Флоровский начал свою преподавательскую деятельность в Богословском институте осенью 1926 г. Вот как он вспоминал в конце жизни об этом времени и о методах своих патрологических занятий: "Когда в 1926 г. меня пригласили преподавать патристику… я был совершенно не готов к такой задаче. Чтобы учить других, приходилось учиться самому. Я этого не стыжусь. Немало людей оказывалось в той же ситуации… В течение двух первых лет преподавательской деятельности в Париже я систематически читал труды ведущих Отцов - отчасти в оригинале, отчасти в переводах. Я изучал первоисточники прежде, чем обратился к современной научной литературе. Может быть, именно поэтому я кажусь таким "старомодным"… Но в то же время у меня возник на всю жизнь иммунитет против шаблонного подхода, против того самого "богословия повторения", которое привержено лишь старым формам, в котором очень часто совершенно отсутствует живой дух".
Переезд в Париж был сопряжен с определенными житейскими трудностями: семейству пришлось оставить удобную двухкомнатную квартиру в новом "профессорском" доме, которая была получена в Праге, и снимать жилье в парижском пригороде Медоне, где, впрочем, оказалось замечательное соседство: этажом ниже находилась квартира М. И. Цветаевой, а в доме напротив жил Ж. Маритен, вместе с которым Флоровский неоднократно добирался поездом до города и который впоследствии стал его другом. Условия жизни и сотрудничества в Париже были достаточно скромными: Институт существовал на нерегулярные дотации благотворителей. В связи с этим Флоровский даже обсуждал с Булгаковым вопрос о возможности сохранения частичной занятости в Праге как временной подстраховочной меры.
В свете этих подробностей переезд Флоровского из Праги в Париж предстает не просто как очередное передвижение в поисках лучшей доли, но скорее как некий знаковый акт, продиктованный главным образом внутренней мотивацией, стремлением посвятить себя богословию и служению церкви. Свято–Сергиевский Богословский институт представлял для осуществления подобных стремлений наилучшую возможность. Он являлся официальным церковным учебным заведением под эгидой митрополита Евлогия (Георгиевского) - экзарха Русской православной церкви в Западной Европе. Первоочередной задачей Института была подготовка церковных кадров: в значительной степени это был слепок дореволюционных духовных семинарий и академий в условиях эмиграции. Таким образом, Флоровский вернулся к заветной мечте своей гимназической юности и наконец‑то поступил в духовную академию - но уже в качестве не ученика, а профессора…
Став членом профессорской корпорации Богословского института, Флоровский автоматически оказывался подчиненным священноначалию в лице митрополита Евлогия, попадал в сферу действия норм канонического права, т. е. приближался к статусу клирика. Первоначально в проекте институтского устава даже присутствовал параграф, требующий, чтобы все преподаватели были в священном сане, но затем ввиду практической неосуществимости данное требование было отменено. Тем не менее Флоровский всерьез задумался о возможности принятия священства еще до переезда в Париж: очевидно, он воспринимал то и другое в некоей взаимосвязи. Своими мыслями он поделился с духовным отцом - Булгаковым, который отвечал: "То, что Вы пишете относительно своего самосознания при приближении к известным вопросам и вообще об отношении к священству, очень трогательно и правильно".
Переезд в Париж олицетворял очередную коррективу в жизненном проекте Флоровского: с одной стороны, открывающаяся перспектива стать священником наилучшим образом отвечала его назревшей потребности выступать в роли религиозного учителя (которая, увы, не встречала желаемого понимания в светской среде). С другой стороны, работа в Богословском институте идеально соответствовала статусу священника–профессора и сама по себе тоже являлась формой религиозного учительства. Впоследствии Флоровский так сформулировал свою мысль о взаимосвязи богословского творчества и священнического статуса: "…Для богослова естественно быть священником. Богослов стремится учить, распространять идеи… Чтобы такая деятельность была эффективной, он должен занимать определенное положение в Церкви, не просто положение мирянина… В Церкви авторитет ученого зависит от определенных знаков признания".
