Поднимите мне веки - Валерий Елманов 28 стр.


Особо инициативы не гасил, чтоб не обижать, и указал, что во всем доверяюсь ему, но, не удержавшись, порекомендовал, где, на мой взгляд, лучше всего выставить сторожевые посты, чтобы любая подозрительная ватага была обнаружена загодя и у царевны – откуда бы враги ни подступили к Ольховке – всегда было и время и возможность отхода в направлении, указанном ключницей.

Что до Ксении, то я все-таки усадил ее за стол и без лишних слов выставил на него письменные принадлежности. Некоторое время она молча с укоризной смотрела на меня, но я не поддался искушению, и царевна с тяжким вздохом взяла в руки перо.

– Вначале выслушай меня, улови суть, а потом пиши своими словами, но так, чтоб оно звучало и ясно, и доходчиво, и в то же время убедительно, – предупредил я ее и начал говорить.

Грамотка от нее требовалась не простая, а составленная примерно в том же духе, что и объяснение сестры Виринеи, то есть жутко мистическая, недоуменная и хитро закрученная.

Надлежало не только объяснить, что она совершенно не виновата в происшедшем – очнулась уже на струге, а как туда попала – бог весть, но и причину своего отказа вернуться в Москву.

Мол, пока у тебя, государь, творится в столице эдакая чертовщина, что хоть святых выноси, то и она в этот бесовский град ни ногой, ежели, конечно, сам царь не жаждет ее немедленной и мучительной смерти, поскольку во второй раз ее сердечко такого испытания не выдержит.

Только при наличии этого письмеца получалась цельная, литая картина моих художеств, которые я собирался потом дополнить Дмитрию словесно.

Трудилась Ксения над грамоткой долго, а несколько раз вообще в сердцах бросала перо и, ничего не говоря, складывала руки на коленях и упрямо склоняла голову, всем своим видом показывая, что такую ересь она писать не желает.

Тогда я брал ее ладошки и начинал целовать. Каждый пальчик, каждый ноготок, каждую… Отнять их у меня было выше ее сил, чем я бессовестно пользовался, и царевна вновь с тяжким вздохом брала перо.

Помогло дважды, но в третий раз Ксения не выдержала.

– Что ж ты творишь-то?! – тоскливо спросила она. – Ведаю, что меня спасаешь, но ты ж сам себя оным губишь. Федя не виновен, я, стало быть, тоже вся в белых одежах, а ты… мало того что сам в пасть к нему лезешь, так ты еще и медом себя умащиваешь, чтоб ему жевалось вкуснее.

– Это не я в пасть к нему лезу, – стараясь, чтобы звучало как можно правдоподобнее, возразил я. – Это он у меня в пасти, и давно.

– А ты ничего не спутал? – с сомнением спросила она.

Я замотал головой.

– Поверь, что так оно и есть. Ни к чему тебе знать, но есть у него такое, что он очень хотел бы сохранить в секрете, и ведает это помимо меня только еще один человек.

– Так ему проще убить вас обоих, вот и все, – дернула она плечиком.

– Э нет, – усмехнулся я. – Не все так просто. Я уже предупредил Дмитрия, что, пока жив, буду молчать, зато как стану мертвым, вмиг заговорю, да громко, на всю Русь. – И пояснил: – Стоит ему убить меня, как этот второй, имя которого он не знает, сразу их обнародует.

И тут же вспомнил про свой тайный козырь – монаха Никодима. Воистину, сладка месть, и жаждет ее человек как наркотик. Не каждый, конечно, но Дмитрий как раз из тех, наркозависимых, хотя, если так разобраться, я тоже, так что хорошо его понимаю. Чтобы заполучить в свои руки улизнувшего келаря Чудова монастыря, государь на многое пойдет.

Впрочем, царевне об этом знать как раз ни к чему.

– Потому и говорю – это он у меня в пасти сидит, – закончил я пояснение.

Но все равно Ксения почувствовала что-то не то.

