Преодолев сопротивление и отведя руку маэстро в сторону, господин полуполковник продолжили размышления. Искомый поезд прибывает в Мордвинск послезавтра. Местным жандармам были отданы соответствующие распоряжения: известной личности препятствий не чинить. Дальняя слежка; не более. До получения приказа, который, как прекрасно знали господин полуполковник, так никогда и не будет получен.
Большая игра.
Большие ставки.
Зря все-таки в столице его доклад так и не был принят к рассмотрению. Разумеется, по мнению закоснелых членов Государственного Совета, в Е. И. В. особый облавной корпус "Варвар" берут отнюдь не за умение логически мыслить и делать правильные выводы, но… В каждом правиле есть свои исключения.
Зря…
Ладонь с запястьем пронзила короткая, но острая боль.
Прогнувшись, господин полуполковник попытались было оказать сопротивление, но боль только усилилась. Большой палец оказался надежно схваченным и вывернутым наружу, отчего любое движение лишь добавляло неприятных ощущений.
Цепкий, как макака, маленький айн улыбался без чувства превосходства.
- Ваша бдитерьность? - предупредительно спросил маэстро Таханаги, как всегда заменяя "л" на слегка картавую "р". - Ваша бдитерьность видеть? Маро против много!.. ваша бдитерьность видеть ясно-ясно?
Хватка разжалась, выпуская прирученную боль.
Господин полуполковник кивнули в ответ без малейшей тени обиды. Умея проигрывать, научишься побеждать. Зря все-таки мужи Совета не захотели рассматривать его доклад. Уж этот улыбчивый, пожилой маэстро рассмотрел бы - и понял.
Наверняка понял бы.
Ломать надо издалека и по мелочам.
По якобы мелочам, которые зачастую стократ важнее обманчиво-главного.
- Благодарю вас, маэстро, - легко поднявшись на ноги, господин полуполковник поклонились навстречу кроличьей улыбке айна. - Весьма признателен за науку. Если будет нужда, обращайтесь.
Служебная визитная карточка, несмотря на официальность, была кофейного цвета, с золотым обрезом.
"Е. И. В. особый облавной корпус "Варвар", - значилось там. - Князь Шалва Теймуразович Джандиери".
И ниже, мелким, плохо различимым шрифтом: "полуполковник".
VIII. РАШКА-КНЯГИНЯ или ШЕПТУХИНЫ ОТВАРЫ
Возвесели нас за дни, в которые ты поражал нас, за лета, в которые мы видели от тебя бедствие.
Псалтирь, псалом 89
Заболела.
Плохо.
Жар; бред. В груди саднит сердце, хочет дышать, а не получается. Нельзя сердцу дышать - захлебнется. Плохо. Чуждо. Родную-грудную жабу впору облобызать в безгубый, слюнявый рот, когда голубушка являет свой лик в редкие минуты просветления. Задыхаешься, - а все свое-привычное: и удушья кляп, и наждачная терка кашля. Лучше так. Лучше? не знаешь, не помнишь; не понимаешь. Ничего. Все кружится, подпрыгивает, стучит колесами поезда в ад, трясет на стыках - в ящик собралась, дура?! нет уж, погоди-ка, помучайся всласть, подергайся дождевым червем, когда лопатой - пополам!..
Слышишь? издалека, из прошлого, погребальной панихидой, горячим дождем по обнаженным нервам, твоим собственным голосом:
- …заплатили
за любовь, за нелюбовь, за каждый выстрел.
Отстрелялись -
от мишеней лишь обрывки по углам.
Это осень.
Облетает наша память, наши мысли,
наши смыслы,
наши листья и другой ненужный хлам…
Заболела.
Плохо.