Сопоставляя все обстоятельства, можно предположить, что избрание Флоровским в середине 1920–х гг. нового "церковного" вектора жизни и мысли имело определенную психологическую подоплеку. Фактически, к этому времени стало ясно, что в кругах религиозно–философской общественности русской эмиграции Флоровский не нашел "свою стаю" и был обречен на одиночество, о чем прямо и жаловался в письмах Булгакову. Два ведущих направления эмигрантской социально–философской мысли, условно выделяемые как евразийское и "веховское", с которыми Флоровский пытался духовно солидаризироваться и социально интегрироваться, так и остались для него чужими.
"Максимально независимый от евразийства евразиец не смог преодолеть глубоких психологических разделений, вставших между ним и "веховцами"", - пишет о Флоровском М. А. Колеров, имея в виду "кружковую цепкость" "веховцев". Однако проблема состояла не только в кружковой психологии "веховцев" и евразийцев, но в не меньшей степени и в психологии самого Флоровского, который с детских лет был лишен опыта полноценного человеческого взаимодействия вне семьи и практически не умел строить отношения в коллективе. По сути дела, он был неисправимым одиночкой и всю жизнь страдал от этого. На идейно–теоретическом уровне Флоровский тоже не сумел вписаться ни в евразийство, ни в "веховство", что, впрочем, также может объясняться психологическими факторами. Очутившись в середине 1920–х гг. в неприятной и безнадежной роли "своего среди чужих, чужого среди своих", Флоровский стал искать спасения в положении "над схваткой" - в роли "учителя" и служителя церкви, избрав амплуа бескомпромиссного "ортодоксального" богослова.
Правда, с принятием священства Флоровский долго медлил - возможно, в этой осторожности сказалась инерция его юношеского антиклерикализма, того ощущения невозможности "жить и дышать спокойно и свободно, будучи служителем церкви ex offices", о котором он некогда писал Глубоковскому. Однако в эмигрантском Париже обстановка была не такой, как в дореволюционной Одессе, церковь уже не ассоциировалась с тягостным официозом, и Флоровский в конце концов в 1932 г. стал священником. Своими мыслями и чувствами накануне хиротонии он поделился с одним из своих духовных конфидентов - Н. А.Бердяевым: "В эту среду я принимаю рукоположение в диаконы, а в следующее воскресенье апреля 17 в пресвитеры. Решение принять священство созрело во мне давно и сказалось как‑то сразу. Я внутренне чувствую, что если есть у меня дальнейший путь в богословии, то лежит он именно через священство. Это значит для меня: через литургический опыт, через соборность молитвы… О моем решении я сообщаю только самым близким людям. Помолитесь обо мне и со мною".
Положение Флоровского в Институте, а также его взаимоотношения с Булгаковым оказались омрачены событиями, связанными с обвинением последнего в ереси и дальнейшим разбирательством по этому поводу. В 1935 г. софиологическое учение Булгакова подверглось официальному осуждению почти одновременно со стороны двух русских православных юрисдикций: Московской патриархии и Карловацкого синода. Свято–Сергиевский богословский институт в это время находился в юрисдикции Константинопольского патриархата, однако проигнорировать внешнее осуждение Булгакова было нельзя, тем более что в среде русской эмиграции оно давало повод для сомнений в ортодоксальности и легитимности возглавляемого Булгаковым Института и всей церкви митрополита Евлогия.
