5. Меня обманули!
Я ожидал увидеть что угодно. Волшебный канат Халбас-Хара, пляшущий над огненным морем Энгсэли-Кулахай. Небесный горный проход Сиэги-Маган-Аартык. Божественную гору Кюн-Туллур. Вышнюю бездну Одун. Вонючую, сплошь обледенелую тропу Муус-Кюнкюйэ. Перевал Кэхтийэ-Хан, ведущий на землю от кочевий верхних адьяраев. Клык чудовища в темной бездне. Вертящийся остров в белесой пустоте. Нет, про остров и клык мне позже рассказала Умсур, вспоминая битву Нюргуна с Эсехом. Короче, я ждал чудес, невиданных земель, убийственных дорог.
Алатан-улатан!
Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!
Действительность опрокинула все мои ожидания навзничь. Да что там! Она навалилась сверху и, сладострастно ухая, принялась мять ожиданиям толстые загривки. В юрте, куда нас не пускали, вокруг боотуров, спящих мертвецким сном, сгущался, обретал форму другой сон – мой, давний, памятный. Я видел его зимней ночью, перед тем, как Нюргун ушел в тайгу добывать лося. Ну да, конечно, все так и было! Все так и есть! Мой брат уже лежит не на голых камнях, а на ороне, застеленном чудо-покрывалом – белым, тонким, прохладным, словно вытканным из первого снега. Запястья и лодыжки Нюргуна охватывает липкая лента. Он вздрагивает: это все, на что Нюргун сейчас способен, желая свободы. В жилах брата торчат иголки, от них к рыбьим пузырям, висящим на безлистых деревцах, убегают тонкие шнурки. Сбоку, в трех шагах – окно, и за окном цветут кусты, бесстыже вывалив на ветер лиловые и желтые грозди.
– Господи! – прохрипел Тимир. – Аппарат искусственной вентиляции легких! Не думал, что еще увижу его когда-нибудь…
В голосе зубодера дрожала нежность. На глаза Тимира Долонунгсы навернулись слезы, скатились по щекам. Казалось, он говорит о блудном сыне, который сгинул в дремучем лесу, был оплакан, считай, забыт, и вот нате вам! – вдруг взял и вышел к стойбищу родителей.
Тимир бормотал что-то еще, но я уже не слушал его. С раскрытым ртом я глядел на то, что в моих снах – да и в жизни, право слово! – было колоссальным, а стало маленьким. Над Нюргуном, прикрепленная к потолку сетью ремней, сплетённых из металла, висела железная гора. Скрученная по ходу солнца на манер березовой стружки, сверкая полировкой, размером с колыбель для человека-мужчины, если бывают такие колыбели, или с зимнюю шапку великана, если вам так проще, гора поворачивалась. В ее блеске отражались мы все, хотя это было решительно невозможно. Я, Нюргун, Умсур, Айталын, Мюльдюн-бёгё, папа с мамой; Уот, Тимир с Алыпом, живая – Белый Владыка! живая… – Чамчай; няня Бёгё-Люкэн жует лепешку с мясом, дедушка Сэркен в задумчивости грызет перо, хмурится мастер Кытай, играет на дудке дядя Сарын, смеется тетя Сабия… Нас приклеило к сверкающей горе на веки вечные: Алып-Чарай, Волшебная Боотурская Слизь, держала на славу.
– Нюргун! – позвал я.
Я не надеялся, что он услышит меня. Мне просто хотелось, чтобы гора остановила свое вращение, или хотя бы отпустила нас на волю. Я звал Нюргуна, как мальчишка в беде зовет старшего брата; впервые я звал Нюргуна на помощь.
– Нюргун?
Нет, это не я. Это Уот.
Адьярай лежал на спине, похож на сопку в ночи, но мне показалось, что он встал. Тень, в которой смутно угадывался Уот Усутаакы, нависла над ороном, где покоился мой брат. Верхняя часть тени, от плеч до макушки, легла на вращающуюся гору-колыбель. Гора не остановилась, но блеск потускнел, угас. Наши отражения утонули в тени, ушли вглубь, кто куда, получили временную свободу. О помощи я просил Нюргуна, но выполнил мою просьбу Уот; выполнил, ничего не зная о просьбе.
– Боотур? – спросил Уот. – Самый Лучший?
