Там очень красиво, Станислава Соломоновна. И просто половодье столь любимого вами дрока, воздух медовый. Туда мы тоже обязательно съездим, но в другой раз. После обеда, или даже завтра.

- Вряд ли после обеда, - подал голос я, - Стася все-таки с дороги.

К Джвари мы заехали по пути с аэродрома.

Стася обернулась и чуть исподлобья взглянула на меня широко открытыми, удивленными глазами.

- Я ничуть не устала.

Отвернувшись, добавила небрежно:

- Разве что на вторую половину дня у тебя иные виды…

И снова, как все чаще и чаще в последние недели, я почувствовал себя словно в тысяче верст от нее.

Она неторопливо шла вдоль края площадки, мы, волей-неволей, за нею.

- И совсем они не шумят, сливаясь, - проговорила она, глядя вниз. - И не обнимаются. Обнимаются вот так, - она мимолетно показала. Угловатыми змеями взлетели руки, сама изогнулась, запрокинулась пружинисто - и у меня сердце захолонуло, тело помнило. - А эти мирно, без звука, без малейшего всплеска входят друг в друга. Как пожилые, весь век верные друг другу супруги. Странно он видел…

- И монастырем Джвари не был никогда, - чуть улыбаясь, добавил Ираклий.

- Поэту понадобилось, - значит он прав, - сразу ответила Стася, не замечая, что атакует не столько реплику Ираклия, сколько предыдущую свою. - Если поэт в придорожном камне увидел ужин - он сделает из него ужин, будьте спокойны.

- Но ведь ужин будет бумажный, Станислава Соломоновна!

- Один этот бумажный переживет тысячу мясных.

С веселой снисходительностью Ираклий развел руками, признавая свое поражение - как если бы в тупик его поставил ребенок доводом вроде "Но ведь феи всегда поспевают вовремя".

- Велеть сегодня разве бумажное сациви, - задумчиво проговорил он затем, - бумажное ахашени… - и подмигнул мне.

Стася, шедшая на шаг впереди, даже не обернулась. Ираклий чуть смущенно огладил бороду.

- Впрочем, боюсь, мой повар меня не поймет, - пробормотал он.

Как-то не так начинается эта долгожданная неделя, подумал я. Эта солнечная, эта свободная, эта беззаботная… Я прилетел вчера вечером, и мы с Ираклием почти не спали: болтали, смеялись, потягивали молодое вино и считали звезды, а я еще и часы считал - а утром гнали от Сагурамо к аэродрому, и я считал уже минуты, и говорил: "Вот сейчас Стаська элеронами зашевелила", "Вот сейчас она шасси выпустила", Ираклий же, барственно развалившись на сиденье и одной рукой небрежно покачивая баранку, хохотал от души и свободной рукой изображал все эти воздухоплавательные эволюции. И вот поди ж ты - пикировка. Ираклий, видно, тоже ощущал натянутость.

- Я думаю иногда, - сказал он, явно стараясь снять напряжение и разговорить Стасю, - что российская культура прошлого века много потеряла бы без Кавказа. Отстриги - такая рана возникнет… Кровью истечет.

- Не истечет, - небрежно ответила Стася, - Мицкевич, например, останется, как был. Его мало волновали пальмы и газаваты.

- Ах, ну разве что Мицкевич, - с утрированно просветленным видом закивал Ираклий. Чувствовалось, его задело. - Как это я забыл!

- Конечно, в плоть и кровь вошло, - примирительно сказал я. - И не только в прошлом веке - и в этом… Считай, здесь одно из сердец России.

- Боже, какие цветы! - воскликнула Стася и кинулась с площадки вниз по отлогому склону, и длинное белое платье невесомым облаком заклокотало позади нее, словно она вздымала в беге пух миллионов одуванчиков. Изорвет по колючкам модную тряпку, подумал я, здесь не польские бархатные луговины… Но в слух не сказал, конечно.

- Серна, - ведя за нею взглядом, проговорил Ираклий - то ли с иронией, то ли с восхищением. Скорее всего, и с тем, и с другим.

Разумеется, зацепилась. Ее дернуло так, что едва не упала. Но уже мгновением позже любой сказал бы, что она остановилась именно там, где хотела.

- Признайтесь, Станислава Соломоновна, - крикнул Ираклий, - в вас течет и капля грузинской крови!

Она повернулась к нам - едва не по пояс в жесткой траве и полыхающих цветах.

- Во мне столько всего намешано - не упомнить, - голос звенел. - Но родилась я в Варшаве. И вполне горжусь этим!

