– У тебя же душевная организация, как у железобетона.
– А у железобетона есть душевная организация?
– Вот и я думаю.
– Приятно быть другом порядочного человека, – сказал я. – Тебе не помогут, но зато и не высмеют.
– Мне всё можно, я на инвалидности. Послушай, а как же оберег?
Мы разом посмотрели на символ власти. Тот сиял и искрился.
– Видать, не для таких он случаев.
На этом расследование и завершилось. Ещё ночью Грёма выслал гвардейцев пошарить вокруг, но и то было хорошим результатом, что все они вернулись не заблудившись. С рассветом пошёл снег, и гнаться за Сахарком по следу, если таковой был, стало невозможно. Дальнейший путь мне пришлось проделывать либо, как все, пешком, либо в неудобных кухонных санях, потому что обжитый мною возок Молодой реквизировал для транспортировки трупа. Никто не знал, похоронит он его в канаве поудобнее или собирается возить с собой, пока мы не вернёмся на Охту.
Все были подавлены. Здравомыслящих угнетала бессмысленность этого нападения, а параной-ков (уж они-то знали, что всё, представляющееся бессмысленным нам, для наших врагов наполнено самым зловещим смыслом) – невозможность остановить грядущую катастрофу немедленными жестокими мерами. ("Какие меры, Сергей Иванович? – сказал я. – Какие меры? Снег просеивать?") Молодой, понимавший, что погоня не вем куда бог весть за кем ничего не даст, взял мою сторону – и всё, что он затаил в себе, надежды и угрызения, придавало новую жестокость его речам и облику.
Мы шли прежним курсом. Именно то, как этот курс прокладывался, внесло смятение в ум Фиговидца. Он молчал и, только когда идти стало поровнее и Муха с удовольствием сказал: "Вот оно, чисто поле", – не выдержал.
– Ты что, не понял? Какое поле, мы же через Неву идём!
– Да? И куда мы так придём?
– В Автово, – сказал Фиговидец. – Прямой дорогой.
8
Они стояли бок о бок, один просто большой, другой – огромный. Торопливый рыжий закат за их спинами не давал рассмотреть, были эти две меховые фигуры действительно звери или люди в лохматой и косматой одежде и косматых шапках – огромных, как целый мир со своими чащобами и пустошами.
– Волки, – сказал Муха, готовясь погрузиться в пучины безумия. Он перевёл взгляд. – И медведи…
Его сознание окончательно капитулировало, поэтому голос прозвучал спокойно.
Фиговидец приосанился, вышел вперёд и отвесил поклон, стараясь, чтобы вышло вежливо, но небрежно.
– Приют, уют и простор тебе, о варвар!
Медведь повернул голову – показалось, что голова поворачивается, а чудо-шапка остаётся на месте, – и поглядел на волка. Волк лапой в меховой рукавице подпихнул медведя в бок.
– Ох ты ж бля, – просипел медведь.
Фиговидец отступил и замер. ("Проскочила искра догадки, и тут же занялось пламя понимания".)
– Это меняет дело, – признал он.
(Потом Муха допытывался, как ему удалось сразу сориентироваться. Фиговидец сказал, что благодарить нужно полевые лингвистические исследования. "Мы их понимаем. Ты понял, что это означает, нет?" Муха кивнул, но фарисея это не удовлетворило. "Он сказал, а ты понял, так? А почему ты понял?" – "А чего тут не понять? Он же сказал, что… э… удивлён". – "Да, да. Но это возможно только потому, что мы говорим на одном языке". – "Ну и что? Они могли его выучить". – "Боже правый, ну у кого бы они его выучили? Да на выученном так не говорят, ты же слышал. Он сперва говорит, потом думает. А было бы наоборот. Вот я когда на выученных языках говорю, всегда сперва думаю". – "Трудно-то как небось", – сочувственно заметил Муха. Фиговидец внезапно понял, что сказал, и принял независимый вид.)
– Иосиф! – сказал волк. – Зови путников откушать.
– Нил! – сказал медведь. – Эти путники сами кого хошь скушают.
– Всему своё время, – сказал я. – А мы где?
– В скиту. Не ссы, Божья тварь.
