Земля Святого Витта - Евгений Витковский 13 стр.


Шестеро рабов, брошенных на декаду - то есть на двенадцать лет - в подпол к Роману Подселенцеву, не могли ждать досрочного освобождения ни при каких обстоятельствах, включая возможное прощение со стороны Романа, - тогда предстояла бы отправка в Римедиум, где, по слухам, никто столько не живет, вредное это место для жизни. Даже умри Роман (что в его возрасте никто не расценил бы как неожиданное событие) - рабы просто перешли бы по наследству к его старшему сыну Дидиму, а у того только и власти было, что отказаться от них в пользу младшего брата своего Захара, притом у каждого из братьев имелось по четверке взрослых сыновей плюс множество внуков мужеска пола. Каждый мог делать с рабами что хочет (даже убить, хотя за это Минойский кодекс грозил огромным штрафом), кроме одного - дать свободу. Приговор архонта не мог отменить даже сам архонт, его не мог отменить архонтов преемник, - теоретически его мог отменить российский император, предкам которого Киммерия присягнула как вассальная волость. Но что-то никогда не доходили руки у российских императоров до киммерийских прошений. Да и слать куда? Консулу Киммерии в Арясине для вручения лично… При мысли о таком прошении даже в потемках подвала на Саксонской набережной помысливший смеялся. Иногда - громко, если со стола посылали что-нибудь минимально хмельное. Чаще - тихо. Еще чаще - молча, про себя.

Как только главные раны зажили, руки-ноги с кандалами пообвыклись, а желудки приспособились к поганой жратве, которую стряпали на кухне Подселенцева рабам не иначе как из мороженой соболятины с моченой ягодой, хозяин приказал обычное: "Рабам - работать". Работу камнерез подобрал для них именно что рабскую: бить баклуши. Притом из железного кедра их бить, чисто бить, чтоб резчик потом из каждой мог цельную фигурку вырезать, - замахивающегося на брата молотом безлицего Кавеля, или вставшего на дыбы моржа, или задравшую две угрожающих лапы медведицу. А резать дерево железного кедра, вытачивать железную баклушу, было невозможно даже стальным тесаком. Требовался тесак деревянный, из того же кедра, и так сложились в подполе обязанности, что на то, чтобы вырезать одну баклушу на сдачу хозяину в счет урока, требовался целый деревянный нож - а его точить приходилось самим, стоимость этой (пошедшей на изготовление ножа) баклуши целиком погашалось тем, что другую баклушу удавалось хозяину все-таки сдать, получалось так на так, план по баклушезаготовкам неизменно стоял на месте. Но все-таки кормили, следили за чистотой в подполе, а другой раз можно было - издали, правда - и под юбку ненароком глянуть кому-нибудь из спускавшихся в подпол женщин. Хоть и темень, нарушаемая лампочками над рабочими верстаками (пятнадцать ватт, перегорит - сдашь две баклуши сверх плана), а все равно какое-то развлечение. Впрочем, телевизор у рабов тоже был, но черно-белый, в напоминание о рабском состоянии на все ближайшие годы. Его смотрели. Но на время передач про Святую Варвару телевизор по приказу Романа рабам отключали. В напоминание о том же. Про подписание двусторонних соглашений, про визит президента к императору - это пожалуйста. Даже про подвиги комиссара Мыгрового, подпольная кликуха - "Жюв" - если угодно, там все время кого-нибудь сажают, так что вреда нет. Но никакой Варвары.

Рабы, памятуя русско-киммерийскую пословицу, по которой не следует зарекаться ни от тюрьмы, ни от сумы, ни от чумы, ни от кумы, ни от хурмы - не очень-то и роптали, зная свою вину. Конечно, наказание казалось им жестоким до нелепости, рабский труд - жестоким надругательством над их высочайшей таможенной квалификацией. И все время вспоминались проклятые семь люф, из-за которых их преступление чуть ли не удвоилось, согласно минойскому кодексу. Всего же было жальче то, что навевали эти люфы - семь куцых люф на шестерых здоровых мужиков - воспоминания о термах на Земле Святого Витта, до которых было рукой подать, да только вот - рука-то, нога-то, она, вишь, в кандалах, да еще прикованная.