Поэтому в конце 1935 г. митрополит назначил комиссию для рассмотрения выдвинутых против Булгакова обвинений. Поскольку основные богословские кадры экзархата были сосредоточены в Свято–Сергиевском институте, большинство членов комиссии составили его преподаватели, которым, таким образом, предстояло судить собственного декана. Учитывая характер своих отношений с Булгаковым, будучи ему многим обязан, Флоровский попытался уклониться от тягостной обязанности принимать участие в работе комиссии. Однако митрополит Евлогий настоял на включении Флоровского в ее состав, мотивируя это тем, что без участия последнего заключение комиссии будет выглядеть неубедительным. Очевидно, комиссия была заранее настроена на реабилитацию Булгакова, но требовалось представить это решение как итог некоей серьезной работы. Именно поэтому был необходим Флоровский, который к тому времени уже приобрел репутацию наиболее последовательного оппонента софиологии, своеобразного богословского "анти–Булгакова". В то же время всем было известно, что Флоровский попал в Институт и получил кафедру патрологии именно благодаря протекции Булгакова, поэтому предполагалось, что он не станет действовать против своего духовного отца и благодетеля. Таким образом, в этой истории Флоровскому отводилась, по сути, ключевая роль: он должен был символизировать некую богословскую принципиальность, но в итоге найти способ для оправдания Булгакова.
Для Флоровского эта ситуация оказалась крайне трудной и двусмысленной: с одной стороны, он действительно не мог позволить себе открыто выступать против Булгакова, но с другой, будучи человеком бескомпромиссным и прямолинейным, не мог поступаться своей богословской совестью. Заседания комиссии начались в феврале 1936 г. под председательством прот. С. Четверикова. Флоровский присутствовал только на одном официальном заседании комиссии, члены которой быстро разделились на два лагеря. Большинство защищало Булгакова от обвинений в ереси, а меньшинство, представленное Четвериковым и (заочно) Флоровским, выражало по поводу булгаковского богословия серьезные сомнения. Несмотря на отсутствие единогласия, в июне 1936 г. комиссия вынесла предварительное заключение. В связи с этим Четвериков счел необходимым сформулировать "особое мнение" меньшинства, однако Флоровский всячески уклонялся от участия также и в этом: он отказался быть составителем данного документа и в итоге лишь подписал составленный Четвериковым довольно "обтекаемый" текст, вывод которого гласил: "Несомненно, что осуждение о. Булгакова в Москве и Карловцах было поспешным и преждевременным, произнесенным без тщательного и детального рассмотрения, а также без предоставления голоса обвиненному. Тем не менее следует отметить, что независимо от какого‑либо осуждения имеются причины для того, чтобы иметь опасения и смущения по поводу взглядов о. Булгакова не только потому, что они расходятся с церковным преданием, но и потому, что они дают повод к всякому роду безответственных дискуссий относительно догматов веры, разлагающих православное сознание".
Комиссия возобновила работу осенью 1936 г., начав с обсуждения подробного доклада Четверикова, где указывались наиболее противоречивые аспекты софиологического учения
Булгакова. Флоровский одобрил содержание доклада, но снова продемонстрировал позицию невмешательства в процесс работы булгаковской комиссии. "В какой‑то мере, - комментирует А. Е. Климов, - вероятно, отразилась тут и надежда Флоровского, что таким образом его имя не будет непосредственно связываться с заключением Комиссии, будь оно "за" или "против"… Несмотря на свое столь решительное неприятие софиологии, Флоровский в то же время был убежден, что отрицательное решение по "делу" Булгакова способно лишь еще больше разгорячить и без того бушующие юрисдикционные и политические страсти. С моральной точки зрения ситуация действительно казалась тупиковой… Оспаривать взгляды Булгакова на теоретическом уровне Флоровский был готов, однако участвовать во все еще тянущемся квазисудебном разбирательстве по делу Булгакова он просто отказался".
