Обнялись по-братски.
– Здрав буди, Хуньдургу.
– Здравствуй, Киприан…
Настоятели соседствующих обителей дружили, дружили давно и крепко. И на стройке старались держаться вместе. Отрадно и трогательно было видеть, как сии пастыри, каждый в сообразном своей вере одеянии, споро и с удовольствием тягали туда-сюда взвизгивающую от натуги, кидающую то вправо, то влево фонтаны желтых пахучих опилок двуручную пилу или, стоя бок о бок, а то и согнувшись в три погибели, шпаклевали срубы внешних стен… а теперь вот, наравне с рядовыми труждающимися, на высоте без малого двух десятков шагов укладывали на внешнюю сторону главного смотрового купола звукоизолирующее покрытие из синтетического волокна. Никогда, ни полусловом не заговаривали они о вопросах веры и вели себя словно мирские закадычные друзья – да и понятно почему: что проку хулить убеждения друга, не раз и не два обдуманные, давно сделавшиеся стержнем личного бытия? Но время от времени Богдан ловил грустные, сочувственные взгляды, которые Киприан бросал на хуньдурту, когда был уверен, что тот не заметит, – и ровно такие же взгляды, коими ровно в тех же обстоятельствах печально одаривал Киприана обычно весьма улыбчивый шанцзо. Так и чувствовалось, что каждый сочувствует другому и мыслит про себя: "Охо-хо! Погубит он, бедняга, этим буддизмом свою бессмертную душу!"; "Oxo-xo! He вырваться ему со своим православием из мучительного круга перерождений!" И похоже было, что то сострадание, который каждый из них питал к весьма вероятной посмертной судьбе друга, здесь, в мире сем, нечувствительно заставляло их быть один с другим особенно внимательными, предупредительными и, сказать-то иначе затруднительно, нежными.
Здесь, на площади перед планетарием, уже приобретавшим вполне законченные черты, было много женщин. То подруги провожали обетников на работу, то истовые богомолки, неутомимо, как заведенные, крестясь и кланяясь, держали равнение на величаво проходящую мимо процессию… Мирские девчата – жены, а то дочки моряков и работников пристани да юные практикантки-древнезнатицы, копающие лабиринт под нечутким к их девичьим потребностям руководством сюцая археологии из Архангельска, унылого и сильно сутулого субъекта, видеть ничего не видящего, кроме обработанных камней, черепков и эрготоу, – поглядывали на иноков помоложе совершенно с иным интересом.
– Девы гуляют, словно облака, – сделав плавный жест широким рукавом в сторону держащегося поодаль женского племени, с мягкой улыбкой проговорил шанцзо Хуньдургу.
Отец Киприан усмехнулся в бороду.
– На Святой Руси похоже говорят, да иначе, – ответил он.
– Как? – заинтересовался буддийский настоятель.
– Девки гуляют – и мне весело!
От тройки молодых женщин, смиренно стоявших у входа в бревенчатую избу, в коей располагалась местная почта с телефоном и интернетным узлом, отделилась одна и стремглав бросилась наперерез отцу Киприану:
– Благословите, батюшка!
Вострый носик, милые конопушки… Длинное глухое платье, накидка без вычур, косынка, плотно покрывающая власы, – все честь по чести. Отец Киприан остановился и от души, несуетно осенил женщину неторопливым крестным знамением. Востроносая земно поклонилась и, приложившись к руке настоятеля, в полном восторге брызнула к подругам обратно, выбрасывая комья земли из-под каблучков:
– Ох и настяжала же я нынче благодати! У отца Феодора взяла, у отца Перепетуя взяла, теперь вот у самого отца Киприана взяла – а еще полдня впереди!
