Черное сердце - Генри Олди 9 стр.


* * *

Распахнулся темный провал,
Словно зияющее жерло
Чудовищной дымоходной трубы.
Оттуда вылетела, свистя,
Перьями коваными звеня,
С хищно изогнутыми когтями
На медных лапах кривых,
Взмыла птица огромная…

Над другим краем поля битвы кружила птица, непохожая на птицу. Эксэкю , узнала я. Вот уж не ожидала встретить! Эксэкю трясла мягким гребнем, растущим там, где у других пернатых бывает хохолок, широко разевала клюв, а вернее, пасть, полную острых зубов, схожих с наконечниками для стрел, и вопила так, что хотелось оглохнуть. Казалось, что эксэкю – боотур, выходец из безумной Кузни, где кузнец-сумасброд расплавил все перья гостьи, словно бляшки доспеха, и сковал заново, в виде тонкой кожистой пленки, туго натянутой от поджарых боков к чудовищно длинным пальцам передних конечностей. Выпячивая грудь, похожую на острый нос лодки, эксэкю снова и снова билась в преграду, отделявшую ее от бойцов. Как и я, она не могла поверить, примириться с тем, что кто-то исключил для нее вмешательство в сражение. Так рвутся защитить птенца или сына.

Ее поведение отрезвило меня.

– Не надо! – закричала я. – Перестань, Чамчай!

Эксэкю услышала. Журавлиное курлыканье было для нее тем же, чем были для меня ее истошные вопли – словами речи, исполненной смысла.

– Не надо, – повторила я. – Бесполезно.

Две сестры, две удаганки, мы парили в черных, содрогающихся небесах Нижнего мира. Между нами не числилось кровного родства, только долгие годы дружбы. Лишь сегодня я ощутила Чамчай сестрой в полной мере. Два брата объединяли нас в единое целое. Нюргун, младший брат Айыы Умсур, дочери Сиэр-тойона и солнечной Нуралдин-хотун. И Эсех Харбыр, младший брат Куо Чамчай , дочери Арсана Дуолая, прозванного Земляным Пузом, и Алы Буурай, хромой на обе ноги. То, что у стерха клюв, а у эксэкю – пасть, значило куда меньше, чем то, что Нюргун и Эсех собрались прикончить друг друга, прикончить любой ценой, даже ценой гибели всего и всех, а мы, пара жалких пичуг, не могли этому помешать.

– Делай, как я! – донеслось до меня.

Прекратив бесплодные попытки взломать барьер, эксэкю опустилась на край горбатого, обглоданного ветрами утеса. В облике зубастой птицы проступило знакомое мне обличье Чамчай; впрочем, вряд ли оно было сильно привлекательней летающего кошмара. Жизнь в Нижнем мире – ветры, грызущие утес. Щербинка за щербинкой, впадинка за впадинкой. Отваливается камешек, на его месте нарастает короста лишайника. Ты и опомниться не успеваешь, как изменения, поначалу – ерунда, пустяки, плюнуть и растереть, в конце концов настигают тебя, окружают голодной волчьей стаей и валят на землю. С земли ты встаешь чудовищем и больше не интересуешься тем, как ты выглядишь. Почему? Ну хотя бы потому, что никто не считает себя чудовищем, а значит, чудовищами тебе кажутся все остальные.

– Делай, как я!

В пальцах Чамчай возник бубен. Я потянулась за своим. Обод из дерева, расщепленного молнией. Кожа молодого лося. Железная ручка, березовая крестовина. Колокольцы, погремушки, бубенцы. На ободе – дюжина бугорков разной величины. Между ними натянуты жилы теленка. Говорят, бубен – панцирь шамана. Так или иначе, мне не требуется носить его с собой: он всегда здесь, как оружие боотура, прошедшего Кузню. Еще говорят, что бубен – это конь заклинателя. А я говорю, что бубен – это часы, которые идут так, как мне угодно.

Вот и колотушка. Сколько раз я обшивала ее новым оленьим камусом? Не помню. Стерлось из памяти; всегда, как впервые.

Гора, подумала я. Гора на моих небесах. До недавних пор – тюрьма Нюргуна. И услышала: стрекот. Стучали колеса, вертелись колеса, зубец цеплялся за зубец. Вы еще помните, что значит ритм? Механизм работал, а значит, оставалась надежда. Вслушиваясь в пульс далекой горы, я тронула бубен колотушкой. И снова. И опять. Я воссоздавала пульс заново.

На далеком утесе трудилась Чамчай.

