По крыше беседки попрежнему колотил дождь и тянуло холодом. Эмили даже вздрогнула, когда из сизой, стегающей дождем темноты как сквозь занавес прорвался горячий, разомлевший Валерка. Хватка и воля, так нравившиеся ей в Валере, теперь вспугивали в ней большую бархатистую бабочку запрятанную глубоко в груди и ждущую достойного и сильного как ветер, на которого можно опереться и не боясь разбиться о небо… взлететь.
Утерев лицо и возбужденно откинув липкие волосы со лба он весь был как на ладони, ожидая заслуженной награды, зарание лишив тайны все, чему мог придать совсем другой смысл один его верный поступок.
Все подсказки читались на ее лице как в раскрытой книге и Валера поступил нежнее и тоньше, каснувшись ее чуть поджатых губ своими мокрыми посиневшими губами. Рот Эмили ответил ему робко и возможно чуть покорней, чем следовало. Валера взял паузу и многозначительно повел бровью в сторону Астрела, который отвернувшись в струящуюся захлебывающую морось брел кругами Дантова ада.
Словно прощаясь с чем-то одним и начиная с чего-то другого Эмили собралась с силами и попросила не живо, с трелью в голосе, а несколько отчужденно:
- Ты собирался идти куда-то, неправда ли, Астрел. Теперь можешь… если хочешь конечно, - торопливо сболтнула она в конце.
Сердце девушки сладко замирало, не соотносясь и не совладая с неким внешним ходом вещей. Внутренний восход поднимающийся снизу живота тепло грел ее, открывая нечто совершенно новое и оправданно выстраданное всеми ее предыдущими запретами.
Астрел уставился на нее так, словно его легко кантузило.
Качнуло.
Негодование-оно похоже на забытье разума.
Разочаровавшись и ничего больше не видя и не соображая Астрел перекинул тело через скрипучие перила беседки и с плеском побрел прочь. Словно погрязший в их скором грехе, он продирался сквозь запруженную ручьями улицу. Холодные брызги пытались выклевать ему глаза. Все его тело пылало и он жалел что для сердца, для этого содрогающегося пламенного шара небо не придумало водяной купели.
Пальцы Валеры играли с планкой ее кофточки, скользя то вверх, то вниз. На костистой скуле напрягся розоватый желвак. Глаза присладились и легкий небритый пушок обезоруживал ее последние попытки одуматься.
Бьющий жесткими тягучими каплями дождь затерал удаляющийся контур, размочив белеющую осанку Астрела как уходящий на дно выщепнутый из теплой середки клейкий мякишь батона.
Мягко дотрагиваясь Валеркина ладонь забралась под полурасстегнутую, встопорщеную одежду.
Неужели все всерьез!
По чуть-чуть, не дразнясь а обладая ими он уже водил там, где твердели ее соски.
Так он себя помнил.
Волнение горячим лихорадочным комком подпирало горло. Ему только так показалось или в уголке ее огромных глаз он разлечил маленькую слезинку?
Пусть так, только бы не иначе.
Его пальцы упорно тянулись к чуду через отчаяние юношеской неопытности. Нахлынувшая нестерпимая нежность и желание осторожного почти пугливого обожания переросли в уверенность и он больше не утихомиривал себя. Удобно запустив руку в теплый распахнутый вырез он откровенно мял ее острые короткие грудки.
Эмили точно сковало глубоким трансом. Ее тело не подергивалось а дрожало, будто тряслось от ужаса. Его сильная ласкающая рука обволакивала, отталкивала полотно ткани как препятствие. Ей хотелось всего того же что и ему, но не так. И если все мысли были в голове, те, которые почему-то приходят только потом, Валеркины жадные губы перебивали их, словно перекусывали магистрали вен по которым те мысли и неслись. А вторая его рука придерживала ей затылок не позволяя Эмили очнуться и отстранившись совершить шаг назад, до перекрещеного штакетника беседки, и упереться спиной в охлождающий дождь.