– Сердце вещует – лукавишь ты, – устало сказала она. – Вроде и правду сказываешь, а вроде и не до конца. Али и сам еще не знаешь, что не столь просто тебе там будет. И надо тебя отговорить, и ни к чему оно – ты ж ведь все одно по-своему поступишь, так?

– Так, – кивнул я.

– А раз так, то… сказывай далее. – И она вновь с обреченным видом взялась за перо.

Пока доплыли до места, где Тверца впадает в Волгу, грамотка была не только готова, но и запечатана ее собственной печатью, на которой красовался маленький симпатичный ангелочек.

– Батюшка одарил, – пояснила она, заметив мой внимательный взгляд. – Последний его подарок мне. А вот от тебя мне в дар на память так ничего и не…

– Гитара. – И я развел руками. – Больше мне и впрямь пока нечем тебя одарить. Станет грустно – проведи рукой по струнам и… жди. К тому же я ведь все равно скоро вернусь.

– Выходит, то не дар, а для сохранения, – поправила она меня.

– Ну тогда мои песни. Ты их напевай, а если станет совсем невмоготу, напиши свою. Представляешь, как будет здорово, когда мы встретимся, а я спою песню, которую сочинила ты сама.

– Ой, ну ты уж и скажешь, – засмущалась она. – Да и не выйдет у меня ничего.

– Стихи на русском языке писать куда проще, чем на латыни, – погрозил я ей пальцем.

Источник моей информированности она вычислила влет и, густо покраснев, сердито заметила:

– А Федьке-болтуну я уши надеру.

– Не надо, он же только мне, – попросил я ее и шутливо добавил: – Не по чину берешь, он ведь теперь престолоблюститель.

– Зато я царевна, – горделиво вскинула она головку. – А еще невеста князя Мак-Альпина, хотя и… – И грустно склонила ее. – Да и кто о том ведает…

– Знать о нашей любви действительно никому не желательно, ибо время еще не пришло, – виновато произнес я.

– Я все понимаю, любый, – поспешила она успокоить меня, но… еще больше расстроила.

Я прикусил губу. Видеть ее печаль было невмоготу. Вообще-то сообщать кому бы то ни было, что она – моя невеста, никоим образом было нельзя именно из-за нее самой.

Тогда грамотка и все прочее ни к чему, ибо все сразу станет ясно и понятно, а на белоснежных одеждах царевны появится не просто пятнышко – пятно, а то и пятнище.

Но…

Верно говорят – чего не достигают мужчины словами, женщина добивается слезами. Причем во сто крат быстрее.

И пусть они еще не побежали по щекам моей единственной, а возможно, и не побегут – сдержит их Ксения, каких бы трудов ей это ни стоило, чтоб не огорчать меня, но…

Получалось и впрямь как-то некрасиво. А если призадуматься? Любовь-то на выдумку ой как горазда…

И я нашел решение.

– Ты меня не поняла, – пояснил я. – Давно стемнело, но далее следовать вашему стругу рано, ибо Тверь лучше всего миновать в полночь, так что пара часов у нас есть. Поэтому сейчас я пойду прощаться с теми, кого оставляю для твоей охраны, а потом соберу своих, со второго струга, и при всех спою прощальную песню. Она вроде бы для всех, но ты поймешь, для кого я ее пою. А затем открыто скажу свое слово, в котором сознаюсь, как сильно я тебя люблю, и дальше будет еще одна песня… Для кого она – поймут все. Да, в ней не будет говориться о нашей любви, ибо твои одежды должны сохраняться в белизне и непорочности, но о моей к тебе я скажу открыто, не таясь.

– А тебе это худом не обернется? – усомнилась она, но ее глаза – я ж не слепой – говорили об обратном…

Да что говорили – кричали они: "Скажи, любимый! Скажи и спой, желанный! Крикни всем, что ты меня любишь! Одну лишь меня! На всем белом свете!"