Шанцзо шагал, опустив глаза, изо всех сил стараясь не улыбнуться. Архимандрит с каменным лицом шел дальше. Но мгновение спустя все же обернулся в сторону Богдана – оказывается, после встречи с другом он не запамятовал о сановнике – и сказал негромко:
– Ведомо сердцу моему, о чем ты думаешь. Не гордись, чадо, не гордись. Вера в Господа – душе человечьей подмога великая, но одну душу на другую в человеке разом да вдруг не меняет. Ибо незачем это Господу. Ему всякая душа важна. От привычной пустой погони она не страхует, вера-то. И все же лучше пусть молодица за количеством благодати гонится, нежели за количеством суетных благ и удовольствий мира сего. А благодать – она все равно лишней не бывает…
Покосился на шанцзо, так и не согнавшего с тонких губ едва заметной улыбки, и сам усмехнулся. Чуть покрутил головой. Сказал:
– Хотя, конечно…
Помолчал немного.
– А пару седмиц, – продолжил он, совсем, видно, разоткровенничавшись, когда рядом остались только шанцзо Хуньдурту и Богдан, – еще забавнее было. Подлетает одна юница, из древнекопательниц, видать, и лихо так, с ужасом спрашивает: батюшка, а скажите, правда, что монахи не моются совсем?
– Ну и что ты ей ответил? – удержав улыбку, спросил шанцзо.
Отец Киприан с гордостью поглядел на него, потом на Богдана и величаво оправил бороду.
– Я сказал: моются, и даже весьма часто и тщательно. – Он сделал чуть театральную паузу; судя по всему, он был явно доволен остроумием своего ответа юнице. – Но некоторые – подвижничают!
И оба пастыря от души рассмеялись. Отец Киприан – громко, раскатисто, неудержимо. Шанцзо Хуньдурту – тихонько, мягко и как бы издалека.
Пришли. Тут уж каждый знал, что делать, – не первый, слава Богу, день труждались. Соседи Богдана по столику на пароходе тоже были здесь – за исключением маленького кармаданы, который, видать, сильно был занят, входя в курс здешних дел. Веселый прибалт Юхан, ногой поддав одну из упаковок со звукоизолирующим волокном, расставленных аккуратными рядами на дощатых подмостках возле подъемника, гордо глянул на Богдана и сказал:
– Наша!
Задумчивый, немногословный крестьянин Павло Заговников понимающе покивал и первым двинулся к приставной лестнице, по коей тем, кому выпало радовать Господа работою на куполе, надлежало взбираться к самому небу – волокнисто-серому, медленным слитным потоком текущему высоко над островами и морем.
– А вот скажите, преждерожденный Богдан, – лукаво глядя на минфа, произнес Юхан, – вот все же никогда я не поверю, чтобы такой работник, как вы, приехал сюда просто поспасаться, как мы. Признайтесь. Все равно ведь ваши подвиги всем известны – и с наперсным крестом, и в Асланiве… И напарник ваш, ланчжун Лобо, тоже, верно, где-то рядом. Признайтесь, мы никому не скажем: вы подозреваете, что тут готовится какое-то злодеяние?
Богдан, взявшийся уже за перекладину лестницы, чтобы тоже, вслед за Павло, взбираться наверх, на купол, вынужден был остановиться – хотя, видит Бог, именно сейчас он, напротив, постарался бы карабкаться со скоростью атакующего боевого верблюда, чтобы убежать от вот уж третий день в той или иной форме повторяемых вопросов доброго, но немного назойливого в своем простодушном чувстве юмора химика. Хотя, может, он и не только шутил. Так или иначе, бежать было невозможно: Павло завис двумя перекладинами выше, заняв всю лестницу, и отчего-то застрял, так что путь спасения оказался полностью перекрыт.
– Злодеяние уже произошло, – подал он голос сверху и, часто моргая, поглядел вниз, на Богдана. За перекладину он держался лишь левой рукою, а правой усиленно тер глаз. – Кто-то оставил упаковочную стружку на лесах, вот теперь мне что-то в глаз попало… нет, действительно, преждерожденный Богдан, верится с трудом, что человек такого ранга, как вы, приехал сюда без какой-то задней мысли.