Хотя бы осмотреться. Хотя бы понять, хочет ли она этого. И если не хочет, как остановить?!
Ознобиться и очнуться от напирающего, дышащего в лицо терпким сурогатом желания, Валерки.
Ну не сбылось. Не прявило себя то единственное чувство от которого не откреститься. Не повлекло. Забродив не вызрело, нарушив казавшуюся неизбежной справедливость ее выбора.
Завороженная этим разрешенным насилием она молила его заглянуть ей в глаза.
Там где должна литься музыка все в одночасье расстраивается.
Трень-брень.
Валерочка!
Он всегда чувствовал что в чем-то уступает ей или может быть во всем сразу и по чуть-чуть. Он хотел увидеть ее одобрение. Поощряющий полунамек.
Нелепость.
У самой черты умопомрочения он вдруг увидел в ее глазах острый, как резь в животе, страх. Было во всем этом непостижимое раболепие блажного влечения и зудящая в глазах тоска, да дрож неумело зацелованных губ. Еще не веря, не сознаваясь его жадные руки бесновались под ее одеждой. Но Эмили оставалась бесстрастной, неподвижной, неоткликающейся, словно бы уже навеки недоступной. Ее взгляд кричал ему в лицо пронзительным нечеловеческим голосом.
Внутри будто стужей промело. Высквозило.
Не боясь высоты и не замечая ветра он точно соскальзывал в пустоту.
С вершины храма.
Сам отнимая у себя то право, которое он никому бы не дал отнять у себя. Он отстранился, почти брезгливо отдернув руки и не зная куда их деть.
Потеря без обладания. Возвращение без разлуки.
И преодолев болевой порог совести он заставил себя устыдится и отступить.
Кто щадит - уже любит.
Без кровинки в лице отпущеная им Эмили еще умоляла его остановиться и это показалось Валерке самой невыносимой несправедливостью.
Боль тогдашней обиды и мучительное непонимание навсегда остались для него загадкой особого толка. И недоступная, не понятая Эмили словно глаза его навеки на себе остановила.
Самородов нашел единственный способ выбраться из подполья душевной муки и на следующий же день уехал поступать в корпус новобранцев при военной академии сухопутных войск, остановив для себя виток юношеской беспечности. Его зачислили, отдав должное не столько полученным в школе знаниям, сколько завидному здоровью. Остальное, курсанту первого года службы Валерию Самородову, приходилось схватывать налету.
Ползком и раком, бегом пятнадцать километров с гаком.
Его брали за шиворот и заснувшего над лекцией выбрасывали на скрипучий мороз. Ему удавалось спокойно полежать только на стрелковом рубеже, а драгоценный сон урезали со всех сторон все кому не лень. Он оставался никем до тех пор пока не отсеялась половина из зачисленых с ним новобранцев. Тогда они были удостоены присяги и с ними стали обращаться ни как с грязью на подошве, а как с тараканами за которыми еще нужно погоняться, потому что они уже кой чему научились. Он уже осознано привыкал жить без выбора, подчиняясь приказам, когда получил сообщение из Норингрима, оказавшимся запоздалым приглашением на свадьбу Астрела и Эмили.
Со всем уважением.
Его бы все равно никто не отпустил ни на какую свадьбу.
Он так уставал в ту пору, что ему не хватало ни сил для безумного поступка, ни воображения чтобы как следует разозлиться или растравить самолюбие. Эта неразрешимость неким серым затемняющим комком висела, маячила над его душевным покоем. И потихоньку, по шерстинке развеивалась сама собой, превращая обиду в досаду по поводу, а потом уже и без повода. Утрачивая ранящие, колкие края и становясь чем-то обременительным, но вполне выносимым.
