– Карача изменил!… Карача, говоришь!… Собака!… Дай только добыть изменника!… Кожу велю содрать с живого, изжарить заживо прикажу на угольях костра!… Язык и очи вырву у предателя!… – кричал он, свесь дрожа от гнева.
– И еще горе, повелитель: Сейдак, твой враг давнишний, сын убитого тобой Бекбулата, по степи бродит, ищет найти тебя и погубить, – снова роняет Мамет-Кул.
– Сейдак?!.
Теперь уже не гнев, не бешенство, а страх, животный ужас отразился на лице Кучума.
– Сейдак?!. Сейдак идет мстить за гибель отца?!. – словно топором ударяло в голове хана.
Юноша Сейдак, этот бесстрашный, молодой, отчаянный по храбрости львенок, сумел найти время когда отплатить старику за гибель отца и дяди!…
И белым, как мел, стало обычно желтое, обветренное лицо хана. Снова давнишнее кровавое видение выплыло из дали и встало мучительным призраком перед мысленным взором слепого старика.
Много лет тому назад то было, когда он, Кучум, из Тибетских степей набежал на Искер со своею ратью. В море крови он потопил столицу, разгромил сокровища хана Едигера и его брата Бекбулата, а обоих связанных властителей Искера велел привести к себе. Напрасно валялась у ног его супруга Бекбулата с маленьким сыном, первенцем Сейдаком, вымаливая жизнь своему мужу и шурину. Он, Кучум, оттолкнул красавицу-ханшу и обезглавил обоих ханов на глазах матери и ребенка.
И вот он вырос, этот ребенок, сын Бекбулата и, взывая о мщении, идет на него.
В отчаянии схватился за голову старый Кучум.
– О, Мамет-Кул!… – диким голосом взвыл он, – горе нам, горе нам!
Но это был мгновенный упадок духа и сил. В следующую минуту хан уже был неузнаваем. Стан выпрямился. Лицо прояснилось.
– О, Мамет-Кул, мои слепые глаза мертвы и рука моя не годна для боя… Но, милостью Аллаха, ты храбрый воин, остался у меня… Добудь мне венец Сибири и, клянусь седою бородою пророка, клянусь именем Аллы и Магомета, Его пророка, я верну тебе руку Ханджар… Искер будет ее приданым… Ты будешь защитником царевны и меня, ее слепого отца, и ни Сейдак, ни батырь кяфырский не страшны тогда станут старому Кучуму…
Мамет-Кул внимательно взглянул в лицо старого хана. Румянец возбуждения играл на нем. Раненый царевич встрепенулся.
– Слушай, хан, – произнес он громко, – Алла разгневался на нас с тобою, послав нам поражение под Искером. Я не осилил кяфыров, и за это ты во гневе взял назад свое обещание отдать мне Ханджар. Верни мне свое слово, повелитель, и, клянусь гробом Магомета, Искер будет твой…
– Она твоя, царевич. Сегодняшний же вечер велю я созвать женщин на ваш обручальный обряд, – торжественно и веско произнес Кучум, снова медленно опускаясь на свои кошмы.
С легким криком упал на колени Мамет-Кул и приник устами к его одежде.
Заунывно и скорбно поет домбра… Ей вторит сабызга [флейта] певучим звуком. Бакса-певец прославляет под эти звуки подвиги всех знаменитых героев Тибета и Монголии. Гости хана пьют кумыс, едят жареные на курдючном сале баурсаки [лепешки], да баранину, чуть опаленную на огне. Все это заедается куртом, любимым и неизбежным кушаньем киргизов. Сабы с кумысом поминутно наполняются прислуживающими джясырями и опустошаются снова. Едят, пьют и слушают баксу. Его голос дребезжит, то возвышаясь до визга, то понижаясь до глухой хрипоты. Не голос важен, важно содержание песни. О храбрых витязях кайсацких, о громких подвигах их поет певец.
Угрюмо задумался старый хан, важно восседая на бухарских подушках, положенных сверху обычных кошм и ковров.