Фиговидец уверял, что именно здесь находился – следовательно, и сейчас перед нами – Новодевичий монастырь, но слово "скит" подходило положению вещей куда больше. Это были руины: провалившиеся крыши, подавшиеся стены, просевший фундамент, тяжёлые от снега деревья за остатками кирпичной кладки. Снег как пошёл несколько дней назад, так и не переставал, размеренно стихая и усиливаясь. Сейчас, совсем слабый, редкий, он плыл золотисто-рыжим облаком, не скрывая заходящего солнца и чётких силуэтов уцелевшей колоколенки и нового дубового креста на пригорке. Загадочный снег, вечерний свет скрадывали убогость руин, запустение, одиночество. Казалось, так и должно быть, чтобы свободнее могла дышать незнаемая, ни на что не похожая жизнь.
– Вот он какой, – сказал Фиговидец, – Новодевичий монастырь. Врубель здесь похоронен… Аполлон Майков… мало ли. Кладбище-то где? – обернулся он к монахам. – Кладбище цело?
– Уйми себя, Божья тварь, – сказал медведь. – На месте кладбище, что ему сделается.
Монахи, называвшие друг друга "братчики" и "общипки", жили в одном крыле развалин, а службу отправляли в другом, расположившись лицом к кладбищу, а спиной – к голому и угрюмому остову высотного здания, которое никак не могло иметь отношения к прочим постройкам. Мы обнаружили его с удивлением, почти со страхом и – вот что непостижимо – не сразу, как будто оно существовало, лишь когда его кто-нибудь замечал, а замечали его те, кто, не остерегшись, подпадал под его немилосердную власть.
У солнца не было света, в чьих силах приукрасить этот мёртвый бетон, у человека – взгляда, способного смягчить его неживую свирепость. Кровь пугалась и забывала течь; сердце стучало с перебоями. Здесь особо нечему было разрушаться – ни внятной крыши, ни фронтонов, ни балконов, ни эркеров, ни колонн, ни полуколонн, ни элементов декора, ни мозаики, которая могла бы осыпаться, ни витражей, которые могли бы потрескаться, ни кариатид и атлантов, побитых, облупившихся; ничего, что ветшало не спеша, вразнобой, – и чтобы появилось впечатление бесповоротной разрухи, оказалось достаточным выбить стёкла. Я посмотрел вверх – высоко-высоко, – но там было всё то же самое.
– Неуютное у вас соседство, – сказал Фиговидец волку.
– Неправильно рассуждаешь, любимиче, – ответил волк. – Не так оно плохо. Зло перед глазами должно быть, всегда рядом…
– Оно и так всегда рядом, Нил, – сурово вставил медведь.
– Я, Иосиф, хотел сказать, рядом в смысле на виду. Оно ведь и прикинуться может, и под кустом схорониться – если, допустим, жизнь с лесом сравнивать, – а всякая Божья тварь так устроена, что и когда смотрит, надеется не увидеть. А вот здесь и зажмуришься, а оно всё пред глазами.
– Что есть зло? – спросил Фиговидец.
Пока ставили лагерь, Сергей Иванович, Молодой, Фиговидец и я отправились с визитом.
Монахов было всего ничего. Они держали натуральное хозяйство и ходили в диковинных косматых одеяниях, полутулупах-полушубах. Их небрежно обкорнанные волосы и бороды напоминали мох или перья, разбитые грубым трудом руки – кору деревьев, а карикатурно – учитывая общий фон – степенные движения – неповоротливость камней, среди которых утвердилась эта жизнь. И то, что было в любом животном: природный лоск, не взявшая усилий опрятность, – в людях зияло прорехой. ("Сколько искусства, – говорит Фиговидец, – приходится прилагать, чтобы выглядеть естественно".) Их скит в развалинах монастыря походил на катакомбы, и, когда через пролом мы протиснулись в эти норы и пещеры, неожиданно тёплый воздух повеял глухим утробным смрадом. На пути нам попадались тупики, закутки и уединённые гроты, а в них – то жалкая постель, то чистенько выскобленный грубый стол с разложенной на нём рыбачьей снастью – толстые крючки, и трёх сортов леска, и свинцовые небрежно отлитые грузила, и старые плоскогубцы с щедро обмотанными синей узкой изолентой ручками, – и всё это неожиданно освещено через какую-то щель последним солнечным лучом, одним-единственным, но невозможно, полуденно ярким. В одной из таких келий на охапке соломы смиренно кряхтел укрытый тулупами детина.