Стало ясно, что стружка стружкой, глаз глазом, а он прекрасно слышал, о чем затеялся разговор тут внизу – и не утерпел поучаствовать. Может, и стружку для этого только выдумал. Человек тактичный, не захотел грубо и бесцеремонно встревать в чужую беседу, каковая и без того выглядела не совсем сообразной и чуточку отдавала пустым балагурством; а вот, под благовидным предлогом затормозив на лесенке, позволил себе.
– Каяться я приехал, каяться… – пробормотал Богдан.
– В чем? – искренне удивился Павло. И только потом, похоже, до него дошло, что вопрос несколько бестактен. – Ох, простите… – Он опять, будто вспомнив о своей травме, потер глаз костяшкой указательного пальца. – Я не хотел… Просто, знаете, мы на хуторе люди простые, откровенные… что на уме, то и на языке.
– А что в глазу, то где? – спросил снизу Юхан. Павло кривовато усмехнулся, по-прежнему не в силах двинуться наверх. – В глазу брата своего соринку видишь, а в своем – бревна не замечаешь…
– Ох замечаю, – сказал Павло. – Так как же будет, преждерожденный Богдан?
– Что? – устало спросил Богдан.
– Скажите нам раз и навсегда: вы тут не по долгу службы?
– Я тут по велению души, – сказал Богдан.
– Все! – радостно заключил Юхан. – Можем спать спокойно.
– И не подозревать друг друга в злоумышлении ограбить монастырскую ризницу, – добавил Павло и, видать, проморгавшись наконец, браво полез наверх; его штанины заполоскали на ветру, посреди заполненного клочковатыми облаками осеннего небосвода. Богдан двинулся за ним следом.
На полпути к верхотуре Богдан на миг остановился, благо нескладный и немного неловкий Юхан приотстал, и, поправив пальцем очки, с наслаждением оглянулся по сторонам.
Необъятный ветер, привольно катящийся над темно-серым, в барашках, морем и островами на высоте девяти шагов, веял в лицо мягко и властно, шумел в ушах, теребил волосы. Одноэтажные валунные и бревенчатые дома поселка здесь уже не застили горизонта – весь Большой Заяцкий, плоский, безлесный, щуплый, был как на ладони; а из-за широкого пролива, мягко светя куполами соборов, темнея протяжными стенами кремля и грозными, приземистыми его башнями, вставала гранитная, хвойная громада святой тверди Соловецкой. На площади перед планетарием по-прежнему толпился народ, созерцая богоугодное строительство и воодушевляясь примером братии, без сутолоки и спешки, но споро и складно распределявшейся по местам тружений. Сердце умилялось зрелищем работного разнообразия: кто в подрясниках серых, кто в желтом, кто в обычном светском – курточки непродуваемые, синие дерюжные порты с заклепками; вроде как туристы… Хорошо! Гармония!
Богдан уж хотел было продолжить подъем, как увидел возле крыльца почты давешнего тангута в треухе. Похоже, старшего. Пришлось снова поправить очки. Да, точно. Пожилой. По-прежнему мрачный.
И смотрел он оттуда, снизу, прямо на Богдана – пристально и недобро.
Во всяком случае, так Богдану показалось.
11-й день девятого месяца, первица,
вечер.
Отец Киприан и Богдан, прогуливаясь вдвоем, медленно шествовали от Трапезной палаты по мощенной булыжником площади подле Успенской церкви. Томительно и неспешно смеркалось; монотонно текущие по небу облака пропитывались темной осенней угрюмостью, обещая близкие холода и, быть может, ранние снега.
Архимандрит от души приблизил к себе Богдана – быть может, уважая не высказанную прямо, но, вероятно, вполне понятную просьбу отца Кукши, а то и просто проникнувшись к сановнику доверием и симпатией человеческой; может статься, он впрямь уверовал, что дальний жизненный путь непременно приведет минфа в те или иные святые стены, и решил по мере сил этому поспособствовать.
Богдан той близости был только рад. Добрый, твердый и властный старец вызывал в нем лишь уважение.