Задумался и Мамет-Кул, счастливый жених красавицы-царевны… Он внес богатый калым Кучуму из 1000 голов верблюдов и рогатого скота. Но это еще не все. Самый Искер принесет он обездоленному хану… Теперь Ханджар его. Возьмет Искер и отпразднует свадьбу… Вот она – его невеста, красавица его. Она сидит, облитая пылающим отблеском огня, в своем пышном саукеле [свадебный наряд], поджав под себя маленькие ножки. При каждом движении царевны звенят раковины и ожерелья на ее точеной смуглой шейке. Под накинутой легкой, прозрачной тканью сверкают ее черные горючие глаза.
Печальна Ханджар. Свершилась воля Аллаха. Бакса предсказал взятие Искера ее отцу, и старый хан вторично отдает ее руку Мамет-Кулу. Она покорилась. Ради пользы и счастья своего народа она будет женой того, кто вернет ее отцу трон и венец Искера. Завтра поход. На Вогай отсюда идет Мамет-Кул, оттуда к Искеру прямо.
Замолк певец. На смену ему выступают другие. Это девушки и батыри Ишима славят красоту царевны Ханджар, славят богатства и мужество ее будущего супруга. Попарно выходят они на середину юрты и превосходят друг друга в певучих песнях в честь Мамет-Кула и ее, Ханджар.
Вдруг царевна вздрагивает под своим девичьим уке. На нее направлены черные, пылающие глаза Мамет-Кула. От раны-рубца, перерезавшего лоб, он кажется еще безобразнее, еще страшнее… Как птичка трепещет Ханджар. Душа ее ноет. О, если бы на месте его, Мамет-Кула, был бы тот синеокий русский батырь, не болела бы, не ныла ее душа!… Вот он снова, как во сне, стоит перед ней, такой юный, стройный, пригожий. О, ему отдала бы с радостью свое сердце и любовь царевна Ханджар…
– Алызга, – лепечет она, изнемогая от тоски, – где ты, Алызга!… Тяжело мне, бийкем, верная моя…
Но нет Алызги в пировальной юрте, где поют свадебные песни и где в высоких сабах и курдюках пенится белый кумыс. Любимая подруга и наперсница царевны сидит в это время в самой дальней кибитке на конце стана. Перед ней безобразная страшная кэмпырь [старуха] – шаманка с совиными перьями на плече, с ожерельем из мертвых змеиных голов, в разношерстной, пестрой куртке, как у мужчины. Она стоит на корточках с горящими угольями в жаровне, старая бабка-шаманка, и бормочет что-то.
– Ты твердо решила, бийкем, послужить своим благополучием хану? – спрашивает глухим голосом старуха.
– Так, бабушка… Алызга хочет этого… Алызге нет больше радости на земле. Убили, убили Имзегу… Ханджар, царевну-радость, немилому отдают… Проклятие русским!… Алызга должна отомстить за мертвых мужа и брата, за свою Ханджар… Алызга пойдет в Искер, прикинется покорным кулом… Никто не догадается… Сделай только так, бабушка, штобы не узнали Алызгу они, а там… – глаза остячки вспыхнули и загорелись безумным огнем, – предаст весь Искер Алызга, и Кучум уничтожит всех кяфыров во славу Урт-Игэ… – заключила она.
– Но ты молода еще, бийкем, ты полюбить еще можешь… А ежели исполнить желание твое, ни один батырь и не взглянет на тебя… Слыхала меня, бийкем?…
– Слыхала, слыхала, бабушка… И все же решаюсь, кэмпырь, только – сделай так, штоб никто-никто не признал Алызгу… Многие из кяфыров видали меня полонянкой, многие в сечи видали меня… Так надо, штобы не признали они Алызгу… Не жалей, кэмпырь, приступай к работе… Домбру покойного брата отдаю я за это тебе.
Старуха только угрюмо мотнула головою. Потом кратко приказала:
– Ложись…
Алызга повиновалась. Что-то холодное легло ей на глаза, и она перестала видеть на минуту. Потом кэмпырь, дуя себе на пальцы, схватила несколько угольков из жаровни и стала водить ими по широкому скуластому лицу лежавшей перед ней остячки, опаляя и почти подпекая его.