– Что с ним?
– Злому человеку на зуб попал, – спокойно ответил Нил.
Молодой подобрался.
– Когда это было?
– Когда? – Нил почесал в бороде и позвал: – Иосиф! Когда Игнатку рыбачить понесло? – Не дождавшись ответа, он стал считать на пальцах: – Вчера день: мятель. Перед вчера день: мятель же. А до мятели что? До мятели ничего, легенды и предания. Силуэты трагических событий теряются в милосердном тумане прошлого.
– Надоело умному картошку лопать, – пропыхтел Иосиф, выдираясь из камней где-то сбоку. Он снял зипун и из равномерно огромного стал плечисто-брюхастым. Тёмные глаза горели властолюбием. – За рыбой он пошёл, на реку за тридевять земель. Рыбы ему подавай! А чистить её потом Иосиф будет! И за коровами! И курями! Всё хозяйство на мне! – Он поколыхал брюхом, отдышался. – Братчикам волю дай, они в первобытно-общинный строй вернутся: охота да собирательство!
– Разве, Иосиф, поможешь душе, заведя собственность?
– А я тебе, Нил, разве не даю о душе думать? Или ты думаешь руками? А нет, так вилы в руки – и вперёд с акафистом. Как от хозяйства сбежать куда подальше, душа у вас за троих молится. А как в хозяйстве пособить… – Он перевёл взгляд на раненого. – Чего ты принёс, горе моё, кроме башки проломленной?
– На реку ходил? – уточнил Фиговидец. – На Неву? Неужели на Дикий Берег?
– Где это, Дикий Берег? – спросил Молодой.
– Через Неву напротив Весёлого Посёлка, – объяснил фарисей. – Шваль там ужасная. То есть, – он запнулся, проводя быструю ревизию былых гуманистических идеалов, и не выдержал: – Ну, что есть, то есть. В прошлую экспедицию еле ноги унесли.
– Зачистим, – сказал Молодой.
– Цивилизуем, – сказал Сергей Иванович.
– Знаем мы береговых, сталкер ихний заходит к нам, – сказал Нил. – Не нападают они поодиночке. – Он помолчал. – Ну а вы, ребятки? На войну или с войны?
– У нас вся жизнь – война, – уклончиво сказал Молодой. – Потолковать мне нужно с вашим рыболовом.
Раненый задвигался и сел. Он оказался рыжим, с разбитой и перевязанной головой, с разбитым лицом – и несколько странно выглядел на этом боевом пейзаже очень аккуратный нос, – плечистым, налитым, с торсом, как бочка; очень мощным, очень. По лицу блуждала неуверенная улыбка скрываемых то ли боли, то ли унижения.
– Как же это он тебя, такого большого?
– Рысью прыгнул, со спины, – с неохотой выдавил рыжий.
– И рожу он?
Монах вздохнул.
– Нет, это я на камушке оступился. Со спины-то когда на тебя… И ведь к самым стенам за мной пришёл, не побоялся от братчиков в двух шагах. – Он виновато посмотрел на Иосифа. – А я целый день по таким местам бродил – ни души вокруг на три коровьих рыка. Почему не там?
– Бывает, – сказал я, – бывает.
– Опиши его, – потребовал Молодой.
Рыжий задумался. (Неудивительно, ведь ему предлагали описать человека, напавшего сзади.)
– Очень чёткая скотина. Ну вот если б был такой интерес: убивать, – так это про него.
– Снайпер? – спросил я.
– Да ну. Я же говорю: убивать. Убивать голыми руками. Ну вот как мы скот режем.
– Вы, монахи, режете скот? – уточнил Фиговидец.
– Не сам же он себя, – вспылил Иосиф, который и так уже слишком долго молчал. И не то, как я быстро понял, что он был из болтунов; он не очень любил говорить, но не выносил, когда много говорили другие – и тогда ему просто приходилось заглушать их гомон собственным, хотя бы не таким глупым, голосом.