Ой, как плохо-то…
Куда-то исчезли ноги. Были, да сплыли; в темноту, густо усеянную колючими звездочками. Ноги мои! ау! где вы? Молчат. Не отзываются. Ну и ладно; не жалко. Вместо ног - рояль. Кабинетный, черный, лоснится глянцем. Дегтем несет от него, от рояля-то, как от сапог того трупа, что у ворот… Труп? уберите!!! …нет, все же рояль. Приоткрыл крышку, скалится в лицо пастью-утробой. Дышит мертвечиной, дохлыми гаммами - до минор, си бемоль… Рояль?! почему? откуда? Прохладные клавиши упрямо тычутся в пальцы, ластятся бесшерстной, костяной кошкой… хотите мазурку? вальс? ариэтту?! Вот, уже звучит в огромном зале, меж свечами в канделябрах:
- Федюньша? - пассаж булькает триолями. - Глянь, Федюньша: кончается али как?
- А-а… - отзывается слева гулкий, нутряной аккорд.
Рояль хохочет взахлеб, и вдруг срывается в истерику. Звуки настырно суются в губы, как раньше клавиши - в пальцы; звуки каплями просачиваются в рот… нельзя! Уберите! Это яд! это смерть! Из потаенной глубины всплывает врезанное навсегда знание: сейчас за него приходится страшно платить, но - нельзя! Яд!
Ад!
Звуки расплескиваются, горячо текут по подбородку.
- Не хочет, - воркочет издали смутное глиссандо. - Зря к Шептухе ходила, яичек дала, капустки квашеной… не пьет, порченая…
- А-а…
Слышишь? издалека, из былого, которого больше не будет никогда - ропотом умирающего прибоя, в пену об скалы, вдребезги:
- …в одну кучу
все заботы, все находки, все потери,
чиркнуть спичкой,
надышаться горьким дымом и уйти.
Все, что было
не по нам, не по душе и не по теме,
не по росту,
не по сердцу и совсем не по пути…
Заболела.
Плохо.
Завтра будет хуже.
А послезавтра - лучше.
Правда?
Нет, Княгиня, ты действительно так думаешь?! ты действительно…
* * *
Проснулась в поту.
Холодная.
Живая.
В крохотное окошко гурьбой прыгали солнечные зайчики. Весенние; линялые. Бежали через приоткрытую дверь в сени, дальше, в горенку; резвились там на серебре риз, на фольговом золоте кивота… Дышать было трудно, но ноги оказались на месте. И никакого рояля. Сгинул, проклятый. Только стучит где-то далеко, подпрыгивает на стыках - слышишь? от клавиши к клавише, от шпалы к шпале… поезд.
Не в ад, нет.
Ближе…
Да, Княгиня, знаешь, - это иногда хуже любой болезни: понимать, и быть бессильной что-либо сделать. Это проказа души. Гниешь заживо, и не болит. Потому что вырвалась из жаркой, лихорадочной трясины - не за просто так. Потому что - поезд. Гудит на полустанках. Потому что упрямая Ленка-Ферт, подельщица твоя договорная, так и говорила тогда: "Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?" Она говорила, а ты запрещала. Плохо запрещала, видно. Не послушалась Ленка.
Стучит поезд; дым из трубы - кольцами.
Везет.
И Сила теплится в животе робким огоньком.
Греет.
Скрипнула дверь. Сунулась внутрь, в камору… нет, не вдова Сохачиха, сиделка дармовая. И не корявый Федор с его вечным "А-а…". Старушонка сунулась: мелкая, жеваная, в засаленном салопчике под шубейкой. Печеная картошка вместо лица. Одни глазки блестят себе под кустистыми, мужскими бровями; глазкам интересно.
Углядели глазки.
Вон, на колченогой тумбочке: кружка.
Полная, до краев.
- Ишь ты… - треснул участливо старушечий, пустой рот. - Ишь… зряшное дело…
Уцепила кружку сухими, суставчатыми пальчиками.
Присела мышкой к топчанчику.
- Выпей, золотце! полегчает…
Поднесла участливо; к самим губам.
Помнишь, Рашка? - ты тогда села. С размаху. Знала, что не сможешь, что шевельнуться - и то будто реку вспять; а все-таки села. Взяла кружку из добрых рук. А хотелось взять хрупкое, износившееся запястье нежданной гостьи; взять, как умела раньше.
Ладно, проехали.
Глянула в яркие, любопытные, ну никак не старческие - девчоночьи глазки.
- Отвар? целебный?!
