Во дворце он побывал. В самое лучшее время - на Рождественской ёлке. Принцесса собрала детей, представление им устроила, подарок дали. Правда, ничего не изменилось. Мечтой меньше стало только. Подумаешь. Их много осталось. На век хватит. А на лугу он - дома. Трава высокая, сочная. Небо пустое. Лишь бы грозы не было. Грозу у них в округе боялись все, взрослые, старики, дети. Он почти и не помнит той, что пожгла село, ему было… два года, да. Печку только помнит, огромную просто, потом, когда, в конце концов, отстроились, пять лет спустя, до того по углам жили, но все-таки до путейских они не скатились, так вот, новая печь вышла маленькой, не в пример той.
Перед ним вдали дворец, далеко позади - лес. Делай, что хочешь. Бегай, кричи, кувыркайся. А гроза начнет собираться - бегом домой. Самым быстрым бегом. Отцу помогать.
Ниоткуда, нежданно раскатился гром, пока далекий, но уже тяжелый, грозный. Бежать. Бежать надо.
- Началось, - доктор вернулся. - Наступление. Слышишь канонаду?
- Беспамятный не услышит только. Значит, все - опять?
- Чего ж ты ждала? Еще не поздно в Москву. Игнатенко добрый, выправит нужную бумажку, и - здравствуй, первопрестольная.
- Мы, кажется, договорились оставить эти разговоры.
- Оставить, так оставить. Я вот о чем попрошу: не постоишь на вторых руках? Не хочется трогать Семченко, со страху и напортачить может.
- Ты решил оперировать?
- Как видишь. Через четверть часа начинаю.
- Но ведь ты говорил, что…
- Теперь это не имеет значение. Завтра раненых будет сколько угодно, и вообще… Не до того.
- Хорошо. Мне-то ответ не держать.
- Вот и славно. Тогда быстренько-быстренько. Операционную уже готовят. Попробуем выполоть этот сорнячок.
Гроза бушевала, но - далеко. Может, и не дойдет до их дома. Пронесет. Сердце в груди колотилось от бега, ноги подкашивались, а он все бежал и бежал.
- Скажи только… А если бы наступление не началось, ты бы не стал оперировать?
- Если бы, да кабы…
- Нет, ты скажи.
- Для младшего врача ты поразительно непочтительна, не блюдешь субординацию. Или кровь дворянская сказывается?
- Не уходи от ответа.
- Не знаю. Честное слово, не знаю.
26
Мужики мели пустырь, размахивая метлами на длинных деревянных ручках, со свистом рассекая воздух, пыльный, тяжелый. Словно косили траву заливных лугов. И шли, как косари, уступом.
Всякий сор - конфектные обертки, бумажки, листья взлетали и долго-долго кружили, прежде, чем упасть.
- Поберегись, барин. Замараешься.
- Позвольте полюбопытствовать, - Лернер отмахнулся от назойливой соломки, норовившей залететь за галстух, - здесь ярмарка будет, или что?
- Не знаем. Мести велено, и метем. Эй, ребята, коня барину, поживее!
Откуда-то сбоку привели иноходца в роскошной, богатой сбруе, что иноходец - Лернер знал наверное.
- Садись, садись, барин. Чище будет наверху, вот увидишь, чище.
Он вскочил в седло, ловко, хотя сроду не ездил верхом. Действительно, стало чище, яснее: мужики мели паркет. Паркетины, светлые и темные, чередовались так, что выходили большие, трехсаженные квадраты. Шахматы. Шахматная доска.
- Прикажешь партию? - старшина хитро прищурился. - Конь ходит глаголем, буквой "гэ". Влево и вправо, вперед и назад, прыгая через своих и чужих.
- А вверх? - спросил Лернер, заранее зная, что спрашивать нельзя.
- Как будет угодно. Начнем?
Паркет вспучился, черный столб попер снизу, вырастая на глазах. Конь испуганно развернулся к столбу задом и начал лягаться, Лернер едва удержался.
- Что это?
- Глаголь растет, виселица. Вверх, как велел. Крепче держи, неровен час, понесет.
Треснуло дерево, что-то острое впилось в затылок.