В деревне не раз видели и хорошо разглядели Сахарка, но было мало пользы от описаний, которые Молодой пытался то выбить, то выменять. "Аспид, аспид попущенный", – терпеливо твердила деревня, словно само слово "аспид" было картинкой и даже фотографией, которую они протягивали любопытствующему. Рост, вес, возраст, цвет глаз и волос, особые приметы – предполагалось, что всё в ней заключено, и чего же больше? Такие уточнения, как "тёмный" или "блондин", "молодой" или "в возрасте", только извращали смысл, как пририсованные на фото усы.
Игнатка зашёл с другой стороны, но опять неправильной, и как описание мужиков было для нас нечитаемо лаконичным, так он погубил портрет поэтическими излишествами, в завитках и штриховке которых стали неразличимы черты модели. Собственно говоря, это был портрет души, та аллегория, которую никак не соотнести с реальными ушами и носом. И мы слушали, мало желая знать, как выглядит душа убийцы, недоумевая и пытаясь увидеть там, где нам предлагали понимать. Молодой устал позже всех. Наконец и он сдался и задал новый вопрос:
– Куда он мог пойти?
– А куда захочет, – сказал Нил. – Господь по земле, окаянный сквозь землю. Пойдёт откуда пришёл, или дальше понесёт нелёгкая. Может, и сюда вернётся, да, Иосиф?
– Пусть возвращается, Нил. Я ему руки оборву, по оврагам поразброшу.
– Как же так, – сказал Фиговидец, – вы ведь монахи. Разве вам можно людям руки рвать и по оврагам разбрасывать?
– А ты думал?
– Я думал, Бог кротких любит.
– И дураков, – с гоготом добавил Молодой.
– Бог любит всех. Нет надобности нарочно из себя дурака делать, чтоб к Нему подлеститься.
– И смирен пень, – сказал Нил весело, – да что в нём.
Братчики предложили похоронить нашего покойника, и Молодой сказал "нет". ("Он его что, всегда теперь с собой возить будет?" – в ужасе спросил Муха.) Все в экспедиции изнывали от страха и любопытства, но никто не отважился задавать вопросы.
В скиту жили мирно, хотя Иосиф прилагал все усилия для исправления ситуации. Сперва я решил, что он из тех людей с тяжёлым, нетерпимым характером, которые и сами мучаются не меньше, чем мучают других. Но оказалось: всё полновесное, дорогое, могущее утянуть на дно – честолюбие, гордость, властная хватка – в его характере компенсировалось весельем духа, с которым он жил и сокрушал оппозицию.
Он был из тех, кто, за какое бы строительство ни взялся – храм, дом, – выстроит ощетинившуюся пушками крепость, в стенах которой, однако, найдётся место храмам, домам, огородам, зерну и корнеплодам в закромах, рукописям и книгам в навощённом шкафчике, баням, больницам, школам, юродивому на паперти – и даже философии неоплатоников, – но горе тому, кто осмелится вынести свою избушку и три худых кастрюли за ограду!
Растоптав и вернув на истинный путь, он тут же прощал. Говорил и чувствовал: "Не держу зла", – и отступники, сами как прах над прахом своих упований, не находили сил плюнуть в эту всеведущую улыбку.
Человек сильной и неглубокой души, он выстроил себя на громадном презрении ко всему, что лежало за пределами его кругозора: вовсе не узкого, но бесповоротно очерченного. Посторонние, такие как мы, могли рассчитывать на его помощь и даже вежливость именно потому, что оставались ему безразличны, но своих, тех, за кого он самовольно отвечал перед Богом и совестью, Иосиф изломал и покалечил настолько, что они забыли о временах, когда были целы.
Нил как-то умел с этим справляться, но он раз и навсегда сказал себе "не лезь" – и в итоге отучился соваться не только в чужие дела, но даже в собственные. Его ничто не возмущало, он ко всему благоволил, в его лексиконе слова для выражения чувств встречались редко и звучали терминами – то ли медицинскими, то ли из курса физики. Вот Иосиф – в том всё было густое: волосы, голос, запах, – а Нил весь был какой-то эфирный, летучий – совершенно неуловимый. "Ложь, – сказал он мне, – это то, что утекает сквозь пальцы. А правда – твёрдая. Её всегда можно вытащить наружу". Не про себя ли он говорил?