Ускоренная, всегда набегу жизнь курсанта требовала упрощения чувств и отказа от туманных расстройств. Срывая скоростью давлеющих принудительных событий все поверхностное, мешающее оптекаемой дубеющей коже формировать характер будущего командира.
Он отказал себе в праве на гнев.
Валерий Самородов был занят делом, которому собирался посвятить жизнь. И поставить под угрозу все чего он добивался с таким трудом одной нелепой, дисциплинарно наказуемой провинностью курсант Самородов не желал.
Несмотря на сильную натуру сердце нет-нет, да щемило.
Оправдавшись он решил для себя так, что Эмили обезопасила себя этим браком от него самого, найдя в этом досадное противоядие его страсти.
Пехот-командер утер лицо, сгоняя оторопь. Он всякий раз проходил через это снова. По всей видимости он больше топтался чем шел, но подобная нерасторопность не помешала ему преодолеть весь путь.
Это очень серьезно-разглядывать семейное гнездышко своей несостоявшейся радости. Чуть нарочито угрюмый дом стоял не сходя с места, как и положено дому. А Самородов все равно словно крался, точно дом осторожно подпускал его к себе, готовый всем своим весом рвануться и убежать, шоркаясь о стены узкой улицы.
Две тихие женщины вежливо поздоровались с военными и поспешили в сторону храма.
По сути это был дом чучельника, но Самородов понимал как много теперь зависет от Эмили. Смягчая строгость архитектурных линий междоузлея цепких вьющихся побегов прихотливо оплетали выступающие углы. Ранние лопнувшие соцветиями бутоны напоминали свисающую вниз гирлянду из ярких погремушек. Тонконогий стол и скамья прекрывали выстелленый сланцавыми плитами пол открытой терассы. Лампы из полированной бронзы уже зажглись и освещали распашные двери украшеные узорчатым стеклом. Контровой свет высоких окон пробивался сквозь плотные кусты осыпаные листвой более высоких деревьев. Листья лежали на тонконогой скамье, на плитах, на столе. Ее молчаливое присутствие придавало смысл каждому предмету вокруг этого дома.
Огромный, плотно наполненый переживаниями день, казалось отступил в далекое прошлое. Его полумифические воспоминания почти уже превратились в безнадежную мечту. Валерий Самородов шел по мощеному плитами тротуару, приближаясь к неминуемому искушению всей своей жизни. Освещенная площадь лежала слева от него четко очерченая храмовыми постройками. Окна света врезанные в сгущающуюся тьму казались глазами без век, глядящими предвзято и страстно. Дневная усталость придавала его решимости особое вечернее настроение с мягкой взволнованностью ожидания. Тая возбужденное дыхание он, как лицом в ручей, вошел в дом.
Его ожидали тоже.
Господь Всемогущий.
Дарующий и берущий. Любящий нас всех в своей радости.
Да светится имя твое. Да придет царствие твое…
Старательность дочки Астрела и Эмили, при всем умении выговаривать Сати каждое слово, была насилием над здравым смыслом. Те же самые слова, которые звучат из уст девочки становятся не тем же самым, если их произносит юноша. Они грубеют, становясь весомее. Сам звук густеет как набатный колокол и молитва преображается в гармоничное продолжение веры.
Сати нелепо пискнула на середине предложения. Хавада тут же дала своему сорванцу подзатыльник. У нее была тяжелая рука. И Юджин отдернул худую кисть от накрахмаленого платья, перестав щипаться.
Все невольно заулыбались, исцеляя тревожное напряжение царящее в трапезной.
На полу лежал ковер, судя по сложности рисунка и естественности оттенков, весьма дорогой.
В полевой камуфлированной форме Валерий Самородов выглядел за столом накрытым бронзово-красной скатертью, украшенной утяжеляющими, витыми кистями, как рябое перепелиное яйцо на пурпурной сутане его преподобия.
… очисти грехи наши. Прости нам вся согрешения,
вольные и невольные. Господи, не оставь нас,
вдохни дух в прах твой в утробе твоей.