- Действительно, - подал голос я. - И носик такой… с горбинкой.

- Обычный еврейский шнобель, - отрезала она и отвернулась, сверкая, как снежная, посреди горячей радужной пены подставленного солнцу склона.

- Ядовиток тут нет каких-нибудь? - спросил я, стараясь не выдавать голосом беспокойства. Ираклий искоса стрельнул на меня коричневым взглядом и принялся перечислять:

- Кобры, тарантулы, каракурты…

- Понял, - вздохнул я.

Некоторое время мы молчали. День раскаленно дышал, посвистывал ветер. Ираклий достал сигареты, протянул мне.

- Спасибо, на отдыхе я не курю.

- Я помню. Просто мне показалось, что сейчас тебе захочется, - он вытряхнул длинную, с золотым ободком у фильтра, "Мтквари". Ухватив ее губами, пощелкал зажигалкой. Жаркий ветер сбивал пламя. Нет, занялось.

- От чего мы действительно можем кровью истечь, - сказал я, - так это от порывистости.

- Это как?

- Я и сам толком не понимаю. Навалиться всем миром, достичь быстренько и почить на лаврах. Только у нас могла возникнуть поговорка "Сделай дело - гуляй смело". Ведь дело, если это действительно дело, занятие, а не кратковременный подвиг, сделать невозможно, оно длится и длится. Так нет же!

Ираклий с сомнением покачал головой.

- Нет-нет. Даже язык это фиксирует. Возьми их "миллионер" и наше "миллионщик". Миллионер - это, судя по окончанию, тот, кто делает миллионы, тот, кто делает что-то с миллионами. А миллионщик - это тот, у кого миллионы есть, и все. В центре внимания - не деятельность, а достигнутое неподвижное наличие.

Ираклий затянулся, задумчиво щурясь на восьмигранный барабан храма. Казалось, барабан плавится в золотом огне. Стряхивая пепел, легонько побил средним пальцем по сигарете. Вновь покачал головой.

- Во-первых, мы говорили о российской культуре, а ты говоришь о русском национальном характере. Уже подмена. А во-вторых, от чего характер действительно может истечь кровью - так это, прости, от какой-то упоенной страсти к самобичеванию. Даже поводы придумываете, как нарочно, хотя они не выдерживают никакой критики. Если следовать твоей логике - можно подумать, что "погонщик" - это тот, у кого есть погоны на плечах, - он легонько хлопнул меня по плечу, обтянутому безрукавкой, - а отнюдь не тот, кто скотину гонит.

- Уел, - сказал я, помолчав. - Тут ты меня уел. И где! В стихии моего языка!

- Свой язык слишком привычен. Бог знает, что можно придумать, если комплекс заедает. Со стороны виднее, - он опять затянулся и опять искоса взглянул на меня, на этот раз настороженно: не обидел ли. - Хотя что значит со стороны… Одной ногой со стороны, другой - изнутри. Как многие в этой стране.

Теперь уже я коснулся ладонью его плеча.

- Послушай, Ираклий. Вон те горы…

- Слева?

- Да, те, куда Тифлисский туннель уходит…

- Послушай, Александр, - в тон мне проговорил он. - Когда царь Вахтанг Горгасал, утомившись на охоте, спешился у незнакомого источника и решил умыть лицо, он опустил в воду руки и удивленно воскликнул "Тбили"! "Теплая"! Отсюда и пошло название города. Запомни, пожалуйста.

- Прости. Хорошо, но почему ты мне пеняешь, а в Петербурге и где угодно слышишь по десять раз на дню "Тифлис" и - ни звука?

Он бросил окурок и тщательно вбил его каблуком в сухую землю, чтобы и следа его не осталось.

- Потому что чужие его пусть хоть Пном-Пнем называют. Ты же не чужой. Понял?

- Понял.

- Будешь еще говорить "Тифлис"?

- Амазе лапаракиц ки ар шеидзлеба!

- И речи быть не может… - машинально перевел он, у него сделался такой оторопелый вид, что я засмеялся.

- Ба! Ты что, дорогой, грузинский учишь? И произношение как поставил!

- Увы, обрывки только, - признался я. - Разговорник полистал перед отлетом. А было бы время да способности - все языки бы выучил, честное слово. Приезжай хоть в Ревель, хоть в Верный - и себе приятно, и людям уважение. Но…

- Лопнет твоя головушка от такого размаха, - ухмыльнулся Ираклий. - Вот действительно русский характер. Уж если языки - то все сразу. А если не все - то ни одного. В лучшем случае - от каждого по фразе. Имперская твоя душа… Побереги себя.