Трое остальных братчиков лавировали как могли между пассионарностью одного и святостью другого. Поскольку они были младше, глупее, невиннее, спокойнее и проще, им удавалось ускользать – и не только не чувствовать себя несчастными, но даже от души забавляться. Они любили в простоте и не отделяли любви от её тягот. Счастье и благодарность вконец измученного человека, свалившего наконец бремя ответственности на более крепкие плечи, в любом случае не позволили бы им рефлексировать.
Они жили в сущности крестьянской, но только более дисциплинированной и осознанной жизнью. Эта дисциплинированность, кстати, выявляла и подчёркивала свойственную жизни на земле жестокость – такую же спокойную, как земля, и такую же неотменяемую. Войдя в круговорот насилия, не видишь причин выходить из него по доброй воле. Он слишком затягивает, слишком неустранимым представляется при взгляде изнутри – не говоря уже о том, что слишком многим импонирует присущая ему рациональность.
Совершённая Фиговидцем ошибка заключалась в том, что он вознамерился посмотреть на этот механизм вблизи, но не участвуя, и когда Иосиф принял решение забить какую-то давно хворавшую корову, пошёл с ним со своей тетрадочкой. После этого он остаток дня блевал при попытке поесть – даже от каши, – а на мясо не мог смотреть до конца месяца.
– Я не понимаю, – сказал я. – Ты что, этого не знал? Не знал, откуда берётся говядина?
– Подумаешь, знал! Я же не видел!
– Добро пожаловать.
Фарисей так явно, непристойно страдал, что утешать его никому не хотелось. Лишь вечером, когда братчики пришли с дарами к нашему огоньку, Иосиф на свой лад – так сказать, елеем собственного рецепта – попробовал умягчить возмущённую фарисейскую душу.
– Дурью маешься, Божья тварь, – сказал он. – Кобенящийся дух в тебе играет. Не хочешь жить, не хочешь в глаза смотреть, не хочешь ни за что отвечать. Зазря тебе это дадено? – Он широко повёл рукой. – Или, скажешь, вообще не тебе, а дяде Пете? На фу-фу пролететь решил? Пылинкой и мотылёчком?
Фиговидец посмотрел на него и отвернулся.
– Подожди, Иосиф, нельзя так, – сказал Нил. – Ты уж совсем его… как комара малярийного… – Он дотянулся и ласково похлопал Фиговидца по щеке. – Давай, любимиче, я тебе по-простому объясню, как ты привык. Судьба всего мира – участвовать сообща во зле и страдать от него. Моё страдание в силу всеединства бытия есть страдание за общий грех, грех как таковой.
– Это же какой именно?
– Грех жизни.
Фиговидец покраснел.
– Нил, твёрд ли ты в ваших собственных догматах? – Он произнёс "догмат". – Разве жизнь дал не Бог?
– Ну, как дал, так и взял.
– Ненавижу, – прошипел Фиговидец.
– Да, Божья тварь, – сказал Иосиф, – крепко тебя стукнуло проблемой теодицеи.
– Ничего подобного. Здесь нет проблемы. Я имею в виду, нет предмета для философских спекуляций. Если принимается на веру благость Бога, то и всё остальное, включая проблему теодицеи, принимается на веру. А если нет… Ну, ответа-то всего три, и каждый хуже горькой редьки.
– Ну-ка?
– Либо всеблагой и всемогущий Бог подвергает всякую живую тварь незаслуженным и бессмысленным страданиям, имея в виду недоступные нашему разуму цели, либо всеблагой и всемогущий вовсе не всеблагой, либо он не всемогущ.
– Есть четвёртое, – сказал Иосиф.
– Ну-ка?
– Не бывает незаслуженного страдания.
– Даже у этой коровы?
– Мало ли кем эта корова была в прошлой жизни.
– Всё, понял. Теперь будете объяснять про правомерное место зла в этом вашем всеединстве. Вы что, манихеи?
– Иосиф! – сказал Нил. – Покажи ему, ты не манихей, часом?
– Нил! – сказал Иосиф. – Я вот покажу… в перстах загогулину…
Они заржали, а когда успокоились, Нил выдал:
– Зла не было в плане мироздания. Зло есть некая реальность, не входящая в состав истинно сущего.
– Как такое возможно? – спросил фарисей.