Не отыми от меня дух свой. Прояви милость ко мне.
К чадам и домочадцам. Преди и очисти от скверны
души наши и тело наше в скорби исправляй.
Врачующую силу твою и всякую немощ таящуюся
вспоможествуй.
Господь, просвещение наше и утешение наше,
помоги нам беззащитным.
Ныне и присна и во веки веков. Аминь.
Девочка перевела дух и не без изящества завершила молитву глубоким реверансом, решив что так оно будет совсем хорошо.
Его преподобие отец Аквитин с большим мясистым носом и глазами с вечным голубым рассветом внутри сделал вид будто не заметил подобной волности ребенка и смиренно закатив глаза к паталочному ригелю от себя добавил:
- Молитвой мы перед Богом себя проявляем. Господи, благослови нежные уста ребенка источавшие тебе хвалу и пищу которую ты послал нам. Принеси счастье дому приютившему нас и хозяевам его хлеб с путниками приломившим.
Сытный запах роился над столом.
Самородов испытал непреодолимое желание пошевелиться и призрев деликатный консерватизм потянулся налить себе чего нибудь в бокал.
У жареной рыбы была кожица цвета золотого топаза. Искрясь, росинки на запотевших бокалах извивающимися запятыми скатывались вниз. С мареным деревом подносов удивительно хорошо смотрелся бардовый цвет узора. Легкие плетеные стулья не поскрипывали а как бы шуршали. Тушеный картофель со сладким перцем и бобами был дополнен нарезаным широкими ломтиками мясом. Красное вино "Мэдирос" и "Тассадэра" размещались в низкой, украшеной стружкой карзине и их заштопоренные горлышки смотрели в разные стороны.
Уведя детей в соседную комнату Хавада стала прислуживать за столом. Быстрые, ловкие руки привыкшие к крестьянскому труду успевали угодить всем сразу, пододвигая и перекладывая куски с тарелки на тарелку. Пушисто-снежный, наполненый кислородом лаймаровый сок струей ударил в наклоненый бокал Самородова и несколько белых капель упало ему на руку. Самородов зыркнул на Астрела и их глаза встретились.
Астрел сидел во главе стола и смотрел на Самородова таким взглядом, будто тот убийца которого много лет тянуло на место преступления и вот, наконец, он решился и вернулся.
Или ему хотелось так думать?
Каждый наблюдал за другим еще раньше, возможно с самого начала, из передней, из коридора с прозрачной верандой, через молдинги в рамах удерживающие оборону стеклянных стен.
Астрел был приложением к чуду помогая ему существовать. Знает ли он какая охапка счастья ему досталась, если счастье можно мерить охапками? Эта мысль обрела самостоятельность и больше не подчинялась ему, когда он только издали, мельком увидел Эмили. Перестала подчиняться в первый же миг своего возникновения, переняв завистливые угрозы ревности.
Пришел момент разыграть маску искренности.
Прямиком, без многоэтажных подтекстов, Астрел протянул белофарфоровую ладонь, подавая ее Валерию:
- Можешь поздороваться со мной за руку, я не инфецирован.
Факельное шествие непримеримых маршеровало в глазах Самородова, но он был благоразумен и подавая руку ответил:
- Я не знаю более незапятнаных рук на тысячу километров в круг.
Жосткий, сверлящий взгляд касался, как ему казалось, самой сути.
- Теперь ты на такой должности, что в твоей власти сажать людей за решотку и за меньший проступок.
- Тогда сразу под требунал. Чего уж там.
Они разорвали рукопожатие и с нескрываемым облегчением опустились на плетеные стулья. Властная щемящая боль неутраченного чувства со злой искренностью парализовала им лица. В них жила разная мера вещей и поступков, и от этого их немного перекашивало. Кривило.