– Не обернется, – улыбнулся я. – Только потом тебе надо будет сделать следующее…

Она не поняла, но послушно закивала головой, и мы вышли из каюты, спускаясь по широкому трапу на берег, где уже ярко полыхал костер, возле которого собрались все мои ратники.

– Успели потрапезничать и попрощаться друг с другом? – первым делом спросил я у своих непривычно молчаливых гвардейцев, но сразу понял – успели. – Тогда моя очередь.

Я обнял каждого, кто оставался с Ксенией, а до того несколькими днями ранее дрался со мной плечом к плечу, бок о бок. Дрался и победил, причем не в последний раз. Во всяком случае, очень хотелось бы в это верить.

А пока обнимал, успел шепнуть: "Береги царевну! Верю, что не подведешь!"

Каждому. Без исключения.

Так, на всякий случай.

И без того знал и верил, но лишний раз подчеркнуть, как я ею дорожу, не помешает.

Затем я не глядя протянул руку за гитарой – сегодня ее хранительницей вместо Архипушки была Резвана, которая сразу же сунула ее гриф в мою ладонь, и объявил, что собираюсь спеть всем на прощанье песню.

Опасаться было нечего – это глухое местечко для возможного ожидания, если час будет дневной, а следовательно, неурочный, я приглядел еще на пути в Старицу. Как чувствовал, что оно мне понадобится.

Ты меня не забывай,
Даже если будет трудно.
Я вернусь весенним утром,
Ты меня не забывай…

Особо таиться сейчас уже не имело смысла, так что я почти все время глядел на Ксению, лишь изредка переводя взгляд на Самоху, Одинца и других, которых оставлял с нею. Но когда шел припев: "Может, днем, а может, ночью, я вернусь, ты так и знай", взгляд мой был устремлен только на нее одну.

А потом я встал и сказал, обращаясь ко всем гвардейцам, включая и тех, кто ехал со мной в Москву:

– У нас в Шотландии есть старинный обычай. Уходя в далекое странствие, рыцарь, каковых на Руси именуют богатырями, избирает себе женщину и называет ее дамой своего сердца, ибо сказано: "Редкие достигают высшей добродетели, храбрости и доброй славы, если они не имеют в душе той, к ногам которой могут сложить свои великие деяния". – Получалось несколько высокопарно, но у меня ведь и контингент соответствующий – им эта романтика самое то, так что слушали меня, затаив дыхание. – Я хотел бы возродить этот обычай на Руси – в стране, которая давно стала мне родиной, так же как православная вера – родной, тем более что образ той, краше которой я никогда и нигде не встречу, давно уже в моем сердце.

Царевна, стоявшая от меня в трех шагах, покраснела и смущенно опустила голову, а я твердо продолжил:

– В иное время я не стал бы ничего говорить во всеуслышание, ибо настоящая любовь глубока и безмолвна, но от вас, мои други, от тех, с кем я спасал царевича Федора Борисовича Годунова, с кем берег Москву и с кем плечом к плечу всего пару дней назад стоял насмерть, мне таиться нечего… Посему отныне я при всех провозглашаю ее имя… – И громко, чтоб слышали все: – Царевна Ксения Борисовна!

А теперь надо быстренько обелить ее, чтоб ни у кого даже мысли фривольной не успело возникнуть…

– Возможно, когда-нибудь эта прекрасная дама снизойдет к мольбам рыцаря и одарит его своей любовью, согласившись пойти с ним под венец. Но как бы Ксения Борисовна ни поступила – она все равно навеки останется в моем сердце, ибо я счастлив уже тем, что могу бескорыстно служить ей, слагая к ее стопам все свои свершения и деяния, и высшее мое счастье – видеть ее счастливой…

Вот так вот!

Теперь ни одна зараза, сколько бы ни выискивала, пятнышек все равно не обнаружит.

Ни единого!

Значит, можно переходить к финалу:

– Но сейчас у меня еще нет этих деяний, а только душа, полная любви, а потому, перед тем как уйти в дальнюю дорогу, я могу подарить ей очень немногое – лишь эту песню.