* * *

Твердыня белых
Гремящих небес
Колеблется и дрожит!
Этот незыблемый прежде мир
Содрогается всею толщей своей,
Прогибается хребтиной своей.
Бедственный Нижний мир,
Переливается через край,
Как опрокинутая лохань…

– Доом-эрэ-доом ! Доом-эрэ-доом!

Давным-давно, за гранью древних лет, под восьмым уступом края небес – короче, в жизни, которую я вычеркнула из памяти, чтобы не мучиться отчаянием, – меня учили музыке. Я играла на инструменте, который здесь сочли бы волшебством или обиталищем духов. Рядом с бубном или хомусом… Нет, лучше не вспоминать. Ритм, метр, темп – я уже и не скажу, чем они отличаются друг от друга. Но я еще помню, что ритмическую структуру образуют сильные и слабые доли, чередуясь во времени. Между звуками и паузами, между длительностями разной величины возникают временны́е отношения. Сильные и слабые доли сходятся, встречаются, влюбляются, вступают во временны́е отношения, зачинают детей – причины и следствия. В коконе, где бились Нюргун с Эсехом, слабых долей не было – только сильные, сильные, очень сильные. Такой ритм не мог существовать долго; да что там – он не мог существовать вообще!

И все же он существовал.

Трудясь в два бубна, мы с Чамчай обволакивали кокон дополнительным слоем – ритмом живой природы, где есть место слабым долям. Так лекарь обкладывает язву примочками в надежде, что она рано или поздно зарубцуется. Из кокона в нас било чудовищное напряжение. Оно росло, и я начала бояться, что бубны не выдержат. Выдержим ли мы? О, за нас я не боялась: смерть – самое безопасное в мире место. Напряжение росло, и они тоже продолжали расти: Нюргун и Эсех. Они росли и дрались, дрались и росли.

– Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!

Ритм музыки не может быть образован длительностями одинаковой величины – только разной. Нюргун уравнивался с Эсехом, и тут же вырывался вперед, чтобы Эсех догонял его. Кулаки долбили в животы и груди, пальцы впивались во вздувшиеся загривки. Лоб в лоб, как два быка, и гром сотрясал утесы, грозя сбросить нас с Чамчай на острые камни. Сильные, сильные, сильные доли. Доля, подумала я. Судьба. Мне было страшно даже представить, чем аукается эта битва под землей, на земле и в небесах, сколько их ни насчитай. Выкидыши. Оползни. Ураганы. Наводнения. Засуха. Ливень. Реки лавы. Рождение уродов. Я вообразила оркестр, где один музыкант близится к финалу, другой продолжает играть вступление, а третий еще только взял первую ноту. Я едва не оглохла от этой какофонии.

И впервые увидела, как горит время.

Вокруг Нюргуна с Эсехом, между ними замелькали черные вспышки. Сперва я решила, что у меня темнеет в глазах. Мокрые от пота борцы сходились и расходились, хватали и бросали, били и уворачивались, но в их движениях наметился странный разлад. Словно кто-то без зазрения совести вычеркивал часть действий, говорил случившемуся: "Этого не было!" – и черная вспышка пожирала усилие, событие, поступок. Так мы видим танец в темноте, когда мигает костер, вспыхивает и гаснет. Плавность превращается в рванину, текучесть в дробный перескок. Из поединка с корнем выдирались мгновения, сгорали в черном огне – и удар достигал цели раньше, чем следовало бы, а кровь из разбитого носа засыхала прежде, чем успевала выплеснуться на губу.

Такт – расстояние от одной сильной доли до другой. Когда вспыхивало время, сгорало и пространство. Ближе, дальше – все утратило смысл. Как понять, что отделяет сильного от сильного? Чем измерить это расстояние?! Хрустом суставов?!

– Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!

Время горело в коконе. Я била в бубен, Чамчай била в бубен, Эсэх и Нюргун били друг друга. От черных вспышек кружилась голова, к горлу подступала тошнота, и поэтому я не сразу заметила, что в коконе все изменилось.

Драчуны остались прежними, но только драчуны.