От его вопроса сон вздрогнул и переменился. Перемена вернула нас в Кузню, на перековку Нюргуна, когда мой брат плавился в горне, страдал на наковальне, а я держал будущего боотура клещами, ужасаясь тому, где я нахожусь и что делаю. Вот и сейчас в юрте-невидимке заморгали бельма удивительных коробов. В писке кусачей мошкары зазвенела тревога. Искрами вспыхнули светляки: зеленые, желтые, красные. Духи во вьюжных одеяниях – откуда и взялись? – гурьбой кинулись к Нюргуну:
– Скорее! Разряд!
– Адреналин!..
– Самый Лучший?
Духи не слышали Уота. Они столпились у орона, закрыв Нюргуна от моего взгляда. Я видел только Уота, храпящего на камнях, и Уота, возвышающегося над духами.
– Боотур? – голос Уота был голосом ребенка, у которого отняли мечту всей его жизни. – Да он же калека! Меня обманули!
Я задохнулся. Слова адьярая копьем пронзили мое сердце, мечом рассекли печень. Лучше бы я погиб в Уотовых объятиях! Никогда в жизни я не слышал ничего более обидного. Они там, вдвоем, не считая духов, и адьярай смеет!.. Меня держат как раба-подставку – за стеной, под открытым небом, не пуская в юрту, а Уот там, с Нюргуном, и адьярай смеет!.. Я, тот, кто спас брата из плена, кто пошел против семьи, и вот я изгнан из проклятого сна, лишен возможности вмешаться, а Уот Усутаакы стоит у Нюргунова ложа, и он еще смеет?!
– Калека! Калека!
Уот рыдал, не стесняясь:
– Дохлятина, кэр-буу! Обманули!
– Замолчи!
– Калека! Ложь, наглая ложь…
– Захлопни пасть!
– Калека!
– Убью!
– Обманули! Ыый-ыыйбын!..
– Плохой! Плохой! Очень плохой!
Должно быть, мое сердце тоже превратилось в черную дыру. Оно подкатило к горлу, прервало дыхание, болезненными толчками громыхнуло в ямочке между ключицами. Я схватился за грудь, вырвал предательское сердце, не позволяя ему оглушить меня жалостью; сжал в кулаке, как сжимают рукоять меча. Большой, сильный, закованный в доспех Юрюн-боотур, я бил этим кулаком в стену юрты-невидимки, давая клятву, что пробьюсь или умру.
– Калека!
– Убью!
Хрустела прозрачная стена, отделявшая меня от спящих. Хрустел кулак. Еще недавно я завидовал хрусту, с каким сжимает кулак Уот Усутаакы. Пусть он мне завидует! Преграда? Если Зайчик сломал жернов, чтобы выйти, то Юрюн сломает волшебную завесу, чтобы войти. Любой ценой, да. Кровь из носу я должен был отомстить адьяраю за смертельное оскорбление.
– Обманули!
– Убью!
Уот захрипел. Наверное, одно из моих "убью!", чудом прорвавшись в юрту, садануло адьярая под дых. Уота выгнуло дугой. Он бился на полу, словно рыба, выброшенная на берег лесным дедом. Лицо его побагровело, веки открылись, единственный глаз вылез из орбиты вареным яйцом. Нюргун спал, как ни в чем не бывало, удерживая своего пленника в цепкой хватке сна. Я же каждым новым воплем, каждым ударом кулака в преграду вышибал из беспомощного Уота дух.
– Калека? Мой брат?! Убью!
Колыхнулись духи во вьюжных одеяниях:
– Скорее! Разряд!
– Адреналин!..
Буран вскипел, сместился от Нюргуна к Уоту, сгинул. Из снежной метели донесся еле слышный возглас: "Мы его теряем!.." Когда все успокоилось, они по-прежнему лежали рядом на камнях: спящий и мертвый.
Усыхая, я отступил назад. Я знал, что преграды больше нет, но боялся сделать шаг к ним. Я, боотур, боялся. А что? Обычное дело.
– Дай сюда, – сказал Тимир.
6. Жизнь и смерть Уота Усутаакы
Он взял меня за руку.
– Что? – не понял я.
– Дай, говорю.
Медленно, палец за пальцем, он разжал мой кулак. На ладони лежали обломки свистульки. Кэй-Тугут, олененок, подаренный мне Уотом. Голова с рожками уцелела, все остальное размололо в крошку. Я чихнул, и бо́льшую часть Кэй-Тугута сдуло с ладони, как пепел от костра.
– Дай сюда, – повторил Тимир.