- Паркетину расщепило, барин. Всегда бывает, летит щепа, когда глаголь растет. Ты ее не трогай, щепу, становую жилу порвешь. Она сама выйдет, после.
Треск сменился стуком, громче и громче, затылок разламывался от боли.
- Помост мастерят, эшафот. Нельзя без эшафота, не хуже немца порядок понимаем, - мужик взял коня под уздцы и стал разворачивать к виселице. - Молодцы в момент поставят, не сомневайся.
Конь вдруг встал на дыбы, и Лернер не удержался, свалился. Затылок поберечь…
Он сел в кровати. Голова болела, но слабо. Приснится же гиль…
Стук, требовательный, властный, шел от входной двери. Кого черти нанесли? Впотьмах он отыскал выключатель, свет резанул по глазам. Лернер огляделся. Надя успела встать, набросить халат.
- Я открою, - и старо, шаркая беличьими тапочками, мех давно вылез, но они по-прежнему звались беличьими, побрела в прихожую.
- Кто, - спросила вяло, сонно.
- Ремонтники. Соседи жалуются, снизу. Трубу у вас прорвало, - в ночи слышалось ясно, отчетливо, вот если бы не болела голова…
Лернер опустил ноги. Шлепанцы, прячась, уползли под кровать.
Труба!
Вошли не ремонтники. Без любопытства, скучающе, они оглядели спальню - комод, шкаф, будильник, Лернера, кровать, - не выделяя из предметов его. Серые мундиры говорили за себя. Служба защиты.
Замерзло, сжалось сердце, а в голове - глупая мысль: над его столом даже нет таблички. Облегчение геноссе хозяйственнику.
- Гражданка Лернер? Надежда Константиновна?
- Да, это я.
- Вы арестованы по обвинению в шпионаже и подрывной деятельности в пользу врагов государства. У вас есть право на полное чистосердечное признание. Любые попытки, действием или бездействием, помешать следствию, отягчают вину.
Надю? Сердце отпустило, но голову сжали тиски. Надю?
- Я могу взять что-нибудь с собой? Одежду?
- Необходимые вам вещи будут обеспечены государством.
- Володя, - наконец, она подняла лицо, белую, мучнистую маску. - Володя, ты не волнуйся. Я всегда была с Россией, это правда. Всю жизнь.
- Вы решили раскаяться? Очень, очень разумно. Но не здесь. Миллер, Шумахер, отведите арестованную в фургон, - командир службы защиты ободряюще кивнул Лернеру, признавая его право - быть. - Извините за причиненные неудобства.
Их, командира и подчиненных, осталось четверо.
- Проверьте кухню.
Подчиненные тихо скользнули по коридору. Легкий стук, звон стаканов. Шума не больше, чем от кошки.
Командир подошел к полочке с книгами.
- Ваши? Жены?
- Здесь книги только из списка разрешенной литературы.
- А разве бывают иные? Вы одевайтесь, одевайтесь, - командир вытащил за уголок книгу, полистал. - "Уроки крестьянской войны 1916 года в России".
- Книги принадлежат мне.
- Я вижу, вижу. Дарственная надпись. Вы знаете геноссе Рихтера?
- Близко.
- Да, он очень демократичен, прост с людьми, геноссе Рихтер, - командир вернул книгу на место.
Подчиненные вернулись.
- Ничего уличающего не найдено.
Командир пожал плечами.
- Я буду вынужден просить вас провести остаток ночи на кухне. Комнаты придется опечатать, а днем эксперты проведут обыск, в зависимости от показаний гражданки Лернер. Вы можете взять личные вещи - одежду, удостоверение. Отнесите ему кресло, - приказал он подчиненным. - Так вам будет удобно.
- Хорошо… Хорошо… - Лернер оставался в пижаме, костюм держал перед собой на плечиках.
- Удостоверение не забыли?
- Сейчас, - пристроив одежду на кресле, он вернулся в комнату. Пищевая книжка, пропуск на радио, удостоверение личности.
Командир просмотрел их, вернул.
- В порядке. Лист отречения можете занести вечером, - он подал Лернеру сложенную вчетверо бумагу. - Нас ждут другие дела. Спокойной ночи, геноссе.