Песня пятая

Слышите, богатыри!
Видите или нет?
Какой же толк мне идти назад,
Такой великий путь проторив?
Смеяться будете вы надо мной,
Что я врага в лицо не видал,
Только имя врага услыхал,
Испугался и побежал…

"Нюргун Боотур Стремительный"

1. Рассказ Айыы Умсур, Вышней Удаганки, старшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о великой битве Нюргуна Боотура Стремительного с Эсехом Харбыром, Хозяином Трех Теней (продолжение)

Вдруг, схватившихся намертво, их
Сила некая подняла,
По воздуху понесла,
Только ветер завыл в ушах,
Опустила на землю их
На серебряном склоне горы святой,
Где месяц рождается молодой…

В темной бездне плыл, отблескивая металлом, острый клык чудовища. Из немыслимой дали тускло, будто сквозь туман, светили звезды. Дряхлые старцы, они подслеповато щурились, силясь разглядеть, что же творится на поверхности вырванного с корнем зуба – нет, на склоне скалы-колосса, выкованной, казалось, из цельного куска серебра!

Такого места не могло существовать в пределах Осьмикрайней!

Плод извращенной тройственной связи моего больного воображения? Дитя свихнувшегося времени? Лоскут пространства, с треском рвущегося на части? В любом случае, это место, чем бы оно ни являлось, находилось за гранью – за всеми гранями, сколько их было создано при творении мира. Судя по тому, как закричала Чамчай, она видела то же, что и я. Плыла во тьме серебряная скала, и на склоне ее бились Нюргун Стремительный и Эсех Харбыр.

По-моему, они даже не заметили, что оказались на новом поле боя. Взмокшие тела боотуров блестели, и блики превращали бойцов в живую, движущуюся сталь. Выпав из кузнечного горна, раскаленные добела, они продолжали схватку на вертящейся наковальне. Кровавые сгустки градом летели из ноздрей и ушей, падали вниз с рассеченных бровей, гроздьями висели на лопнувших губах. Изворачиваясь, Эсех хватал эти сгустки горстями, бросал в рот и торопливо глотал, дергая кадыком. Жуткая пища придавала ему сил . Нюргун бился молча, сосредоточенно, словно выполнял утомительную, неприятную, но обязательную работу. Вразнобой мигали звезды, грозя погаснуть от потрясения, черные вспышки небытия пожирали серебро и свет, место битвы то и дело погружалось во мрак, исчезая из реальности – и всякий раз у меня замирало сердце: что, если это – всё? Полное и окончательное всё?!

Безвременье?!

А двое боотуров давили, ломали, били, силились опрокинуть соперника, навалиться сверху, переломить хребет, сокрушить ребра, свернуть шею… Они давно должны были упасть! – запоздало сообразила я. Скатиться, соскользнуть по склону, крутому и гладкому. На таком не то что сражаться – устоять нельзя! Разве что распластаться плашмя, вжаться всем телом, вцепиться руками и ногами… Там, где любой другой уже кувыркнулся бы со скалы, канул в безвидную, бездонную темноту, Нюргун с Эсехом дрались, как ни в чем не бывало.

– Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!

Кокон, в котором горело время, готов был взорваться в любой момент. Мы, две удаганки, могли лишь сдерживать его рост, но не погасить убийственный костер. Что нам оставалось? Держать ритм и надеяться на чудо.

Босые ноги бойцов сминали металл горы, как сырую глину. Скала тряслась и стонала, от нее откалывались целые глыбы, летели прочь, исчезали в черной бездне. Откалывались, летели прочь, исчезали в черной бездне. Откалывались, летели прочь, исчезали…

Я моргнула.

Все повторялось в точности! Движения боотуров, серебряное мерцание, падают глыбы – бычья голова с отломанным левым рогом, сверкающая жаба… Вот опять: Нюргун бьет наотмашь, Эсех уворачивается, пятки топчут, мнут склон, бычья голова и жаба откалываются, летят, тонут во мраке…

Кокон вспыхнул, и я ослепла во второй раз.

* * *

Этот остров
Вращается среди волн
На неколебимой оси;
Этот остров закля́т навек,
Это мира край и конец.
Неведомо, где опора его,
Неведома связь и укрепа его,
Сам по себе вращается он…

Зрение возвращалось с трудом. Перед глазами плясали радужные пятна. Руки мои, как заведенные, продолжали колотить в бубен. Доом-эрэ… Я смотрела – и не понимала, что вижу.

Сгинула скала из серебра. Тьма побледнела. Погасли звезды. Вместо скалы в пустоте цвета молочной сыворотки бешено вращался приплюснутый остров – шлем боотура, изуродованный вмятинами от ударов вражеской палицы. Остров насквозь пронзала прямая, как стрела, туманная ось. Внутри нее вспыхивали ослепительные зарницы. Ось уходила ввысь, и там, в вышине, из-за края кокона торчала вершина железной горы, перевернутой самым противоестественным образом. Эту гору я узнала сразу: в ее чреве еще недавно – давно? – был заточен Нюргун.