Он мог бы взять остатки свистульки без спросу, но опасался, что я опять забоотурюсь.
– Вот…
Тимир вертел рогатую голову, осматривая ее со всех сторон. Третий глаз зубодера мерцал, тек иссиня-белым светом. Лоб Тимира усеяли крупные капли пота.
– Что там? – спросил Алып.
– Душа.
– Какая душа?!
– Первая, материнская. Этот болван…
Тимир глянул на коченеющего Уота, почесал нос и исправился:
– Наш брат вложил свою материнскую душу в эту свистульку. Лучшего места для нее он не нашел. Спроси меня, для чего он это сделал, и я отвечу: не знаю.
– Украл? – Алып повернул ко мне два лица. Третье продолжало смотреть на Тимира. – Ты украл ее?
– Подарок, – сознался я.
– Уот? Тебе? На свадьбу, что ли?!
– Давно подарил. Пятнадцать лет назад. Мы у дяди Сарына гостили, праздновали. Эти родились, – я кивнул на Зайчика с Жаворонком, – их и праздновали. Мы с Уотом ночью, на арангасе… Он про вас рассказывал, про семью. Хвастался, гордился. А потом взял и подарил.
– Зачем?
– Не знаю. Я в нее свистел. А он со мной заговорил. Сказал, где Нюргуна держат. Ему Чамчай сказала, а он мне…
Сердце вернулось на прежнее место. В нем торчала ледяная игла. Их нет, их обоих больше нет. Уота и Чамчай – нет. Кажется, я убил их. Как? Как мне это удалось?! Я боотур, мое дело убивать…
– Он не врет, – пробормотал Тимир. – Алып, он говорит правду…
– С чего ты взял?
– Он не краснеет. Такие, как он, всегда краснеют, если врут…
– Уот дал ему свою материнскую душу? Просто так?!
– Не просто так. Хитрый замысел, Алып. Ты же видишь, какой это был хитрый замысел… Мальчик, – Тимир с сочувствием хлопнул меня по плечу, – ты ведь мог убить его в любой момент. Сегодня, вчера, пятнадцать лет назад. Зачем ты спускался в Нижний мир? Жизнь Уота Усутаакы висела у тебя на шее. Кому рассказать, не поверят…
Тимир дунул в вытянутые трубочкой губы олененка. Из дыры, которой заканчивалась шея, вырвалось шипение, отдаленно похожее на былой свист. Уот заворочался, приподнялся на локте. В глазе адьярая появился осмысленный блеск. Раздулись широкие ноздри, сделали первый вдох.
– Живой! – завопил я. – Живой!!!
И увидел, что Тимир с Алыпом мрачней тучи.
– Если бы, – вздохнул Алып. – Это ненадолго.
– Это так, – добавил Тимир. – Попрощаться.
– Зачем прощаться? Дедушка Сэркен пел: если вселить материнскую душу-близнеца в живое тело, пока не успела отлететь воздушная душа, ийэ-кут притянет салгын-кут…
– Вот, вселил, – Тимир еще раз дунул в обломок свистульки. – Притянула. Алып верно заметил: это ненадолго.
– Но дедушка! Дедушка Сэркен!
– Много он понимает, твой дедушка Сэркен…
– Калека? – шепот Уота заставил нас замолчать. – Нет, не калека…
На губах адьярая выступила кровавая пена. Когтистые пальцы скребли зерцало доспеха: казалось, Уот пытается содрать с себя боевое железо, желая глотнуть воздуха напоследок. О том, что можно просто усохнуть, он, по-моему, забыл.
– Сильный. Очень сильный. Слишком сильный…
С неимоверным трудом, кряхтя и охая, Уот повернул голову. Уперся мутным взглядом в спящего Нюргуна:
– Добей. Мечом, а?
Нюргун лежал, безучастен. Грудь его мерно вздымалась.
– Хочу, как боотур…
Убедившись, что ждать ответа от Нюргуна не имеет смысла, Уот повернулся ко мне:
– Юрюн? Добей…
Слабак, беззвучно откликнулся я. Я слабак.
– Юрюн…
Прости, не могу. Убить тебя дважды? Нет, не могу.
– Ты? Ну хоть ты…
Зайчик сгорбился, спрятался за девушек. Когда Жаворонок шагнула вперед, он потянулся, словно хотел ее остановить, но отдернул руку. Пройдя меж нами, дочь дяди Сарына встала над поверженным адьяраем.