Лернер не просидел за кухонным столом и минуты. Из кухни в прихожую и назад, мимо опечатанных спальни и кабинета. Спиртовка, на которой плавили сургуч, горела бесцельно, надо бы загасить, мелькнула мысль, мелькнула и ушла. Сегодняшний день, сегодняшний день. И это - прощание? Взгляд упал на численник, отрывной календарь. Цитата Карла Маркса, восход, заход, на обороте - описание подвига Ганса Брауна, ценой жизни спасшего полковой стяг.
Сегодняшний день?
Он подержал листок над жаром спиртовки.
Всегда с Россией? Что это значит? Надя - шпик, агент охранки? Всегда? И тюремные свидания, и удивительная перемена участи, приезд к нему, в ссылку, на Саяны из уютного захолустья - по заданию?
Через нее проходила вся работа - документы, имена, явки.
Неужели?
Бесконечные мытарства, месяцы, когда в партийную кассу поступали гроши, и за каждой монеткой следили десятки жадных, завистливых глаз, следили - кому? Всегда находились обремененные детьми, хворями, только с каторги, всем деньги нужны были в первую, в самую первую очередь, взять что-нибудь на себя, хотя бы на бумагу и чернила, значило вызвать грызню, свару, от него ждали полного, бесплотного аскетизма, самоограничения чрезвычайного, неземного, но даже тогда, в самых стесненных обстоятельствах, Надя устраивала жизнь сносной, находились средства и на квартиру, и на поездки, не говоря о столе и мелочах. Он приписывал это ее таланту хозяйки, умению выгадывать, экономить.
С самого начала?
Всю жизнь?
Листок календаря загорелся. Он отнес его к раковине и держал, пока не опалил пальцы.
Запах гари. Пепел.
Надя часто переписывала набело его материалы для радио, порой меняя слова, целые фразы - "так доходчивее, проще", и он соглашался, не желая обидеть, часто и вправду выходило лучше, слог его был дурен, он знал это за собой. Условный код? Охранке?
Пламя забилось, тихонько фыркнуло и погасло. Выгорел спирт. Где новый достать?
Лернер развернул лист отречения. Стандартная форма, "целиком и полностью поддерживая непримиримую борьбу государства с врагами народа, заявляю…". Формальность. Наивные, глупенькие люди полагают, что красивый жест что-нибудь изменит.
Щепа в затылке начала прорастать. Он поднял руку пощупать, настолько боль была явственна, но рука упала с полпути, опрокинув кружку, и остатки давешнего настоя растеклись по столу, Лернер дернулся спасти бумагу, но тело не послушалось, завалилось набок, и он начал падать, долго, не на пол, а куда-о в колодец, бездонный и темный, ощущая себя легким, невесомым; подняв лицо, он увидел наверху кусочек неба, яркого и голубого. Кусочек стремительно превращался в блюдце, пятачок, грошик, в маленькую звездочку, единственно и видную из колодца, из его холодной сырой бездны.
Потом исчезла и она.
27
Свет назойливо ползал по лицу, щекоча и покусывая мелкими муравьиными жвалами, беспокоя, тревожа. Вот-вот заберется под веки.
Вабилов зарылся в подушку. Стало еще хуже - сотни буравчиков принялись ввинчиваться в воспаленную кожу лица.
Он повернулся набок, осторожно, опасливо приоткрыл веки. Зря боялся: свет оказался слабым, едва пробивавшимся из-под зеленого абажура настольной лампы. Стены, постель выходили даже приятными, но руки стали руками трупа, недельного мертвеца. Он пошевелил пальцами. Они отозвались нехотя, лениво.
Пережидая, пока шипучка бурлила и пенилась в мышцах затекшего тела, Вабилов пытался вспомнить, где он и когда он. На Острове? Совсем непохоже. Тогда где?
Он сел, откинул одеяло. Пижама незнакомая, бумажная и новая. Вабилов попробовал подняться. Ноги держали, онемелость прошла. Двери, интересно. Одна - закрыта, он подергал ручку. Зато другая привела в ванную. Весьма, весьма кстати.
Он решил не испытывать силы и вернулся к кровати. Все-таки, что с ним? У изголовья нашлась кнопочка. Ну-ну.
Он нажал.
Нигде ничего не отозвалось. Тишина.
