– Трогательная забота, особенно в свете ваших последних высказываний. Позвольте полюбопытствовать, – не удержался Розенберг, не скрывая язвительности в интонациях. – Что же может нанести такой вред религии, доминировавшей на планете в течение двух тысячелетий? И ее более молодой, растущей интерпретации?
Услышав последнюю фразу, Корсак на мгновение покраснел – было видно, что гнев буквально распирает его изнутри, – но сдержал эмоции.
– Мы получили информацию, – невозмутимо продолжал рыжий итальянец, – что в руках у экспедиции этого вашего профессора Каца оказалась рукопись так называемого "Евангелия от Иуды".
– Евангелие Иуды давно найдено, – возразил Розенберг, не прогоняя улыбки с лица, – я даже читал где-то его перевод…
– Вы говорите о коптском документе, – прервал его Корсак. – Я тоже знаком с переводом, но речь, как я понимаю, о другом источнике.
– Это так, – подтвердил Таччини. – Пока что мы не обладаем полной информацией о находке, но зато имеем подробные инструкции на случай обнаружения рукописи, которая может принадлежать перу Иуды, оставленные еще до Никейского собора. Инструкции, не скрою, несколько странные, неожиданные, но четкие, чтобы не сказать категорические. Она не должна увидеть свет. Никогда.
– Поправьте меня, если я ошибаюсь, – сказал Розенберг, – но ведь в мире, согласно вашей догме, не может существовать рукопись, принадлежащая перу Иуды! Он умер тогда же, когда и Христос – так написано в Евангелиях. Покончил жизнь самоубийством… То ли повесился, то ли бросился вниз головой в пропасть от угрызений совести… Так? Он просто не мог иметь возможности что-либо написать! Не было времени!
Корсак щелкнул зажигалкой, закурил и сел поудобнее, забросив ногу на ногу, словно в театре, а Таччини, ухмыльнувшись, продолжил:
– Совершенно справедливо. Умер. Упал и чрево его разверзлось. Удавился. Детали несущественны. Так написано в Евангелии, а, значит, это непререкаемая правда для сотен миллионов верующих, и так должно остаться во веки веков. Аминь. Остаться для всех и на все времена. Все, рассказанное в Евангелиях, – истина! Вы же знаете, что авторов Святой книги вдохновлял на написание сам Бог. И одна из наших задач, чтобы у Бога с авторами Ветхого Завета не было разночтений. Но вот только… Что если Иуда не покончил с собой тогда, а остался жив? Или, более того… Что если он сыграл в этой истории совершенно другую роль? Не такую, как описано евангелистами…
– А какую?
– Не знаю, – итальянец развел руками. – Любую отличную от общепринятой, утвержденной, как официальная версия… На самом-то деле, все крайне просто. Есть канонический образ предателя. И есть коптская рукопись, апокриф, который написан спустя полтора-два века после событий, путаный и сложный для понимания, плохо сохранившийся, в котором иносказательно утверждается, что Иуда всего лишь сделал то, что приказал ему Христос. Вначале были запущены механизмы, которые должны были уничтожить рукопись до опубликования. Но у наших предшественников хватило выдержки и перед принятием решения, еще в шестидесятые годы прошлого века, был сделан перевод фрагментов. Стало понятно, что церкви нет никакого смысла обращать внимание на этот манускрипт. Он абсолютно не революционного содержания и не может оказать никакого влияния на умы верующих. Таких книг за историю христианства обнаруживалось много, очень много! Но из полусотни написанных разными людьми Евангелий, верующие, начиная с Никейского собора, знают только те, что вошли в канон. Остальные книги – удел сектантов и исследователей – пребывают в забвении. Но представьте себе, что найден документ, достоверность которого не вызывает сомнений. И в этом документе есть масса моментов, которые до сегодняшнего дня освещались несколько под другим углом. Совсем под другим углом. Что будет, если то, что вот уже две тысячи лет считается неоспоримым, вдруг окажется подлежащим пересмотру? Что это означает для могущественнейших институтов, таких, как христианство или ислам? Могу пояснить коротко и внятно. Скорее всего – катастрофу. Потерю нравственных ориентиров для миллионов людей в мире, прекращение притока прозелитов, ослабление финансовых структур… Уверяю вас, что любые ереси поблекнут на фоне утраты веры. Вера, если убрать мишуру, не что иное, как отсутствие сомнений. Она слепа, как новорожденный щенок. Отсутствие критического взгляда на события, описанные в священных текстах, и на выводы, сделанные по их прочтении. Убери веру, и что окажется в остатке? Пустота. Коммунисты в свое время уничтожали веру в Бога, но насаждали вместо нее веру в непогрешимость и величие собственных вождей. Происходила банальная подмена понятий, но… Стоило рухнуть коммунистическим режимам, как люди вернулись к вере предков, потому что основы ее остались незыблемы. А что случится, если исчезнут основы?