– Усохни, – попросила она. – Пожалуйста.
– Зачем? – прохрипел Уот.
– Мой отец обещал тебе меня. Хочу увидеть того, кому он обещал.
"Посмотри на Уота! – услышал я голос мертвой Чамчай. – А ведь и он когда-то усыхал до слабака…" Жаворонок ждала, Уот молчал. Когда я решил, что он умрет, не исполнив просьбы, доспех адьярая потускнел. Истончился, втянулся в плоть. Могучее тело Огненного Изверга съежилось, уменьшилось. Раздвоенная рука превратилась в две руки, нога – в но́ги, глаз – в глаза́…
На каменном полу лежал человек-мужчина, по виду старше Нюргуна. Кусты бровей, высокие скулы. Тело? Я не знаток мужской красоты. Наверное, женщины сходили с ума при виде Уота. И раньше, и сейчас.
– Я запомню, – сказала Жаворонок. – Я запомню тебя таким.
– Да, – откликнулся Нюргун. – Я тоже.
Он встал над адьяраем, словно и не спал: нагой, при мече. Впервые я видел, чтобы голый боотур держал оружие. С другой стороны, я столько сегодня увидел впервые, что разучился удивляться. Тени плясали на теле моего брата, превращая его в ствол дерева, обугленный молнией. Пробуждение Нюргуна выпило из Уота последние силы. Локоть подломился, умирающий – мертвец?! – повалился набок, затем на спину, громко ударившись затылком.
– Ты просил, – напомнил Нюргун. – Я слышал.
Меч взлетел и опустился.
Эпилог
Земля раскололась, как треть века назад.
Густая трава по краям разлома пожухла, свернулась черными колечками, обратилась в пепел. На нижних ветвях елей порыжела хвоя. Те деревья, которым не повезло оказаться слишком близко к трещине, накренились, в судорожном порыве цепляясь корнями за землю. Поблекли, сморщились желтые венчики волчьей сараны – мириады хрупких солнышек увяли, теряя блеск. А разлом ширился, бежал вперед, к луговине и через нее. В нем дышало, дергалось, пульсировало. Так бьется сердце бычка, приносимого в жертву, когда тяжелый и острый нож вспорет животному грудину…
Из разлома, торопясь, пока не закрылся, выбрались люди и конь. Конь был боотурский, перекованный, а значит, не вполне конь. Люди тоже были не вполне люди. Откровенно говоря, мы смахивали на записных адьяраев, собравшихся в набег. В набег не ходят впятером на одном коне, но разве дело в этом? Тридцать с лишним вёсен минуло со дня, когда Нюргун упал с небес под землю, а Уот выбрался из-под земли на луг. Сейчас Нюргун выбрался из-под земли на луг, а Уот остался под землей. Время завершило круг и вернулось неузнаваемым.
Короткий путь – прощальный подарок Алыпа с Тимиром. Это наши дороги, сказали братья. Их не открыть, если ты чужак. Уходите и не возвращайтесь больше. Пожалуйста, не возвращайтесь!
Вихрящееся небо Нижнего мира вдруг сделалось низким – рукой достать! Затвердело, обратилось в гранит; треснуло. Из трещины несло жаром, там бурлил и клокотал вязкий огонь. "Неужели пройдем?" – усомнился я. Пройдете, заверили братья. В чадном пекле я различил грубые, выщербленные по краям ступени, круто забиравшие вверх. Сквозь дым и гарь проглянул клочок голубого неба.
– Уходите, – повторил Тимир.
А мне послышалось: видеть вас не могу.
– Семья, – пробормотал Алып, словно это что-то объясняло. – Семья…
Я понимал, что значит семья. Кто-то же должен заниматься похоронами? Семейная сага: любовь, дружба, телячьи нежности. Да, и подлость. Подлости, как по мне, хватит на дюжину сказаний о подвигах. Сперва надо проводить убийц, а затем проводить убитых: сестру и брата. Нет, двух братьев.
Да, пожалуй, двух.
– Вот, – сказал Нюргун, когда мы еще только выбрались из подземелий на плоскую верхушку скалы, служившей основанием Уотову дому. – Успел.
И добавил:
– Все, что успел. Жаль.
Он протянул Тимиру шкурку темного соболя, как раньше предлагал ее Уоту. Шкурка? Это была тень. Похожая на тень зародыша, она скорчилась, сжалась в комочек, подтянув колени к животу и прикрыв руками голову. Мертвая? Спящая?