Вертящийся остров – подножье горы, всегда скрытое туманом?

Мысль воняла безумием.

Размеренный стрекот и лязг механизма, скрытого в горе, стал отчетливей. Громом он отдавался в ушах. Или это кровь стучит в висках? Голова болела так, словно головная боль родилась вчера и вся досталась мне.

Внизу, озаряя остров-шлем охристыми бликами, полыхало море огня. Нет, не Муус-Кудулу. Здесь не было ни льдин, ни шуги, ни воды – ничего, кроме пламени: яростного, слепящего. Огненное море уходило к горизонту и рыжим лезвием рассекало бледную пустоту. Вскипало, вихрилось горящими смерчами: казалось, буря треплет мех чудовищной лисицы. Так выглядело бы солнце, сумей я пролететь сквозь Вышнюю Бездну Одун и вплотную приблизиться к могучему светилу.

Время горело в коконе. Время горело в море-солнце. Время горело на вертящемся острове, где двое боотуров продолжали свой бесконечный, бессмысленный бой. Нюргун и Эсех вставали на ноги, не падая. Рычали, не открывая ртов. Сшибались, не сходя с места. Выворачивались из захватов, которых никто не брал. Кулак с размаху ударял в лицо – и ничего не происходило. Трескалась, брызгая кровью, блестящая от пота кожа, хотя её не касалось даже птичье перо. Камень под ногами вспучивался, отказываясь проминаться. Тени бойцов, сколько их ни было, этих теней, взбесились. Темные призраки исчезали, появлялись, носились по острову буйной толпой, разбегались в разные стороны, опять собирались вместе…

В огне, где дровами служило время, сгорали причины и следствия. Пылали клочки настоящего, прошлого и будущего, мгновения и ничтожные промежутки между ними. "Причина и следствие, – шепнул кто-то из темных подвалов памяти, – всегда разделяются пространством и временем. Скорость превращения причины в следствие и может служить мерой хода времени… " Если так, мера утратила свое значение. Вспыхнула, разлетелась пеплом по ветру. Действие больше не влекло за собой результат. Результат возникал сам по себе, на пустом месте. Кокон распухал, кокон был на сносях. Еще немного, и наши жалкие бубны не смогут его удержать, и время вспыхнет новорожденной звездой, пожирая всё и вся. Есть ли у мироздания предел прочности? Если есть, он близок.

Если нет…

Они стояли на скальном козырьке над волнами пламени. Боотуры переводили дух, сверлили друг друга взглядами: злоба в глазах Эсеха, обреченность в глазах Нюргуна. Бока соперников тяжко вздымались.

– Прыгай? – лицо Эсеха треснуло кривой ухмылкой. – А?

Это было первое осмысленное слово, которое произнес юный адьярай с начала битвы. В тоне, в насмешливом оскале пряталась мальчишеская подначка: что, слабо́? Трусишь, лучший?

Он указал на бушующее внизу море огня.

Звезду?

Солнце?!

"Нет!" – хотела крикнуть я. Крик застрял у меня в горле. Я впервые видела такого счастливого, такого восхищенного всем, что с ним произошло, ребенка. Мальчик годами, сейчас Эсех был моложе своих настоящих лет. Мышцы из стали, кости из камня, жилы из крученых ремней, смазанных жирными рыбьими кишками; разум боотура, вырвавшегося за пределы доспеха. Мечты исполнились, жизнь бесконечна, смерти нет – при виде Эсеха Харбыра я испытала зависть и ужас.

– Не люблю, – хмуро буркнул Нюргун.

И прыгнул.

Он падал, падал, падал – и все не мог упасть. Клокочущее пламя вздыбилось, устремилось навстречу, твердея и обретая знакомые формы. Колеса с зубцами цеплялись одно за другое, вертелись и проворачивались, передавая безостановочное движение все дальше и дальше. Пылающие дуги, раскаленные добела полосы металла, светящегося изнутри, рдеющие венчики, полыхание колец, обода сияют лунным светом…

Нюргун не падал – он бежал. Прыгал с зубца на зубец, с колеса на толстую металлическую балку, уходившую в бесконечность; бежал, прыгал, нырял под качающиеся маятники-колотушки, карабкался по стержням, задыхаясь от нестерпимого жара. Лязгу и стрекоту механизма вторили два бубна – мой и Чамчай.

Мы держали ритм.

Нюргун бежал.

Мы держали.

Он бежал.

Назад Дальше