А тут еще топот над головой. С трудом разузнали рабы, что во всей Руси - новость. Сказывали (Доня позволяла себе перекинуться с рабами парой слов, когда Гендеру помогала), что царь ударил над Москвой в Царь-Колокол, и это, только это, ничто как именно это, вдруг умножило Хрустальный Звон. Звон тут же переместился и завис над Москвой, но сразу пришли сообщения, что такие же, хоть и поменьше, возникли над Екатеринбургом, Челябинском, Красноярском, Иркутском, Магаданом, Владивостоком, Хабаровском, Якутском - а чуть позже и в Европе, над Архангельском, Нижним Новгородом, Астраханью, - и, наконец, над Петербургом. Все Звоны были подобны Великому, зависшему над Москвой и, сказывали, рассеялась яко дым перед лицем Творца чья-то неведомая киммерийцам грозная дума, - отчего дума может иметь такое значение - рабы в толк взять не могли. В Киммерионе то ли с нетерпением, то ли с боязнью ждали, что и над ним - несмотря на ограждение Великого Змея - тоже зависнет Хрустальный Звон. Но тот всё никак не зависал, да еще пустил кто-то слух, что Киммерион сам по себе как раз Хрустальный Звон и есть.

Говорили, что странные дела творятся в России: мусор собирается в могучие кучки и сам по себе на помойку выметается, дым от огня не уходит, а рассасывается, дурные мысли как-то превращаются в благостные, и даже головы дурные из всероссийской столицы куда-то улетают, ушами помахивая, - впрочем, в Киммерии всё это отозвалось лишь неким волшебным эхом. Звон присутствовал тоже, но до слуха рабов не доносился: это звенели московские золотые монеты в шесть империалов, - девяносто рублей по-русски, - офени стали приносить в Киммерию и покупать на них самые дорогие молясины, даже такие, которые простой человек в одиночку от пола не оторвет. Купив три-четыре двухпудовых чуда киммерийской работы (яшмовая подставка, серебряные молоты Кавелей, вся отделка - мамонтовая кость), офеня уходил во Внешнюю Русь, очень быстро возвращался налегке - всей-то поклажи мешок муки в четыре-пять пудов (это - святое!) да империалы в кошеле на поясе - и все опять по новой.

Первой разбогатела и вышла в знатные по такому случаю гильдия свещелеев. Офени считали, что деньги - грех вынужденный, и потому каждую осьмушку обола, каждую русскую полкопейку вкладывали в свечи, иногда пудовые, которые ставили в киммерийских церквях Святой Лукерье Киммерийской, Святому Ионе Чердынскому, Святому Давиду Рифейскому, а если кто хворал или силами слабел, то и просто Святому Пантелеймону. Русскому золоту в Киммерии всегда оказывалось большое уважение: чего только не извлекала из берегов Рифея многоумелая киммерийская братия, а вот золота здесь своего не было. Потому как запретил государь Петр Алексеевич в Киммерии быть своему золоту. И все тут.

(Но тут нужно сделать отступление. Выглянул я - когда эту самую главу писал - из окна, и гляжу - над самым моим домом тоже висит Хрустальный Звон. А живу я на последнем этаже. Так что хоть Звон, может, по всемирным масштабам и небольшой, но точно, что Хрустальный, а главное - близко висит и… не простой Звон, а… Здоровенный. Здоровенный Хрустальный Звон. И точь в точь такой, как его по телевизору показывают, хотя, каюсь, я телевизора вот уж лет тридцать как не смотрю. Но глянул - понял - не ошибешься. Вылитый, словом. И не одна это хрустальная сфера вовсе, а девять. Одна в другой. Вращаются и, разъедрить их в разные части мест, хрустально звонят. И понял я тут - это Музыка Сфер. А когда ее слышишь - значит, покой всюду. И полная гармония. Протер я виски одеколоном "Любимый аромат императрицы", бывшая "Красная Москва", и понял - не нужно мне ни о чем тревожиться, а пора делом заниматься, пора дальше писать про Киммерию, про детство царя Павла Третьего, про полное отсутствие на Руси законной императрицы и про возможное покушение на похищение… Тьфу, я, кажется, уже вперед слишком забегаю).