Я легонько тронул струны, взяв первый аккорд, и еще раз мысленно поблагодарил свою "неправильную" бабушку Миру, рыжеволосую резвушку и хохотушку, которая пела почти все время: на кухне и при уборке комнаты, готовя обед или купаясь в ванной.

Она пела, а я… запоминал, причем дословно.

Детская память, знаете ли…

И разумеется, поклон старенькому проигрывателю, который не раз приходил на помощь бабушке, когда ей надоедало петь самой.

Мир не прост, совсем не прост,
Нельзя в нем скрыться от бурь и от гроз…

Царевна прижала руки к груди, подавшись всем телом вперед. Щеки, полыхающие румянцем, пламя костра, отражающееся в бездонных черных глазах…

Господи, как же она прекрасна, моя нареченная невеста!

Я гордо, с вызовом посмотрел по сторонам – пусть все знают, пусть все слышат – и грянул припев!

Все, что в мире есть у меня,
Все, в чем радость каждого дня,
Все, о чем тревоги и мечты, -
Это все, это все ты…

Это тебе, моя Ксюша, вместо свадебного марша Мендельсона…

Ну а заодно и напутствие перед нашим прощанием, чтобы не думалось, не тревожилось и верилось только в хорошее… Знаю, знаю, все равно будут и слезы, и тревоги, и печаль, но хоть самую малость, хоть чуточку поменьше – и то неплохо.

И ты не грусти, ты зря не грусти,
Когда вдруг встанет беда на пути.
С бедой я справлюсь, любовь храня,
Ведь у меня, есть ты у меня…

Ты уж прости, маленькая, что у нас получается такое своеобразное венчание и что я не дождался, когда тебе нарядят в подвенечное платье, но ведь для меня любое платье на тебе – подвенечное.

Да и чего там, в этой церкви, хорошего, если разобраться?

Во всяком случае, мотив моей песни куда веселее и бодрее, чем заунывные голоса певчих, а уж свежий ветер с реки наверняка лучше удушливого запаха ладана, и костер, разведенный на берегу, горит куда ярче, чем восковые свечи.

А венец на тебе имеется. Эвон какой нарядный, разве что иное название – коруна, но ведь не в названии же дело, главное, что ты в нем как королева.

Моя королева!

Зато мы в другом впереди планеты всей, потому что обычно в ЗАГСе хватает всего двух свидетелей, и не думаю, что церковь требует больше, а у нас их аж три десятка…

А потому еще раз припев, чтоб душа нараспашку – ибо ничего не таю, ничего не скрываю, все говорю как есть, и вот оно, мое сердце, перед тобой.

Все, что я зову своей судьбой,
Связано, связано только с тобой…
Лишь с тобой, лишь с тобой,
Только с тобо-ой!

И едва я в последний раз ударил по струнам, как нижняя струна, издав тоненькое "дзинь", лопнула!

Словно дожидалась окончания песни…

Это что – намек судьбы?

А к чему он?

Ладно, я не старая бабка, чтоб гадать, к тому же у меня все должно быть к добру, чтоб Ксюше в голову не лезла всякая ерунда, а потому не мешкая я шагнул вперед, вытянул из ножен саблю и, учтиво преклонив колено, протянул царевне клинок.

– Благослови его, государыня очей моих, на добрые деяния, кои обязуюсь свершать во славу господа нашего Исуса Христа, ко благу Руси и в твою честь, Ксения Борисовна.

Она стояла, по-прежнему не в силах пошевелиться. Хорошо, что у нее за плечами пристроилась моя ключница, которой сам черт не брат, а если и брат, то меньшой.

Петровна-то ее и толкнула легонечко в бок, ухитрившись проделать это практически незаметно.

Очнулась. Коснулась рукой клинка сабли.