Торопливо, скороговоркой что-то весело говоря, Хавада, глубоко и рискованно, чересчур суетливо и заботливо потянулась в середину стола. Взяла в руки обе бутылки с вином и осыпая мужчин стружкой попросила Астрела и Валерия их откупорить. Оказавшись в такой ситуации мужчины дали слабину и завозились со штопором.
В этот момент в трапезную вошла хозяйка, провожая к столу гостя прибывшего последним. Дэнис Бодье Грациан шел операясь на трость. На лице лежали желтые старческие пятна, словно нерастаявшие остатки принесенного с улицы света. Мелкие, тусклые, без выражения глаза, стиснутые в шрамик губы сохраняли болезненую припухлость. Седые космы были завязаны в чахлое подобие хвостика. Темный деловой костюм скрывал излишную худобу главы города. Пенящийся фреволный шарфик прекрывал выскобленую до синевы шею. Жатую ткань прешпиливала брошь с огромным переливающимся камнем изумительной огранки. Морщинистое лицо старика оставалось восково-бледным и камень необычайного размера и чистоты подпитывал свежесть увядающей в лике жизни. Продолжая приятный разговор Дэнис Бодье Грациан говорил хозяйке:
- Надобность в моем присутствии необходима не только другим, но и мне самому, прелестная Эмили. Пока я кому-то нужен, я жив, - с эдакой стариковской бровадой отвечал любезностью на любезность городской голова на оставшуюся за порогом фразу хозяйки.
Свет трапезной рисовал по шелку ее кожи родные и такие притягательные приметы красоты. Богатое женственностью от природы ее горделивое, тонкое лицо начиналось со скул. С той постановки шеи которая подчеркивала приподнятый затылок головы. Мягкий контур подбородка обрамляли чуть заостренные косточки скул, в которых чувствовалось непреклонное упорство и отходчивый нрав. Необычные, даже несколько разлетисто-смелые бугорки щек настолько изящно сходились к переносице и плавной линии ушей, что казалось буд-то Эмили вот только что произнесла нечто необычайно разумное и представляла собеседнику время "переварить" услышанное, не настаивая и не торопя с ответом. Ее удивительно большие как у ночного животного глаза содержали частичку бешеного черта, застрявшего в холодной проруби голубой протоки. От чего взгляд становился живым и искрометным, до игривого блеска у самых ресниц его обладательницы.
Широкие окна светились последними розами заката, срезаемыми подступающей без бликов темнотой. Просторно освещенные большие окна веранды так же отбрасывали контровой сполох, процеживая сквозь Эмили рикошеты уходящего за горизонт света. Сквозь мельчайшую сеть замысловатых кружев проступала яркая драгоценность теплой атласной кожи. Бедра плавно сужались в тонкую талию и стоило Эмили повести плечем, как открывалась слегка загорелая безукоризнено гладкая спина.
Самородову не хотелось думать безутешна его печаль или нет. Он смотрел на Эмили словно оплетенную ясным сном и понимал что Бог перестарался создавая ее такой.
Эмили легко потянулась, выгнулась и расстегнула заколку.
Она вытворяла невообразимое. Хотя, что в этом было такого?!
Щелчек и туго стянутые волосы рассыпались полукольцом.
Взрыв! Фейерверк!
Ее локоны вспенились как шампанское. Фисташковое половодье волос! Они переливались точно рухлящийся отрез шелковой ткани.
Она научилась быть для него неоправданой мечтой, неправдой, каждое движение которой являлось неопровержимой истиной.
Какая-то мысль, возможно взгляд, спугнули ее плечи, говоря о многом тому, кто хотел это видеть. Оправляя складки платья Эмили отпархнула к окну. Ее недосягаемость придавала Эмили выдуманные свойства. Ему мерещилось что даже ноги ее не всякий раз касаются пола.
Сквозь высокое окно виднелась свежая зелень прихрамового сада. На редисах возвышающегося храма поблескивали распятья, уже тускло но опаляюще жарко.