Однако в Киммерион офени занесли золотых девяносторублевиков пока еще совсем немного, две-три сотни, и в широкое обращение монета, на которую - на одну! - можно было купить на рынке для прохарчения рабов никак не меньше, чем тридцать шесть пудов соболятины, по-новорусски - больше, чем полтонны, а набьют ли охотники всей гильдией столько поганого мяса за зиму? - в широкое, словом, обращение эта монета едва ли могла попасть. И если какой звон и доносился из Верхнего Мира до бывших таможенников, то никак не звон московского золота. Хотя звон Царь-Колокола в Кремле по телевизору показывали. Гликерия тогда телевизор на полную мощность врубила, Федор Кузьмич прослезился, Нинель забормотала что-то обычное, но словно бы эдак с лица сбледнула, - а Роман Подселенцев послушал, послушал и веско сказал:

- Я считаю, этот вот звон… этот вот звон, он будет исторический.

Ну, а рабы в подвале тем временем занимались обычной любимой работой - той, которую ведут все рабы во всех подвалах мира; если напрямую сказать, то вели они подкоп. Бывшие таможенники, давно уже перепилив удобные кандалы, вели себя осторожно: навострились передвигаться в пределах подвала и быстро возвращаться на места своего прикова, - когда смещался люк и вполне выздоровевший Варфоломей тащил обед - проклятую соболятину. Бывшие таможенники, нынешние рабы, Минойский кодекс знали наизусть и помнили, с какими частями тела должен проститься преступник, пойманный на одном лишь умышлении бегства. "Дело - наказуемо, мысль - вдвое супротив дела!" - утверждал Кодекс в русском переводе, не менявшемся со времен Евпатия Оксиринха. Попавшийся на попытке к бегству преступник рисковал разве что головой. Попавшийся на мечтах о побеге - максимально долгой смертью под пыткой. Все шестеро знали палача Илиана Магистрианыча лично и не сомневались, что он таковую обеспечить каждому из них вполне в силах. Палач и без того тосковал по настоящей работе: как правило преступник либо не доходил до его рук, либо сразу черной лодкой бывал отправляем на монетный двор, в Римедиум. Немногие выпоротые Илианом на всю жизнь начинали ненавидеть любые мыслимые цветы, - запах киммерийских настурций неизменно сопровождал палача, а их засахаренные семена (в принципе - настоящий деликатес) шли в Киммерионе не к детям, а только к бобрам, к бобрам, к ним одним, хотя даже их не защищал Минойский кодекс от Минойского возмездия.

Но харчи с подселенцевской кухни, первое время вызывавшие у рабов ярость и тошноту, постепенно стали казаться съедобными, к тому же не ограничивались количеством, и соболятину с моченой ягодой через полгода после водворения в рабы ели без отвращения. Пища была все-таки мясная, дающая силы, а они рабам требовались - и для кедровые баклушей, и для сверления точильного камня, на прочном фундаменте из коего стоял дом Подселенцева. Направление подкопа было взято на юг, в переулок: однажды ночью выскочить из подвала, переправиться к Мурлу, скрыться у сектантов. Другой свободы в Киммерии найти было невозможно, разве что таиться в северо-восточной киммерийской тайге, где бьют соболей и росомах, - и где жрать придется всю жизнь опять-таки соболятину: так стоит ли туда свободу долбить? Ну, а если - из Киммерии во Внешнюю Русь? Лучше уж в Римедиум. Клаустрофилия - неотъемлемое качество киммерийца, такое же, как длинные пальцы или как любовь к горячему клюквенному квасу. Рабы знали, что сектанты едят змей и поклоняются тройной букве "Е" в слове "ЗмЕЕЕд". Еще слышали рабы, что беглых сектанты приставляют к уходу за плантациями сухопроизрастающей морской капусты. Словом, не к теще на блины готовились драпать рабы. Но не драпать было выше их сил. По всем правилам они вели подкоп, собираясь убежать. А уж куда, а уж потом что - это все дело десятое.