– Принимаю твою клятву, доблестный богатырь! Ведаю, что уходишь ты ныне в дальний путь с чистыми руками и светлыми помыслами! Верю, что сумеешь защитить оным клинком сирого и убогого, вдовицу и сироту! Верю, что станешь нещадно карать им зло и отстаивать добро! – Ее голосок на мгновение дрогнул, но она сразу взяла себя в руки и так же звонко, нараспев продолжила: – А еще повелеваю тебе остаться живым и невредимым и самому поведать мне обо всем свершенном тобою…

А вот так мы вообще-то не договаривались – речь была лишь о сирых и вдовицах. Ах ты моя хитрюля! Ну что ж, получается, нет у меня права на смерть – только на жизнь.

Кто бы возражал, а я промолчу!..

Проводив взглядом ушедшую чуть ли не бегом в свою каюту царевну – она не плакала, но держалась из последних сил, я попрощался с домашними. У ключницы глаза тоже были сухими – ей реветь вроде как не по чину.

– Тебе б еще пару-тройку заговоров выучить, – вздохнула она.

– Ты ж меня научила двум, – возразил я.

– То пустяшные, – пренебрежительно отмахнулась Марья Петровна, – а енти настоящие, чтоб, коль совсем худо станет, Авося призвать.

– Нельзя ведь часто, – напомнил я ей ее же слова.

– Нельзя, – сокрушенно посетовала травница. – Токмо ежели деваться некуда… – И осеклась. – Ладно, ступай. У тебя ныне, – кивок в сторону каюты, где находилась Ксения, – куды как сильнее покровители середь богов. Слыхал, поди, про Ладу?

– Слыхал, – кивнул я.

– Вот ежели что, ты к ней взывай. Она хошь таковского и не любит, – намекнула ключница на изготовленное зелье, – но понятливая.

– А… как взывать? Я ведь не знаю заговоров.

– Про свою любовь вспомнишь, и того довольно, – пояснила она. – И, слышь-ко, помирать не удумай. Теперь уж, – перешла она на шепот, – тебе вовсе оного нельзя. Я баб на своем веку столь перевидала, сколь ты грибов за всю жизнь не съел, потому истинную правду сказываю: ежели меня не послушаешься и уйдешь, то и она жить не станет. Все ли понял?

– В Ольховке свидимся, – твердо заверил я ее и пошел в каюту.

Прощание с царевной получилось не совсем обычным. Едва я туда зашел, как она словно подстреленная птица кинулась мне на грудь, но едва к ней припала, как тут же отшатнулась.

– Нельзя, – простонала она.

Я, недоумевая, шагнул к ней, но она уперлась своей маленькой, почти детской ладошкой мне в грудь и умоляюще повторила:

– Нельзя, княже. И без того не ведаю, как еще в голос не взвыла, а ты обнимешь, и тогда уж точно не сдержусь. Я ж хоть и царевна, ан все одно – баба. А реветь-то нельзя – я хоть и баба, а все ж царевна. Потому ступай себе да помни – коли любишь, то вернешься.

Я кивнул:

– Люблю. Вернусь. Жди… – и вышел на палубу, где в соседнем струге уже сидели на веслах десять ратников.

Дорога предстояла все та же – по Волге до устья Ламы, там до Волока Ламского и дальше.

Расчет был на то, что меня должны искать где угодно, только не на пути к Москве.

С нами следовали и трое пленных, которых мы подобрали на берегу после битвы, когда собирали тела погибших гвардейцев. Их я намеревался использовать как свидетелей, чтобы для начала избегнуть хотя бы обвинений в смерти молодых Шереметева и Голицына.

Особенно ценным был Косач, оглушенный позже остальных, так что он прекрасно видел, как озверевший Голицын с силой оттолкнул священника, который в результате падения получил смертельную рану в висок.

Впрочем, двое других тоже могли рассказать кое-что, поскольку в подробностях наблюдали картину моей схватки с усачами-бородачами, а потом и с Ванькой Шереметевым.

Назад Дальше