– Эсех? – спросил Тимир.
– Да.
– Остальные две тени?
– Сгорели. Эту схватил. Оторвалась.
– Жаль.
– Жаль. Просил: не прыгай. Упрямый.
– Упрямый, – эхом отозвался Алып.
Тимир бережно принял у Нюргуна тень младшего брата. Алып придвинулся, разглядывая то, что осталось от Эсеха Харбыра. Под его взглядом тень зашевелилась. В ответ присвистнул, шепелявя, обломок свистульки, о котором я уже забыл. Полагаю, желание показать нам кратчайший путь возникло у Тимира с Алыпом именно тогда. Они хотели, чтобы мы убрались побыстрее. А может, спешили покончить с похоронами и приступить к чему-то, о чем мне даже думать было боязно.
– Да будет стремительным… – бросил нам вслед Тимир, когда мы полезли в разлом.
И замолчал.
Зайчик брел последним. Сначала он не хотел отдавать Нюргуну нашу сестру. Потом не хотел отдавать мне свою сестру. Мотал головой: нет! Я язык до корня стер, убеждая парня: "Нюргун понесет Айталын! Жаворонок поедет на Мотыльке, со мной! Ты пойдешь рядом, возьмешься за стремя…" Нет, твердил Зайчик. Нет, и хоть зубами его грызи! Это последнее "нет" я так и не победил: держаться за стремя Мотылька он отказался наотрез. Шел сзади, высматривал, не крадется ли кто за нами. Никто не крался, но Зайчик был при деле, а значит, шел, не падал.
По правую руку от нас вырастали столбы пламени, рассыпались горючими брызгами, опадали и вздымались вновь. Воздух плавился, тек жидким маревом. По левую руку ворчало, рокотало. Глыбы и целые утесы кружились в мрачном хороводе, сталкивались, трескались, окутывались клубами вонючего дыма. От него слезились глаза и першило в горле. Между кузнечным горнилом и каменными молотами протянулась вереница наковален – скальная лестница. Мотыльку приходилось туго, но когда я уже был готов спешиться, подхватить Жаворонка на плечо, белый конь фыркал с такой обидой, что мы оставались в седле.
И это называется короткий путь?! Короче разве что в могилу…
Ветер. Свежий. Откуда? Аромат цветущей сарданы. Я принюхался. Багульник. Сон-трава. Ветер усилился, разметал дым и смрад, заглушил рокот за нашими спинами.
– Алас, – шепнула Жаворонок. – Наш алас…
Мы вернулись в Средний мир.
Небо обмануло меня. Я ждал голубого, а оно было серым. На западе гасли последние звезды – все время в них выгорело дотла; на востоке, за горами, занималась утренняя заря. Когда я выезжал от дяди Сарына, была весна. Кажется. Когда мы начали подъем, наверху был день. Кажется. Когда…
Мысли путались. Меня клонило в сон. Зайчика уже сморило: он огляделся в поисках врагов, сел, где стоял, и переливчато захрапел. Усох, упал на бок и не проснулся. Помирая от зависти к парню, я отпустил пастись Мотылька, устроил ночлег девчонкам. Под сочное хрупанье снял с себя, что можно – с Нюргуна снимать было нечего – постелил, укрыл. Укладывал я их спящих: не дотерпели. А нам, боотурам, и голая земля – постель. Обычное дело. Я бы заснул и в зимней полынье, и на раскаленной жаровне, да вот заснёшь тут, если над ухом сопят?
– Нюргун? Ты чего не спишь?
Опять язык впереди разума бежит! Это же Нюргун. Заснет – не добудишься.
– Я убил, – сказал Нюргун. – Я.
Я отлично понял, о чем он.
– Я убил, – возразил я.
– Нет, я. Я убил.
– Нет, я.
– Нет.
Я убил, говорил он. А я слышал: "Ты не виноват. Не мучь себя." Он снимал с меня вину, успокаивал, делал, что мог. Тут он не мог ничего, но он старался. Я бы не удивился, узнав, что последний удар Нюргун нанес Уоту не из милосердия, не из желания выполнить просьбу умирающего, а только ради меня. Зачем? Чтобы самый лучший, самый сильный в мире Юрюн Уолан избежал горечи раскаяния, мук совести, пустого самоедства?
– Я убил. Я.
– Отстань.
– Я…