– Хорошо работаем, споро, – говорил отец Киприан; Богдан почтительно внимал владыке. – Христа ради трудиться легко. С Божьей помощью на той седмице отделки главные завершим… Мыслю я, чадо, сени планетарные перед главным смотровым залом украсить всячески драгоценной утварью из Келарской палаты да ризницы; там за века множество красот рукодельных скопилось, недоступных люду. С Византии монастырю в свое время подарков было нескудно, да от веницейского дожа… всего и не упомнить. А тут будет случай и самим на оные полюбоваться, и людям пред очи предложить. Только, мыслю, многие из них в запустении, надо будет срочно реставраторов опытных призвать… Недавно в голову мысль пришла, еще не продумал в деталях. Честно сказать… – Он смущенно усмехнулся, огладил бороду и глянул на Богдана из-под клобука. – Честно сказать, я уж о торжествах открытия думаю. Есть некая торопливость и суетность в душе у меня, есть… грешен. Не терпится.
– Понимаю, – сказал Богдан.
– Что ж тебе, мирскому-то, не понять. Вы там вечно в суете обретаетесь…
– Ну уж не вечно, – почти обиделся Богдан. – Стараемся и мы душу не опустошать, отче. Разве что поневоле, если дело того требует – да и то… Тяжелее всего, – признал он, немного подумав, – в этом смысле тем живется, кто повседневным делом занят и роздыху никакого не имеет. Предпринимателям да им подобным…. Да особенно тем, кто в совместных с заморскими предпринимателями делах участвует.
– О тех бедолагах и о тяжкой доле их молюсь ежедневно, – сурово сказал отец Киприан. – Чтоб среди второстепенного своего производства не забывали о главном.
– Бог милостив, – кивнул Богдан. – Авось не попустит.
– Так вот что хочу сказать. – В голосе владыки Богдану почудилась некая нерешительность. – Есть мысль у меня заповедная… Для вящей торжественности и вящего единения желаю я на открытие пригласить старого, еще по летному училищу, друга… Дорожки наши разошлись вскоре – он по научной стезе подвизаться решил, я – по военной… но связи долго еще, лет с десяток, мы не теряли. Он-то вскорости знаменит стал, космонавт на всю Ордусь прославленный… Сейчас состарился, не у дел. Хочу я его позвать – торжественное слово сказать братии, послушникам и людям ближним. Как тебе такой план?
Богдан поразмыслил.
– План хороший, – сказал он искренне, – человеколюбивый. Да и повод друга старого повидать не самый плохой.
Настоятель крякнул.
– Остер ты умом, – сказал он, – не зря про тебя в газетах писано. Да, прав ты. Старые мы с ним оба стали… Может, больше и не будет случая повидаться. Кто знает, когда нам отшествовать из этой жизни Господь присудит? Ничего про него ныне не ведаю – а ведь в паре некогда летали: я ведущий, он ведомый… Потом он в отряд космонавтов подался, а я по стратегической линии пошел. Сперва противуракетные дежурства стратосферные, потом… – В голосе его прорезалось подспудное тепло, даже мечтательность некая. – Веселые времена были, пятидесятых-то конец.
– И на Марсе будут персики цвести? – улыбнулся Богдан.
Отец Киприан остановился, повернулся к Богдану лицом; остановился и Богдан. Глаза их встретились.
– И до грядущего подать рукой, – сказал владыка.
– Кто таков друг-то ваш, отче? – помолчав, спросил Богдан.
Владыка степенно двинулся дальше, и Богдан – за ним.
– Да ты знаешь, – ответил он. – Все его знают… Моего поколения, по крайней мере, все… да и твоего, мыслю, тоже. Джанибек Непроливайко.
В голове Богдана что-то сдвинулось мягко и вязко.
– Ага, – сказал он.
Смутное человеколюбивое мечтание, ровно алчущий вылупиться птенец, в первый раз пробующий клювиком прочность яйца, тюкнуло сердце Богдана.