- Отвар, золотце! на семи травушках, на осьми корешках! Мертвенького подымет!.. пей, не боись, за Шептухой злого не держится…
- Мертвенького подымет? А живого в гроб уложит?
- Шутишь, золотце? Славненько, коли шутишь - знать, хворь отпущает…
- Это, бабка, поп отпущает, грехи-то!
А поезд все стучал где-то, все дарил подарки, приближаясь.
Вот и смогла: поболтала кружкой, расплескав тяжелые, душистые капли. Спросила - просто, жестко, словно давнюю знакомую:
- Ты зачем меня отравить вздумала, Шептуха кус-крендельская? Что я тебе сделала?
Старуха глаз-то не отвела.
Пожевала запавшими губами.
- Пей, - попросила.
Ты улыбнулась через силу:
- Сама пей. Поможет; от старости.
Вы смотрели друг на друга: неприкаянная Рашель Альтшуллер, маг в законе, ссыльная каторжанка в отставке, - и бабка Шептуха, каких много по деревням-селам, знахарка-платочница, мелочь ведьмачья, по чью рябую душу и урядник, не то что облавной жандарм из "Варваров", явиться постесняется.
Засмеют ведь.
- Жить шибко хочется? - не то спросила, не то самой себе сказала старуха. - Ну не пей, коли желанья нет…
Встала.
Качнулась прочь.
- Погоди. Погоди, говорю!
Задержалась.
- Ты кого обмануть хотела, старая? меня, фартовую Даму Бубен?! Когда устану, сама к тебе приду, попрошу: дай глотнуть! Ты ж меня вовсе не знаешь! - за что?! Что я тебе сделала? за какие вины не любишь?!
Сморщилась в золе печеная картошечка.
Потускнели глазки.
Налились свинцом.
- Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить - и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там… не выпадет боле случая…
Помолчала старая.
- Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай - все едино. Ненавижу вас, мажье семя… жизнь моя никчемушняя от вас - наперекосяк!..
- Садись, - сказала ты.
Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась… ненависть? нет, боль. Тоже не старческая - ясная, живая.
- Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, - прошамкал пустой рот, - чего было надобно-то? Там, на воле?
Ты и хотела бы скрыть усмешку, а не вышло.
- Вода. Шампанское. Ничего. Зачем спрашиваешь?
- А затем, золотце, што мне твое "ничего" - цельный год по сузему за корешками ползать. На карачках. Да морщины ранние - вона, всю рожу пометило! Да пальцы заскорузлые. Да горб на спине. А ты смеешься: "Ничего, мол! шампанеи стакан!" - и хочешь, штоб Шептуха твою породу любила!
Старуха умолкла; перевела дух.
- Ай, золотце, и я девкой-дурой была! мамку не слушалась. Мамка умная была, так и баяла: "Сове - свой талан, соколу - свой! Сиди дома, дитятко, не рыпайся, не клади лишнего стыда на буйну голову!" Не поверила я, мамке-то! Ажно в самый Мордвинск убегла. Думала: многое, не по годам могу - коров глазить, следок вымать, на любовь-дружбу, на вражду-остуду шептать… мне тогда человека спортить - полугодье, не боле!..
Вот теперь ты сдержалась.
Не улыбнулась.
- А ты смейся, смейся, золотце, коли невтерпеж!.. смейся над старой. Я и сама б посмеялась, да зубов нет, не достать мне нынче до смеха, не дотянуться! И впрямь потеха: молодая Шептуха из стольного Кус-Кренделя по граду Мордвинску вприсядку шастает, вашего брата по тайным хавирам ищет - возьми, матушка-батюшка, в науку! отслужу! Под скольких легла, прежде чем на самого вывели - то тебе знать не надобно. Много их было, липучих. Но вывели; не нашавили. Сам махонький такой, а глас - ровно из бочки. Чистый протодьякон. Сказывали: трупарь знатный. Коли надобно мощи поднять да баять принудить - лучшенький. Встала я перед ним, вот как сейчас пред тобой…
Дальше ты уже не слушала. Незачем. Вечная история: деревенская девка из семьи потомственных платочниц бежит в город. Без паспорта, без знакомств; наобум. По хавирам бродит, в науку просится. Перед всяким подол задрать горазда - лишь бы… больше-то платить нечем. А этой, Шептухе кус-крендельской, еще и под конец не повезло: на трупаря вывели. Некроманты - масть глухая, окаянная, их в любой кодле стерегутся… Трупарю ведь по суду - не каторга. Петля да варавское мыло, вот и весь приговор. Вышла, значит, девка, на самого… выслушала, значит, все положенное.