Он покачал головой, всем своим видом выражая озабоченность и потушил догоревшую сигарету.
– Естественно, что мы обеспокоены. И если наши предположения окажутся верными, то действовать надо незамедлительно, так как мы до сих пор не сталкивались с кризисом такого порядка и не имеем желания проверять, как далеко зайдут его последствия…
– Что радует, – заметил Розенберг рассудительно, – так это то, что моим нанимателям все эти разоблачения решительно ничем не грозят…
– Теоретически – да, вы правы. Практически – вы живете в том же доме, что и все мы, и если вдруг начнется пожар… – сказал Корсак задумчиво. – Я бы на вашем месте не надеялся спастись в подвале пылающего здания. Не получится. Нравственность, финансы, прозелиты… Все это, конечно, трогательно, но меня почему-то больше заботит система управления… Как можно будет управлять людьми, лишенными веры? Как, например, объяснить, что не надо сегодня идти войной на Израиль, если не можешь сказать, что Аллах велел подождать? Равновесие, знаете ли, вещь хрупкая… И не доведи Господь его нарушить!
– Откуда у вас уверенность в существовании такого рода свидетельств? – спросил Розенберг серьезно. – До сих пор ничего подобного обнаружить не удавалось.
– Это не так, – возразил Таччини. – И вы сами это знаете. Просто практически все, что обнаруживалось до сего дня, находилось в юрисдикции нашей церкви. Или в юрисдикции нанимателей господина Корсака. И мы прекрасно находили общий язык за закрытыми дверями. Так что случись находка в Риме или в Петре – и мы бы с вами сейчас не разговаривали. Разобрались бы своими силами и никто никогда ничего бы не узнал. Но Мецада – это ваша территория. И развязывать мини-войну на территории вашей страны без вашего ведома, мне почему-то кажется не совсем корректным.
– И небезопасным, – сказал Розенберг веско. – Кстати, вы не ответили на вопрос… Откуда уверенность в существовании подобного документа?
– При чем тут уверенность? – с недоумением спросил Таччини. – Есть однозначная инструкция, которую нам предписано выполнять. Человек, оставивший свидетельство, вполне заслуживает доверия. Никто не знает, была ли написана книга. Но такая возможность есть, и нам приказано ее учитывать. И я ее учитываю…
В зале снова появился мэтр, и двое официантов, пришедшие с ним, почти мгновенно расставили на столах закуски, не забыв заново наполнить бокалы.
– Могу ли я узнать, – спросил Розенберг, когда трое собеседников снова остались одни. – Кто именно оставил вам свидетельство? Это не будет невежливо с моей стороны?
– В данной ситуации я не могу считать это секретом, – сказал Таччини. – Мы уже поделились информацией с теми, чьи интересы здесь представляет месье Корсак, и готовы сообщить некоторые подробности и вам. Тем более что свидетель – ваш соотечественник и единоверец.
– Только, ради бога, не надо театральных пауз, – попросил Розенберг, поднимая бровь. – Считайте, что я заинтригован до предела…
– А вы и так заинтригованы до предела, – улыбнулся рыжий итальянец и аккуратно промокнул губы салфеткой. – Имя его – Йосеф бен Матитьягу, которого мир знает под именем Иосифа Флавия. Именно он встретил человека, который назвался Иудой Сикарием, после падения Храма, в семидесятом году нашей эры, и даже спас ему жизнь…
– Но, согласно вашим Евангелиям, Иуда покончил жизнь самоубийством за много лет до того! – повторил Розенберг, не в силах стереть с лица выражение глубокого удивления.
– Конечно, – согласился Корсак, поправляя белоснежную салфетку на коленях. – Покончил с собой. Или упал и разбился. В общем, он умер – именно так и не иначе. И теперь надо будет только лишь убрать разночтения.
Глава 23
(Интермеццо)
Рим. Февраль 99 года
…Ты же знаешь, сердце мое, скольких разных и часто удивительных людей повстречал я за годы своей жизни!
Мне довелось родиться в эпоху великих перемен и потрясений. В эпоху, когда даже непобедимый Рим, который я, как иудей из рода Хасмонеев, как один из коханим, должен был бы ненавидеть и которому, вопреки всему, служу со времен падения Иотапаты и до сегодняшних дней, содрогался до самых устоев.
В эпоху, когда один император сменял другого так быстро, что приведенные к присяге легионы не успевали прокричать имя нового повелителя, когда междоусобные войны разрывали Империю, когда Рим едва справлялся с восстаниями прежде покорных народов во всех своих пределах, я находил душевные силы любить его, как истинный римлянин, оставаясь при том евреем и чужаком.