- Дидад гмадлобт.[1]

- Не стоит благодарности.

- Я вот что хотел спросить. В те горы как - погулять можно пойти? Тропки есть? Или там слишком круто?

Ираклий нетерпеливо перевел взгляд на Стасю. Она была уже в шагах пятидесяти.

- Да-да, я ее имею в виду.

- Ну, Станислава Соломоновна-то, я вижу, везде пройдет, - он отступил от меня на шаг и с аффектированным скепсисом оглядел с головы до ног. Я улыбнулся.

- Обижаешь, друг Ираклий. Конечно, после тридцати я несколько расплылся, но в юные лета хаживал и по зеркалу Ушбы, и на пик Коммунизма.

- О, ну конечно! Как я мог забыть! Чтобы правоверный коммунист не совершил восхождения на свою Фудзияму!

- Дорогой, при чем тут Фудзияма! - начал кипятиться я. - Просто трудный интересный маршрут! И так уж судьбе было угодно, чтобы большинство ребят, залезших туда впервые и давших в двадцать восьмом году название, принадлежали к нашей конфессии!

Он засмеялся, сверкая белыми зубами из черной бороды.

- А тебя оказывается, тоже можно вывести из себя, - сказал он. - Признаться, глядя, как с тобой обращаются некоторые здесь присутствующие, я думал, ты ангел кротости.

Я отвернулся, уставился на Мцхету. Пожал плечами.

- Тебе и тяжело так от того, что у тебя всегда все всерьез, - негромко сказал Ираклий. - И у тех, кто с тобой - все всерьез.

Я пожал плечами снова.

- А как Лиза? - спросил он.

- Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа.

- Потому и летели разными рейсами?

- Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то отсрочку, чтобы лететь сегодня… даже не сказала, какую.

- А Поленька?

- И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди, которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду, а на другой - которые думать совсем не умеют. "Почему?!" - "Папа, ну как ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди стали только о еде!" Видишь… Это уже не сказка, это философский трактат уже.

- Ей одиннадцать?

- Тринадцать будет, Ираклий.

- Святой Георгий, как время летит. А Лиза… знает?

- Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь я не ухожу. Вчера так смотрела… И так спокойно: "Отдыхай там как следует, нас не забывай… Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу". Иногда кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда - что и помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и правиль…

- Ш-ш.

Подходила Стася - неторопливо, удовлетворенно, громадная охапка цветов - как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе повыше уха - нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет голову…

- Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется?

- Ты все равно не запомнишь, - ответила она и, не останавливаясь, прошла мимо нас. Вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск. Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз такой стих напал. Но на душе было тоскливо.

- Всякая женщина - это мина замедленного действия, - наклонившись ко мне, тихонько утешил Ираклий. - Никогда не знаешь, в какой момент ей наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать независимость. Но это ничего не значит. Так… - он усмехнулся. - Разве лишь ногу оторвет взрывом, и только.

Я смолчал.

Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда. Перед спуском она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья.

- Что же вы? Идемте.

Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок.

Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу - еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами, скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь может быть безответной? Ираклий… его друзья… "Мои друзья - твои друзья!" Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный свет южного дня - чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она - чужая…

Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я порадовался, как нам повезло - мы были у Джвари только втроем.

Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час назад - роскошный, белоснежный "Руссо-Балт" типа "Ландо", с откидным верхом. Верх убран, дверцы - настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в виде головки Эгле Королевы ужей - наверняка подарок какой-нибудь прибалтийской красавицы - вызывающе доверчиво торчит из приборной доски. Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе.

- Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди?

- Почту за честь, Станислава Соломоновна.

Она протянула мне младенца.

- Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А просто на сиденье кинуть - растреплется.

- Конечно, подержу. Какой разговор.

Ни с одним человеком нельзя встретиться дважды, думал я, одиноко усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает - и вот проходит неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с кем расстался, тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он - иной, он тебя не помнит, и - все сначала. И ведь со мною тот же ад, ведь и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так не честно. Не хочу!

А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем встретился после пятидневной разлуки - честно?

Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро он так устроен: бережный - лжет, Честный - чуть что, рубит наотмашь…

Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала навстречу, как змея.

Прекрасный, нечестный мир.

Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи. Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси.

- Прошу.

Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно беспомощен.

- Прошу и вас.

Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных ворот. Полого вверх в темную глубину сада уходила дорожка.

- Добро пожаловать в приют убогого чухонца.

Дальше