Невыносимая боль заставила застонать Алызгу. Она стиснула зубы и заскрипела ими, а старуха все водила по лицу ее до тех пор, пока оно не превратилось в одну обнаженную, опаленную рану. Когда запах жареного мяса и дыма наполнили кибитку, кэмпырь отшвырнула уголья назад в жаровню и, помешав палкой в стоявшем тут же котелке, опрокинула его на лицо Алызги. И вскоре раны затянулись, залепились синеватыми жилками и шрамами. Какое-то цветистое месиво покрыло их. Потом сорвала повязку с очей Алызги старуха и сунула ей в руки какую-то тусклую железную пластинку, игравшую роль зеркала.
Алызга взглянула в нее и с криком ужаса выронила дощечку. Ее лицо стало неузнаваемо и ужасно. Язвы и рубцы бороздили его. Безобразной, страшной и отталкивающе-гадкой показалась самой себе Алызга. И в ужасе она закрыла лицо руками…
В ту ночь луна особенно нежно сияла над юртою Кучума. Разметавшись на кошмах спала Ханджар. Ей снились сладкие сны. Ей снился снова синеокий батырь-красавец. Он наклонялся к ней, шептал ласковые речи, от которых сладко замирало сердце красавицы-царевны. И не чувствовала в те минуты Ханджар, что не батырь-юноша, русский, а умышленно обезображенное лицо ее любимой бийкем-джясыри склонилось над нею в последний раз в эту весеннюю ночь и что не русокудрый витязь, а уродливая Алызга шепчет ей с любовью и тоскою:
– Прощай, радость и счастье жизни моей, золотая звезда моих мыслей счастливых, мой полночный месяц, царевна моя!… Прощай, изгнанница Искера… И знай, я верну отцу твоему, хану, его столицу или упьюсь досыта кровью твоих злейших ворогов…
И сказав это, чуть коснулась обезображенными губами прелестной ручки царевны и исчезла за керече юрты.
3. СНОВА В БИТВУ. – ЦАРСТВЕННЫЙ ПЛЕННИК. – НОВЫЙ СЛУГА. – ОДНИМ ХРАБРЫМ МЕНЬШЕ
Ласковым шепотом тихо шепчет дремучая тайга… Нежный тот шепот, весенний… Столетние дубы да кедры, да широкостволые березы и пихты вспоминают будто что-то таинственное и сладкое… Чудная весенняя дрема-греза сковала тайгу… Жарко печет весеннее солнце, а здесь, на опушке, прохладно, тенисто, хорошо…
Раскинули казаки шалаши из ветвей молоденькой березы да орешника, накрыли их кафтанами да сермягами и сидят под тенью их, – сидят и ждут среди дубов-гигантов, кедров и берез. По водополью этой весною пришел к Ермаку мирный данник-татарин и поведал ему, что стоит Мамет-Кул недалече на Вогае-реке, верст за сто от Искера. Ермак собрал небольшой отряд и поспешил с ним к означенному месту. Разбились станом на Вогае Ермаковы воины и ждут желанных гостей.
Не много казаков осталось в его дружине. Из 840 пришедших в Сибирь только 300 человек осталось, а впереди много еще дела предстоит. Велик либо нет отряд Мамет-Кула – того не знает Ермак. Да если бы и знал – поможет разве этим делу? Из трехсот оставшихся ему не сделать вчетверо большей дружины. А не идти на Мамет-Кула нельзя. Сам придет под Искер и осадит его, чего доброго, царевич. Так лучше предупредить его и напасть на неожидающего этого набега татарского вождя.
Чудесно скрыт под навесом тайги отряд Ермака. Атаман умышленно не велит раскладывать костров и варить каши. До ночи попостятся как-нибудь, лишь бы не привлечь взоров медленно подвигающейся от Вогая татарской орды. Ему, Ермаку, надо жалеть людей. Мало их осталось у него. Каждый человек дорог, каждая рука нужна в Искере. Хотел посылать к царю за подмогой, да медлит все. Вот возьмут они Кучума либо Мамет-Кула и ударят ими челом царю вместе с царством Сибирским. Но как взять-то? Неуловим, как волна, старый хан. Неуловим и его приспешник тоже.
Так думает Ермак, спасаясь от жарких солнечных лучей в своем шалаше.