Потянуло обратно, в сон, он уже был готов сдаться, но дверь открылась. Показалась дама - высокая, плотная, настоящая Брунгильда, что-то сказала - ни строго, ни ласково. По-каковски только? Неужто он и впрямь в застенках коминтерна?
- Не понимаю.
- Как вы себя чувствуете? - переспросила она, на этот раз по-русски.
- Нормально, - приврал он. - Только вспомнить не могу, как я здесь оказался.
- Вы - в клинике профессора Куусмяэ. Вас доставили прямо с церемонии вручения Нобелевской премии, где с вами случился обморок.
- Церемонии вручения?
- Именно. Ваши же, из консульства, и привезли сюда. Вспомнили?
Он вспомнил. Память вернулась лавиною, заполнив собой прежнего Вабилова.
- Вам нехорошо? Я позову доктора.
Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Бежать? Куда и зачем?
Он постарался собраться. Нельзя же сидеть и ждать вот так, безразлично, раздавлено, с переломанным хребтом. Доктор оказался его ровесником - но посвежее, поувереннее, с классической бородкой земца.
- Ну-с, что тревожит? - нет, прибалт.
- Ничего. Сколько я у вас нахожусь?
- В клинике? - доктор достал часы. - Шестой час. В девять вечера вас привезли, а сейчас… сейчас четверть третьего. Пополуночи.
Всего-то? Вабилову казалось, что он проспал больше. Годы. Полжизни.
- Но почему сюда?
- Клиника профессора Куусмяэ специализируется на астенических состояниях. Знаете, как много людей устали от перегрузки и страдают упадком сил? Наша клиника невелика, но в определенных кругах пользуется заслуженным авторитетом.
- И у меня - астеническое состояние?
- Несомненно. Впрочем, утром вас осмотрит сам профессор. А пока…
- Нет, - Вабилов надеялся, что доктор не слышит в голосе страха. - Я не собираюсь оставаться в вашей клинике.
- Но…
- Нет, говорю я. Или вы станете удерживать меня силой?
- Послушайте, - невозмутимо ответил доктор, - Таллин - свободный город. И вы находитесь в клинике, не в тюрьме. Смею уверить, в хорошей клинике. Если вы не пожелаете пройти курс лечения - воля ваша. Профессор считает, что лечить имеет смысл лишь тех, кто желает излечиться. Он сам вам расскажет…
- Нет, - в третий раз возразил Вабилов. - Я уйду сейчас. Прямо сейчас, сию же минуту.
- Сейчас? Ночью?
- Да. Где моя одежда?
- В шкафу. Но… Ведь третий час!
- Значит, все-таки удерживаете?
- Разумеется, нет. Но как врач, несущий за вас ответственность, я настоятельно, слышите, настоятельно рекомендую остаться хотя бы до утра.
Вабилов раскрыл стенной шкаф, и, не смущаясь присутствием доктора, начал одеваться. Часы, бумажник, документы - все было при нем.
- Ну, хорошо, успокойтесь, успокойтесь - доктор не пытался удержать его физически, не звал на подмогу. - Я протелефонирую в консульство. За вами пришлют автомобиль.
- Не нужно.
- Господин Вабилов! Клиника расположена за городом, в четырех километрах, в лесу. Не собираетесь же вы идти пешком?
- Почему нет? Я люблю гулять ночами. Или это опасно?
- Нисколько, но… Это невозможно!
- Еще как возможно, - ни на секунду Вабилов не верил, что его и в самом деле отсюда выпустят, хотелось одного - покончить с надеждами и неопределенностью. - Где выход?
Доктор молча повел его - сначала в коридор, потом в холл.
- Вот аппарат. Если не желаете обращаться в консульство, возьмите таксомотор.
- Таксомотор? Хорошо.
Доктор подсказал нужный номер.
- Таксопарк "Виру", - отозвались в трубке.
- Пришлите мотор в…
- В клинику профессора Куусмяэ, - помог доктор.
- Будем через пятнадцать минут.
- Я встречу вас на дороге.
Доктор смотрел неодобрительно.
- Вы прекрасно можете подождать и здесь. Четверть часа. Попьете чаю, успокоитесь.
- Покажите лучше дорогу в город.