Это было тяжелое время для жизни. И прекрасное время для историка и летописца, коим я себя считаю.
Ты спросишь, сердце мое, почему я снова пишу тебе? Почему я пишу тебе так часто, почти каждую неделю по пространному письму? Ответ прост – я скучаю. Ты удивлен? Еще бы! Тебе никогда не было скучно в Риме. Но и мне не скучно. Здесь, в Вечном городе, я окружен прекрасными собеседниками. Здесь меня знают и ценят не только ученые люди, но даже римская знать. Здесь дом мой полон гостей, когда я того желаю, и прохладен и пуст, когда хочу побыть наедине со своими мыслями. Здесь само имя, которое я принял, чтобы спасти себе жизнь после самого сокрушительного поражения, стало моей славой, моим достоинством, моей защитой.
Я, бен Маттиаху, называемый теперь Флавием, говорю тебе, сын мой, – я ни о чем не жалею в своей судьбе. Но мне не хватает тебя. Твоего брата. Моей супруги, пусть испытывает она вечное блаженство в Ган Эдене. Я скучаю о своей семье. Конечно, я слышал советы завести рабыню-наложницу, молодую еврейку, которая будет согревать мне постель – так говорят мне мои друзья. Возможно, в их словах есть смысл. Я ведь не старик, сын мой, мне всего-то шестьдесят два года, при своих достатках и положении при дворе долго искать подругу мне не придется – скорее уж будет трудно выбрать одну из многих желающих. Но зачем обманывать себя? Уже невозможно найти ту, что согреет не постель, а душу.
Впрочем, не обращай внимания на нытье. Все в порядке. Просто приближается зима, и тополя вдоль Аппиевой дороги начали облетать. Вот и сейчас я пишу тебе эти строки, глядя на пожелтевший сад, все еще мокрый после ночного дождя, и мой слуга Бени (ты, конечно, его не забыл?) поставил неподалеку жаровню со свежими углями. Но зима в этих местах не так уж длинна, и к мартовским идам я буду наслаждаться теплом и новыми цветами. Я надеюсь, что переживу эту зиму и, может быть, увижу тебя к следующей осени, как ты мне обещал. Память моя все еще крепка, и перо не выпадает из рук. Если Бог будет милостив ко мне, я успею закончить книгу, что пишу сейчас, и, надеюсь, напишу еще одну, которая будет продолжать уже вышедшую в мир "Жизнь".
И ее прочтут в Иудее. Ты усмехаешься сейчас, я уверен. Я знаю, что для человека, родившегося и выросшего в столице империи, моя страсть к этой разрушенной провинции странна. Но представь, что тебя – образованного, обеспеченного, утонченного – оставили жить в какой-нибудь маленькой сирийской деревушке. Не на час или два, а на всю жизнь. Представляешь ли ты, сын мой, как будут рваться нити, связывающие тебя с прежней жизнью? Как мучительно придется обретать новые привычки, новых друзей? Как странно будет чувствовать себя чужаком, окруженным равнодушными, незнакомыми людьми, обычаями, привычками? Ты скажешь, что Рим в сравнении с Иудеей метрополия, а не сирийская деревня, и будешь прав. Но разве менее тяжелой будет смена образа жизни, потеря друзей, круга общения при обратном переходе?
Я впервые попал в Рим, когда мне было 26 лет, и он стал для меня столицей мира. Я воевал против него и восхищался им одновременно. Но у меня была родина. Страна моих предков, которую я не сумел передать тебе. Ты римлянин по рождению, сын, еврей по крови, но не иудей, и мне горько об этом говорить. Двадцать девять лет, проведенные на чужбине, научили меня терпимости. Двадцать девять лет – очень долгий срок, они кажутся вечностью, а на самом деле длиннее ее. В этих годах – написанные книги, умершие друзья, тысячи рассветов, тысячи закатов, горести, радости, любови, разочарования… И тоска по утерянному навсегда. Никогда не проходящая, горькая, как воды Асфальтового моря, безнадежная…
Годы заставляют нас горбиться, но дают нам мудрость не считать, что мы одни знаем, что есть истина. Истина имеет тысячи лиц: она непостоянна, как гулящая женщина, и, даже будучи близка, ускользает. Ты коснулся ее, но она оказалась недоступна. Ты овладел ею, а она рассмеялась тебе в лицо. Для каждого она своя, и чужую истину мы справедливо считаем ложью.