Рабы долбили. Долбили ножи для баклуш, баклуши и подкоп. Стуку получалось много, бывшие таможенники полагали, что старцам, бабам да поротому мальцу-силачу и в голову не придет, что долбят они долотами из железного кедра каменную плиту, на которой стоит дом. Сомнения вызвал новый жилец, которого раб Ставр Запятой припомнил, узнал в нем лекаря по мужской слабости, к которому его некогда жена посылала, да он не пошел, - вот и бросила его жена, сама ушла к лабазнику на Дерговище… С появлением этого жильца рабы на время насторожились, но поняли вскоре, что он тут вроде как за прислугу - интерес у них к надсмотрщику прошел. Увлеченные долбежкой, не заметили они, что соболятина при нем чем-то другим пованивать стала. Отчего-то стало у них теперь на душе спокойней, теперь они точно знали - просверлят они ход в переулок, убегут на край света киммерийского, станут сектантами, переженятся на бабах-змееедках и прочих жизненных услад сподобятся. Но ход шел небыстро - очень твердый, сволочь, точильный камень. Никак больше чем полфунта от кормежки до кормежки не выберешь. А больше чем в четыре руки долбить было никак нельзя - Кодекс, вишь, не простой, Минойский-то кодекс.

Пол Гендер тем временем окончательно прижился в доме. Обедал он за общим столом, язык общий легко находил со всеми, чувствовал на себе повышенное внимание юной Дони, но сам благоговел перед негласной царицей дома - матерью некоренного киммерийца Павла, Антониной. Женщина это была видная, несколько дородная, не самой первой молодости, но именно в ней наметанный глаз сексопатолога безотказно распознал настоящую, подлинную женщину. Она целыми днями возилась с маленьким сыном, до девяти месяцев, говорят, кормила его грудью, потом пошла напропалую зачитывать сказками Пушкина, баснями Крылова и прочей детской классикой, какую надарили малышу добрые киммерийские граждане в первые же дни его жизни. Хотя бы раз в день поклониться малышу, принесшему в дом Подселенцева нежданное благосостояние, ходили почти все обитатели дома - а уж Нинель, та и вовсе жила в проходной комнате, ведущей к Антонине и малышу, - разве что не спала поперек порога. Варфоломей тянул на себе всю тяжелую работу по дому, притом без видимых усилий, кроме того - ходил раз в неделю с Гликерией на рынок, на Петров Дом, и притаскивал свежей провизии и прочего столько, сколько требовалось. Он тоже очень любил малыша. А старцы - хозяин и доктор - так просто в нем души не чаяли. Но, ясно, каждый на свой манер.