Под завязку.
Хорошо хоть метку на память не оставил.
Или оставил-таки? вон, кружка полна-полнехонька…
- …и поехала я, золотце, домой. Еду, а сама все думу думаю: отчего ж прогнал? Оттого ль, што не глянулась? оттого ль, што девичью честь, его добиваючись, не уберегла? еще какие резоны вздумал, трупарь-то? Мамка даже не ругалась - так, за косу оттаскала… оттаскала, да и расплела. Кто блудную Шептуху замуж возьмет? вот и отмыкалась свой век - вековухой. А ты, золотце, хочешь любви Шептухиной… Я в тебе не тебя травила, я в тебе долю мою загубленную травила! ладно, будет тары-бары растабаривать! пошла я помаленьку…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Если поймать на лету тусклый, старушечий взгляд, если не успеет Шептуха отвернуться, то само углядится:
…камень.
Большой, склизкий. Понизу моховой бородой оброс. Сверху трещина змеится, наискосок; рядом настоящая змея на солнышке греется. Положила треугольную голову камню на макушку, дремлет. Хороший камень, сладко на нем гадюке спать; сладко мокрицам под камнем, в прохладе да сырости, жить-поживать.
Есть от камня польза: какая-никакая, а приятно.
Давно он тут лежит, камень-то.
* * *
Твой возглас застал старуху в сенях.
Остановил.
Хорошо, изба пустая; никого.
- Я тебе завидую, старая. Жизни твоей завидую; ненависти молодой завидую. Не поняла ты ничего, а я и сказать тебе не могу. Права не имею, раз в законе. Одно скажу, не побоюсь: не потому тебя трупарь прогнал, что девичья честь твоя ему занадобилась. Любой бы тебя погнал, хоть видок, хоть фортач, хоть я сама, попадись мне такая девка, вроде тебя…
- Пошто ж? - донеслось из сеней еле слышно. - Пошто так, золотце?! говори!
- Умела ты много. Заранее. Не вышло бы из тебя крестницы-подельщицы. Скажи спасибо своему трупарю - жизнь он тебе сохранил. Вот ты ее и прожила.
В сенях долго молчали, прежде чем хлопнула внешняя дверь.
И тебе на миг показалось: стоит на крыльце молодая, ядреная девка, мамина дочка. Русая коса заплетена туго, глаза лучатся, бровь соболиная… и ни в какой Мордвинск ей не ехать.
Никогда.
Показалось - и сгинуло.
IХ. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ПОСЛЕДНИЙ ПАРАД НАСТУПАЕТ
Благословен Господь, который не дал нас в добычу зубам их!
Душа наша избавилась, как птица, из сети ловящих; сеть расторгнута, и мы избавились.
Псалтирь, псалом 123
…С лентяями-рубщиками, со второго на третий обтесывавшими сучья на поваленных стволах, ты уже замаялся ругаться.
Нет, то есть, рубщики, конечно, в лентяях не хаживали. Язык не повернется упрекнуть в лени того, кто по собственной воле впрягся в работу, на которую гоняют подконвойных каторжан, в наказание. Но на торчащие во все стороны сучья им было плевать. А лошадям, понимаешь, - из последних сил надрываться, тащить цепляющиеся за что ни попадя стволы к реке, туда, куда через месяц-полтора придут плотогоны-лободыры, чтобы начать сплав!
Лошадей ты жалел. Людей - нет. Этих никто не заставлял, сами впряглись. Однако и ругань, и увещевания (ты ведь не скупился, Друц, щедро одаривая и тем, и другим?!) помогали плохо. На упрямого рома смотрели как на придурка, головой скорбного.
- Што? сучья? Неча нам с тобой, варначья душа, лясы точить! Тут лес валить надоть, а он - сучья!