Сын! Мне горько видеть, что твои взгляды во многом не совпадают с моими, но я не стану оспаривать выбранный тобой путь! Только ты сможешь оценить достигнутые цели, только ты – никто другой. Мне вряд ли доведется увидеть, каким ты станешь в конце жизни, я умру задолго до того, и благодарю Бога за то, что он избавит меня от очередного разочарования. Почему от разочарования? Не подумай, что считаю тебя плохим сыном! Нет, я счастлив, что вы с братом родились на этот свет, и никогда не стыдился вас! Просто, куда бы ты ни пришел, к каким бы сияющим вершинам или зияющим провалам не привели тебя жизненные дороги, в конце пути ты поймешь, что вещи всегда не такие, какими кажутся на первый взгляд. Всегда. Великие цели по прошествии лет оказываются ничтожными, а те, что ты посчитал ничтожными, самыми важными. Твой выбор, сын мой, всегда фатален. Сделанного не воротишь – это основное правило. Благодаря ему мир может меняться, иначе бы мы, в своем стремлении исправлять ошибки, сделали бы его безжизненным и окаменевшим, словно диковинные кости, которые иногда выносило море на берега в Кейсарии.
Я за свою жизнь совершил великое множество ошибок, но из всех лишь одна гнетет меня более всего – вы, моя кровь, выросли на чужбине, и она стала для вас матерью. Сейчас это трудно для твоего понимания, за блеском и шумом столичной жизни ты не обратишь внимания на слова отца, но, боюсь, что, не обретя Родины, ты со временем взглянешь на все моими глазами. А много ли радости смотреть на мир глазами предателя, глазами проклятого собственным народом?
Теперь разговоры о моем ренегатстве для тебя не новость, сердце мое, но я долгое время не знал, как объяснить тебе, почему многие соотечественники до сих пор считают меня отступником и предателем. Почему, будучи иудеем, я много лет не мог войти в синагогу? Почему для собственных единоверцев я был страшнее прокаженного? Почему сын священника первой череды, Иосеф бен Маттиаху – изгой? И почему те книги, что я написал, чтобы донести трагедию падения нашего народа до будущих поколений, ничего не изменили в отношении этого народа ко мне?
Ты скажешь – слишком много "почему", тогда как тебе давно все ясно!
Но мы с тобой теперь знаем, что вещи – совсем не такие, какими кажутся. Люди – совсем не такие, какими хотят предстать перед глазами остальных. И внутри они совсем не такие, какими их видят другие люди.
Мысль эта только на первый взгляд кажется странной, а на самом деле легка для понимания. И, чтобы доказать это, я хочу рассказать о человеке, которого встретил в осажденном, пылающем Ершалаиме, в тот самый страшный год…
Его не привели – его принесли ко мне: отощавшего, грязного, старого, с голодными язвами по телу, с опаленной бородой и вспоротым боком.
Сначала я вообще подумал, что он мертв. Грудь его вздымалась едва заметно. Казалось, что меч пробил ему ребра, и он истек кровью. Но старик был жив, изредка он приоткрывал веки, мерцая бельмами закатившихся глаз, и начинал шумно, с присвистом дышать, и в этот момент становилось понятно, что рана на боку не глубока – в разрезе не вспухали кровавые пузыри, обязательные при таком ранении…
– Откуда он?
Флавий наклонился над раненым, вглядываясь в грязное, изуродованное лицо, и поморщился от вони паленой шерсти. Старик явно побывал в пожаре: с одной стороны борода полностью сгорела и по коже бежали пузыри ожогов.
– Мы нашли его на улице, – сказал Алон. – Те, кто вырвался из Храма, шли в верхний город. Но мало кто дошел… Мы думали, он мертв, и хотели оттащить тело в сторону, но он застонал… Я испугался до смерти…
– Немудрено, – пожал плечами Флавий. – Рана выглядит хуже, чем есть на самом деле… Еще кто-нибудь остался в живых?
Алон покачал головой.
– Это был не патруль, а один из манипулов, которые Тит направил, чтобы перекрыть пути отступления. Они добили раненых перед тем, как пойти выше. Старик уцелел только потому, что выглядел мертвым.
– Там больше некого искать?
– Я думаю, господин, что это так. В жизни не видел столько крови и столько мертвых.
"Ты многого еще не видел, – подумал Иосиф Флавий, выпрямляясь. – Слишком молод. Ты не видел, например, как ворвавшийся на улицы города манипул сметает все живое, попавшееся ему на глаза. Как учуявшие кровь и добычу солдаты режут, словно овец, стариков и детей. Как насилуют женщин и тут же перерезают им глотки, отсекают груди и вспарывают животы. Ты не видел того, что творилось в Ершалаиме последний год, когда римлян тут еще и в помине не было. Уже тогда на улицах пахло смертью и будущим поражением. Что ты мог знать о войне, сидя в Тивериаде , мальчик? Война была для тебя чем-то далеким, совершенно нереальным…