А потом вновь: тук-тук-тук…
– Понятно, – сказал он с деланым равнодушием. – А вот что я, кстати, вспомнил, отче… насчет реставраторов.
– Ну?
– Летом мы с напарником одно дело вели, до хищения ценностей из патриаршей ризницы касательство имевшее… .
– Наслышан, чадо, наслышан. Крест Сысоя наперсный…
– Именно. Так вот, там довелось мне среди работников ризницы познакомиться с женщиной-реставратором, опыта и добросовестности необыкновенных. И, что существенно, дело она именно с церковными ценностями имеет. Давно.
– Так-так, – оживился отец Киприан.
– По скудному разумению моему, она вам как нельзя лучше подошла бы.
– Как звать?
– Бибигуль Хаимская.
– Справлюсь о таковой. Спасибо, чадо…
– Тут еще одно обстоятельство.
– Ну?
Богдан чуть помедлил, соображая, как сказать покороче.
– Одинокая она, с сынишкой одиннадцати лет. Не бедствует, конечно… но живет, сами понимаете, скудно, и лишний заработок никак не повредит ни ей, ни сыну. Да и мальчику, думаю, душеполезно было бы монастырь посетить, пообщаться с отцами неторопливо, обстоятельно…
Отец Киприан снова остановился и снова повернулся к Богдану. Заглянул ему в глаза, потом даже взял его за руку. Богдан твердо выдержал взгляд старца.
– Говори, как на духу, чадо, – тихо, но требовательно произнес отец Киприан. – Твой ребенок?
– Господи, помилуй, – ужаснулся Богдан. – Да с чего ж вы такое удумали, отче?
– Переживаешь за женщину изрядно, по голосу слышу. И за чадо. Ровно за свою женщину и за свое чадо… Хорошо, верю, не твой. Но что-то есть у тебя на уме, чего ты не глаголешь.
Богдан не ответил.
– Глаголь, – велел отец Киприан. Богдан досадливо поджал губы на мгновение, но выхода уже не было. Очень коротко, буквально несколькими фразами, он рассказал Киприану о том, что им с Багом случайно сделалось известно о личной жизни Бибигуль.
Когда он закончил, архимандрит долго молчал, по-прежнему держа его за руку. Усиливающийся ветер трепал его рясу, хлопал по клобуку. Кресты на куполах померкли и сделались темнее серого неба. Исподволь наползал ненастный вечер.
– Ах, человеци, человеци… – с сожалением покачал головой отец Киприан.
– Им тоже надо дать повидаться на закате жизни, – сказал Богдан убежденно и твердо. – Может, простят друг другу с Божьей помощью. Не говорю уж про мальчика. Разве же полезно для души его то, что он отца не уважает да и не знает совсем? Пусть увидятся все трое. Не приблизятся друг к другу, не захотят хоть словечком перемолвиться – так тому и быть. А может, и приблизятся… Богоугодно это, отче Киприане. Что хотите со мною делайте – богоугодно.
Отец Киприан строго глянул на Богдана:
– А ну как согрешат?
Перед мысленным взором Богдана, ровно наяву, возникла привычно безжизненная, подавленная Бибигуль. А все, что Богдан ведал о великом космопроходце, наводило на мысль, что и он живет не радостнее.
– Как согрешат – так и покаются, – сказал Богдан. – Только сейчас они в окамененном нечувствии пребывают, в смертном грехе уныния – а это и не жизнь вовсе. Они ж почитай что муж и жена, отче…
Крепкие пальцы отца Киприана на миг стиснулись на запястье Богдана сильно, как тиски, – и тут же разжались. Он поднял руку и с силой провел ладонью по лбу.
– Бибигуль – к сорока, Гречковичу – за пятьдесят, как я понимаю… мальчику двенадцатый… Пусть повидаются.
– Быть тебе среди нас, – тихо, напрочь утратив всякую величавость и уверенность, сказал отец Киприан. – Может, и рукоположения сподобишься…
– Стезя моя светская, – упрямо повторил Богдан.
Настоятель чуть качнул головою.