- Покажу, - доктор накинул плащ поверх халата. - Извольте.
В безветрии холод не чувствовался, и дрожь была нервной, тревожной.
- Вернемся? - в последний раз предложил доктор.
- Нет.
Они вышли за ограду - высокую сплошную каменную стену. Фонари светили вдоль шоссе до самого города, мерцавшего вдали за пеленой начинающегося тумана. С моря ползет.
- Всего хорошего, - попрощался Вабилов. Доктор не ответил, только покачал головой.
Столбы стояли редко, и тьма, отогнанная от фонарей, меж ними густела, застаивалась.
Вабилов оглянулся. Клиника, трехэтажное здание, высилась над оградой. Доктора не было, ушел. Что ему.
Куда идти? Он и не думал, не позволял себе думать о том, что будет "потом", после выступления, иначе и не решился бы. Вернее, думал, как без этого, но представлялось, что никакого "потом", во всяком случае, "потом", зависящего от него, не будет. Пуля снайпера в конце выступления казалась наиболее вероятным и желанным исходом. Вероятно, он слишком наивен. Хуже - смерть долгая, а клиника - как его, профессора… Куусмяэ? - могла быть первой ступенью этой долгой смерти, могла, но вот выпустили, и что дальше? Бежать? Куда и как? Сесть на паром в Стокгольм?
Такси не появлялось. Дорога оставалась пустой и тихой, даже собственные шаги слышались глухо, неотчетливо. Туман.
Он пошел быстрее, дрожь не отпускала, напротив, уже и разгорячился, кажется, но зубы приходилось стискивать, чтобы не выбивать дроби.
Странное эхо, откуда-то сбоку и сзади, передразнивало его шаги, передразнивало неумело, то отставая, то забегая вперед. Вабилов остановился, а эхо еще несколько мгновений шло.
Отпустили? Разве? Почему он так решил? Глупый, маленький мышонок.
- Эй, кто там? - спросил он нерешительно, надеясь, что все ему - почудилось.
Эхо ответило крадущимся шажком.
- Кто там? - повторил он тише.
Еще шажок.
Сосны, тысячи сосен, хилых, балтийских, росли внаклон вдоль дороги, и где-то средь них, едва таясь, шли - за ним.
Вабилов пожалел, что не остался в клинике, в тепле, в надежде.
Он стоял в нерешительности. Не поздно вернуться?
Нет, Город недалеко. Бояться ночных шорохов - смешно. Какая-нибудь лесная зверушка. Или собака бродячая. Да, скорее, собака.
Вдали показались огни. Наконец-то такси. Фары ослепили его, Вабилов отошел к обочине, замахал руками, но автомобиль пронесся мимо, обдав горелым бензином. Он растеряно смотрел вслед, красные огоньки, удаляясь, превращались в искорки костра, гонимые ветром прочь. Наверное, другой таксомотор, не его.
Глазам постепенно возвращалась зоркость, вновь проступили деревья, черные на белесом от городских огней небе.
Он миновал еще один фонарь. Семьдесят шагов от столба до столба, усталых, неуверенных шагов. Как глупо, как нелепо он выглядит - во фрачной паре с непокрытой головой, бредущий по шоссе, поминутно озирающийся на каждый шорох, полный восставших, проснувшихся детских страхов, страхов неразумных, глухих, темных, темных, как окружающая тьма и живущих только в ней.
Он попытался иронизировать - вот-де Нобелевский лауреат трусит бабкиных сказок, но помогало слабо; светлые пятна под фонарями были островками здравого смысла, и тем тяжелее давались переходы во тьме. Треск и шум из леса стал непрерывным, таиться перестали. В очередной раз он вгляделся во мрак, пытаясь рассмотреть, кто же это шпионит за ним. Два вишневых огонька были ему ответом.
Он замер, застыл, мгновенно почувствовав, как холодна ночь; силясь улыбнуться, сказал хрипло - для себя? Для кого? - Собачка. Хорошая собачка.
Огоньки мигнули - высоко, слишком высоко для любой собаки. Олень, конечно, олень. Эстонцы любят природу, животных, белки, олешки почти ручные. Вспомнив Тыниссона, он вспомнили день - светлый, людный. Олень.