А рядом с ним, в таком же шалаше, веселый говор идет.
– Слышь, наряжать посольство к царю атаман ладит, – говорит радостно Алеша Мещеряку. – Попросимся и мы с есаулом. У наших, в Сольвычегодске, побываем на обратном пути. Може и свадебки сыграем две заодно. Шутка ль, более году не видывали наших кралей. Небось, и думать они забыли о нас.
– Зато плаха московская не забыла, – отшучивался Матвей.
– Не страшна мне плаха, Матюша. Не верится штой-то, штобы русский царь за дело такое на плаху послал, – беззаботно, тряхнув плечами, решил Алексей.
– Вот что, братику, – помолчав с минуту снова заговорил он, – я завтра же отпрашиваться у атамана на Москву с Иваном Ивановичем буду. А ты как хошь.
– Вестимо, и я не отстану. Нешто разлучусь когда с тобой? – сердечной, теплой нотой прозвучал в ответ голос Мещеряка.
– Ин, ладно. Гляди, штобы обе свадьбы зараз играть, – засмеялся юноша-князь, обнимая друга.
– Сыграем, – усмехнулся Мещеряк.
Долго они болтали так. Ночь подступила. Светлоокая бледная северная ночь. Только далее, в тайге, точно темным флером, подернулась природа. Зато степь осталась светлой и нежной, как днем. Мутная зеленая илистая вода Вогая казалась теперь расплавленной ртутью. Серебро реки слилось с серебряным горизонтом степи, и был дивно красив этот согласный, сверкающий аккорд.
Кречеты прокричали в небе. Иволга проплакала в кустах – и все стихло. Помолившись Богу и браня "проклятого Мамет-Кулку", заставившего их лечь с пустыми желудками спать, завалились казаки на боковую. Стихло все в стане.
– Только в шатре, ближайшем к атаману, не спали и тихо перешептывались Алеша и Мещеряк. В сотый раз поверял молодой князь своему другу, как взяли его в полон татары, как хотела оковать своими чарами "казацкая" ханша и как спасла его бывшая Строгановская полонянка – Алызга.
А ночь все вливалась в степь серебристо-жемчужным потоком, белая, волшебная, нежная, северная весенняя ночь.
– Штой-то?… Слыхал аль нет, друже?… – внезапно, схватив за руку Алексея, повысил голос Мещеряк.
Тот насторожился. Действительно, из глубины темной тайги доносились до них странные звуки, не то говор, не то согласный хор нескольких сотен голосов.
– Татары!… – в один голос вырвалось из груди обоих друзей. И в смятении они переглянулись.
– Надоть выведать, где остановились поганые и сколько их… – после минутного замешательства произнес Мещеряк и, не теряя ни минуты, выполз из шатра, вскочил на ноги и быстро ринулся с опушки в чащу. Не говоря ни слова Алеша бросился за ним.
Голоса между тем утихли. Их заменили одиночные возгласы и ржание коней. Очевидно и татары расположились на покой в глубине чащи. Оба юноши теперь уже не шли, а ползли в траве, бесшумно углубляясь в лес.
Вот завиднелась сквозь деревья лесная прогалина, сплошь усыпанная татарскими сонными телами. Враги крепко спали. Одни стреноженные кони бодрствовали, медленно пощипывая сочную траву. Небольшой шатер из кошм красовался посреди вражьего стана.
– Там наверное спит царевич… Хорошо бы его живьем захватить… – чуть слышно шепнул Матвей Алеше.
Тот с быстротою молнии вскочил на ноги и уже готов был метнуться к шатру, если бы сильная рука Мещеряка не удержала его на месте.
– Штой ты! Аль очумел, парень!… – сердито буркнул казак, – нешто можно так-то… Зря только "их" перебудишь. Надоть вспять ползти, упредить атамана, сюды дружину доставить, а там и с Богом – бери живьем хошь самого черта.
Опять поползли обратно в траве оба юноши к своей стоянке.
Через час они снова уже были здесь, у татарского лагеря, но не одни. Неслышно подкралась к вражьему стану дружина Ермака. Скрываясь за высокими кедрами, во все глаза зорко глядели казаки на лесную прогалину и ждали только условного знака Ермака. И вот дал, наконец, этот знак атаман.