- Да лошадей ведь загоните, ироды! И так уже по балкам чуть что не замертво валятся! Грязища по брюхо!
- А тебе-то што? Выдюжат…
И хоть кол им на голове теши, лешакам мохнорылым!
Приходилось все время таскать с собой топор и буквально на ходу подравнивать стволы. Толку чуть, а все-таки. Однако другие возчики даже этой малости делать - и то не думали: умучивали своих четвероногих подопечных до полусмерти. Вот ведь дурачье, одно слово - ветошники! Ну не жалко вам лошадей, так о себе подумайте! Падет один из битюгов - сразу все выигранное время на вывозке и потеряете! Да и денег она стоит, лошадь-то.
Нет, не понимают…
Уже у самой груды сваленных на берегу стволов вороной тяжеловоз вдруг споткнулся - и пошел кособоко, чуть вихляясь из стороны в сторону. Но здоровенную сосну до общего штабеля все-таки дотащил, умница.
Встал.
Ты развязал постромки, удерживавшие лесину на волокуше. Битюг грудью подался вперед - и ствол послушно сполз в грязь, рядом со своими собратьями. Приблизясь к тяжело поводившему боками коню, ты похлопал его по мокрой холке. Обождал немного, не отнимая ладони: вот так подержишь руку на конской спине - и ломоту в суставах на время отпускает. Это ты уже давно приметил. Финты здесь ни при чем. "Естество" - как любит говорить Княгиня.
Да и конь славный, хоть и староват уже. Эх, завалить бы его с ромом-подручным, да маленькой стамесочкой в нижних зубах ямочки вынуть, да потом между зубами верхними лишку мяса выбрать по-молодому - на ярмарке, морэ, за восьмилетку сошел бы!..
Ай, сыр мэ джява по деревне, дорэсава балавас…
Передохнув сам и дав успокоиться битюгу, ты занялся осмотром копыт. В хвост, в веру, в тридесять праведников! Подкова на правой задней ноге треснула пополам, и половинка ее уже где-то потерялась, а вторая болталась на одном гвозде, мешая коню при ходьбе.
Силы в руках оставалось еще порядком, достало просто-напросто выдернуть разболтавшийся гвоздь и зашвырнуть куда подале. Вместе с остатками подковы. Руки-ноги кузнецу поотрывать за такую работу! Ну ничего, на заимке подков запас есть, и гвозди сыщутся - подкуем в лучшем виде, будешь как новенький…
Ты ласково потрепал по шее кряжистого битюга - и крикнул долговязому возчику, что как раз подводил к соседнему штабелю свою пегую кобылу:
- Степан! слышь, Степан?! У меня Уголек расковался! Схожу на заимку - вернусь!..
Неразговорчивый бобыль Степан молча кивнул, и вы с битюгом неторопливо зашлепали к заимке.
Вязкая мартовская грязища, размешенная вдрызг подошвами, подковами и волокушами, вскоре осталась позади; под ногами мягко пружинила влажная прель прошлогодней хвои. Шагалось легко, и дышалось легко, полной грудью. Ты даже позабыл на какое-то время о ноющих суставах и прострелах в спине: лес пах стремительно надвигающейся весной, прозрачной голубизной неба, набухающими почками и молодым бурлением жизни - пока еще подспудным, скрытым, но это ненадолго!
Весна властно брала свое.
Вон и Княгине в последнее время явно полегчало. Как от лихоманки встала, так и ожила. Весенний воздух помог? урезонил проклятую жабу, что в груди у Рашки кубло свила? Возможно. Но это вряд ли. Уж тебе-то, Друц ты беспутный, хорошо известно, какова эта жаба, и чем ее, паскуду, урезонить можно. Считай, что и ничем.
Кроме такой малости, о которой и мечтать-то грешно.
Неужели? Неужели Бубна-крестница все-таки решилась?! Узнала, отыскала… Да нет, ерунда, быть не может! Могло ведь Княгине и просто полегчать, пофартило напоследок…
Могло.
Но ты ведь сам не слишком в это веришь, правда?
Впрочем, в то, другое, верилось куда меньше.