В целом, разбирательство получило для Булгакова вполне благоприятный исход: по отношению к нему не было принято сколько‑нибудь значительных дисциплинарных мер, и он по- прежнему имел возможность пропагандировать свое софиологи- ческое учение. Их отношения с Флоровским сильно не пострадали, о чем свидетельствуют письма к нему Булгакова последующих лет. Однако со стороны многих коллег по Богословскому институту и представителей парижской эмигрантской общественности Флоровский подвергся своего рода остракизму: ему не смогли простить того, что он не поддержал Булгакова безоговорочно и даже осмеливался выступать с критикой в его адрес, хотя и вне рамок комиссии. Ведь Булгаков не просто был деканом института, он был лидером и знаменем целого религиозно–философского сообщества, центром которого являлся Свято–Сергиевский институт в Париже. Поэтому и осуждение Булгакова воспринималось не столько на теоретическом уровне, сколько как удар по лидеру общины, встать на защиту которого - личный долг каждого ее члена. В этом контексте "уклонистская" позиция Флоровского была воспринята как "предательство" не только своего духовного отца, но и общего дела.
Конечно, есть доля истины и в точке зрения Ф. Томсона, расценивающего коллизию в Богословском институте как "разрыв между теми, кто верил, что достижения философии и богословия после отцов должны быть всерьез восприняты для достойной встречи вызова современного мира после русской революции, и Флоровским, верившим в неизменную истину "христианского эллинизма"". Однако решающим был именно социально–психологический фактор. Вдобавок, к общему "возмущению" Флоровским за его "предательское" поведение в истории с Булгаковым могло добавиться и накопившееся за десятилетие сотрудничества недовольство его тяжелым характером. В свою очередь, изданная в следующем году книга "Пути русского богословия" тоже отнюдь не прибавила Флоровскому сочувствия в русском Париже: ее эффект оказался скандальным и она была встречена негласным бойкотом. Бердяев, нарушивший круговую поруку, прямо обвинил Флоровского в неблагодарности по отношению к русскому религиозно- философскому "ренессансу".
Таким образом, во второй половине 1930–х гг. Флоровский оказался в тяжелом положении. Материалы его архива показывают, что в этот период он мучительно переживал враждебное отношение к себе и испытывал желание покинуть Париж навсегда. И хотя это намерение было вполне реализовано лишь десятилетие спустя, уже с середины 1930–х гг. Флоровский подолгу отсутствовал в Париже в связи со своей новой деятельностью по линии мирового экуменического движения, одним из лидеров которого ему суждено было стать.
Несмотря ни на что, парижский период оказался не только самым продолжительным отрезком жизни Флоровского в Европе, но и наиболее плодотворным этапом его творческой биографии в целом. Именно за годы работы в Институте он подготовил и издал все три свои монографии, а также целый ряд статей. Опубликованная в 1928 г. статья "Евразийский соблазн" подвела черту не только под "евразийством" Флоровского, но и под его философской публицистикой как таковой. Его философская эволюция завершилась на рубеже 1930–х гг., когда он, после углубленного знакомства с трудами древних отцов церкви, всецело подчинил свою мысль па- тристической парадигме и объявил о том, что его философия - это богословие. Данный процесс отнюдь не был безболезненным: он оказался сопряжен не только с переоценкой очень многого в мировом и особенно русском религиозно–философском наследии, но и в известной мере с преодолением самого себя, с определенной перестройкой собственного понимания и переживания жизни.
В самом начале этого процесса, еще накануне переезда в Париж, Флоровский признавался в личном письме Бердяеву: "У меня сейчас настроение острой чувствительности ко всему безответственному и религиозно–надуманному в русском светском брожении: критика и сомнения обращены прежде всего на себя самого. Весь вопрос в том, имеем ли мы право говорить, не то чтобы я сомневался в праве мирян говорить и действовать, я имею в виду нас. Мы слишком еще мало вросли в церковь и пожалуй надо еще учиться - врастать, как‑то постараться освободиться от связи с современностью, чтобы Фиваида и студийская обитель стали нам роднее религиозно–философ[ских] обществ, чтобы Никейские и Халкидонские отцы стали для нас современнее арх[имандрита Феодора] Бухарева и Достоевского, чтобы отпала жажда новизны. Это и есть подлинный церковный ревизионизм".