– С Богом!… – пронеслось по дремучей тайге молодецким криком, и по этому крику, как стая орлов, ринулась дружина на татар.
По этому крику вскочили на ноги и Мещеряк, и Алексей, отряженные для поимки Мамет-Кула. Вскочили и бросились прямо в шатер.
Царевич уже проснулся и, недоумевая на внезапные шум и крики, метался с саблею по шатру, не находя со сна выхода из него.
В один миг набросились на него юноши и, прежде чем мог опомниться татарский витязь, скрутили его по рукам и ногам.
В это время удалая дружина делала свое дело, кроша татар направо и налево. Потери казаков на Бабасанском урочище и под Чувашьей горой, а пуще всего воспоминание о зверски зарезанных товарищах на Абалацком озере, – мщением и злобой наполняли обычно великодушные сердца победителей. И сдержал данное слово Ермак: он воздвиг огромный памятник из татарских обезглавленных трупов зарезанным на Абалаке товарищам-казакам. Никто из врагов не спасся. Все полегли до единого близ Вогая. Одного царевича Мамет-Кула пощадил Ермак. Он обласкал его, как умел, и через толмача передал пленнику, что не сделает ему ничего дурного, строго приказав и дружине своей оказывать ему всяческий почет.
Поздно, под утро, легли в эту ночь казаки отдохнуть после одержанной победы.
Мещеряк и Алеша, обласканные за их великую услугу Ермаком, остались караулить поочередно стан и пленного Мамет-Кула.
Сильно устал юный князь, едва держался на ногах, а глаза у него так и слипались. Но он бодрился, лишь от времени до времени прислоняясь к стволу высокого кедра, чтобы отдохнуть немного и протереть сонные глаза. Но как ни старался Алеша противиться – сон осилил его: он сладко задремал. Между тем солнце встало. Золотым потоком брызнуло оно над степью, и сказочно причудливым убором засияла степь в зелено-пестром венце своих пышных трав и цветов.
Когда Алеша проснулся, весь стан был уже в движении.
– Чудное дело, братику, приключилось у нас. Экое страшилище нашли близ опушки ребята наши. К атаману отвели. Обличьем на самого шайтана сходит, верно слово, – весело рассказывал юному князю Мещеряк.
Сна у Алексея как не бывало. Весь охваченный молодым любопытством, он со всех ног кинулся туда, где в кипящих на кострах котлах варилась каша к обеду.
Против Ермака, сидевшего на пне березы спиной к остальным, стояла странная приземистая фигура, широкоплечая, коренастая, низенькая, в куртке из оленьего меха и в узких штанах. Подле нее находился толмач-переводчик. Подстрекаемый тем же любопытством, Алеша зашел сбоку и заглянул лицо странной фигуре. Взглянул – и в ужасе отступил, невольно зажмуривая глаза. Страшными ранами, рубцами и язвами было покрыто лицо инородца. Ничего нельзя было разобрать в нем, ни черт, ни выражения. Нельзя даже было понять – молод он или стар. Одна сплошная багровая рана скрывала и возраст, и черты. Ужас выразился на лице князя. Ермак заметил это.
– Аль не по ндраву пришелся малец? – усмехнулся он, видя произведенное инородцем впечатление на своего любимца, – не обессудь на обличье, Алеша-светик, зато верный слуга нам будет уродище этот… Бает через толмача, Кучумка его пытке предал за што-то… Ишь, обличье попортил как… Так за это он сулит нам ихнего Кучумку да и всю его семью а полон предоставить… Уж больно гневом опалился на обидчика своего…
– Так-то так… Да уж больно неказист он с рожи… – произнес Алексей, невольно избегая взглядом страшное, безобразное лицо.
Его голос странно подействовал на коренастого уродца. Тот вскинул голову, и маленькие, бегающие, как мыши, глазки его, единственное, что осталось в этом потерявшем свой человеческий образ лице, так и впились в Алешу.
"Убийца брата Имзеги, наконец-то я встретила тебя!" – вихрем пронеслось в мозгу Алызги и, вся задрожав от ненависти, она до боли впилась ногтями в ладони своих судорожно стиснутых рук.