Гендер завел - чтобы не скучать, да и чтоб квалификации не терять - "истории болезни" на всех шестерых, заточенных в подполе. Вообще-то изучать их он права не имел, как не имел права, согласно минойскому кодексу, трогать никакую чужую вещь. Согласно этому кодексу хозяин имел право даже резать свою вещь на части, а чужую даже потрогать без разрешения владельца не мог (не то - плати зверский штраф). Куда уж там брать у этих вещей анализы! Однако Гендер отчаянно не хотел терять квалификацию, тем более что все рабы Романа Подселенцева (кроме Варфоломея, на рабское положение которого давно и дружно закрывали глаза) по меркам добродетельного Киммериона выглядели ублюдками. Упомянутый выше Ставр Запятой подозревался в нелегальной перекупке у охотников северо-западной Киммерии горностаевых шкурок, - именно на эти шкурки, точней, на разноцветные, подобранные в тон кончики хвостов, имелся спрос у триедских сектантов. Зосима Овосин, бывший капитан таможенников, страдал недержанием спермы, фантазии и мочи, быть бы ему натуральным пациентом Гендера, кабы Гендер был врачом, а не наймитом. Герасим Иваныч Листвяжный и его двоюродный брат Редедя Шайбович Листвяжный подозревались в грехе рукоблудного шулерства - оба были известны как заядлые игроки "в пальцы" - или, по-старинному говоря, в "мору". У шулеров половая сфера никогда не отлажена, - это Гендер знал из учебника, написанного собственным прадедом. Тимофей Забралов страдал гусиной кожей, куриной слепотой и утиной желтухой. Наконец, самый злой из преступников, нанесший в свое время чуть ли не все увечья богатырю Варфоломею, был похожий на лису Матвей Сырцов, он маялся особой дурью, сивилломанией, и неоднократно бывал пойман на разговорах о том, какие мощные, наверное, какие сахарные бабы эти самые старые сивиллы.

Все как один они были интересны Гендеру с научной стороны, видать, чуяли это - и поэтому, видимо, разговаривать с ним отказывались. Но Гендер не унывал: прикупил кое-какое оборудование, испросил у хозяев разрешения и раскочегарил в своем катухе обширный цикл исследований. Увы, ходили по нужде все рабы в общую парашу, и отделить кал Герасима Листвяжного от мочи Тимофея Забралова Пол пока никак не мог. Но был уверен, что вскоре научится. А не вскоре, так все равно научится. Не этому, так чему другому. Посадили рабов сюда не на день и не два.

Впрочем, сколь ни трудно было Гендеру приказать что бы то ни было чужим рабам, в целях науки следовало попытаться. Рабы принадлежали старцу Роману, а наниматель бывшего сексопатолога, ныне наймита, был Федор Кузьмич - все-таки негласный личный врач Подселенцева. И нужно-то было Гендеру совсем немного, требовалось каждого раба принудить справлять нужду в свое ведро. И повод имелся: как-никак уже много месяцев подполовых рабов поили бромом, а узнать о результатах, об усвояемости брома или же об его бесполезности полагалось. Кроме того, не мог понять Гендер и того, отчего на дне каждой параши оказывалось столько минерального осадка, - как если б рабам добавляли в едиво не бром, а мелко размолотый песчаник. Подсушив немного этого порошка и взяв с собой истории болезни (которые именовал киммерийско-греческим словом анамнезы), наймит отправился к Федору Кузьмичу.

Застал он лекаря за утренним пасьянсом. Лекарь выслушал, взгромоздил на нос очки "для близи" и надолго уставился в предъявленные предметы, точней - только в один, в порошок минерального происхождения. Потом щелкнул языком и поднял лицо.

- Коллега, вам все ясно или вам не все ясно? - тихо сказал он.

- Боюсь, что пока ничего…

- Ну да, вы… Вы "Графа Монтекристо" читали?

- В школе проходил…

- Так уж и в школе?

Гендер смутился. Он не помнил. Он, может быть, и не проходил. И не читал вовсе. У него с литературой, историей и подобными науками всегда было плохо. Он биолог, лекарь какой-никакой…

Федор Кузьмич встал. Гендер, хоть и должен был привыкнуть, но в очередной раз удивился: старик, если не горбился, был выше него на две головы. А если горбился - только на одну. Сейчас он стоял как генерал, принимающий парад.

- Коллега, это же измельченный точильный камень! А поскольку баклуши бьют в подвале деревом об дерево, и стружку сдают - значит, камень - природный!

Гендер все еще не понимал. Федор Кузьмич заорал шепотом:

- Коллега, так называемые рабы, они же ваши пациенты, роют подкоп!

Назад Дальше