Выходя из хижины, я еле открыл дверь – так крепко снега намело. Можно было не бояться, что по кровавому следу за ним придут обиженные им на дороге путники с подкреплением. Хоть места здесь глухие, а те, кто лес хорошо знает, быстро явятся. Пользуясь тем, что землю еще не прихватил мороз, я вырыл огромную яму на холме. Прежде мне еще никогда не приходилось хоронить людей. Во всяком случае, все делать самому. Могила получилась глубокая, широкая. Рыл ее, не заботясь о том, что уже и вылезти из нее сам могу с трудом. Туго обмотал тело Петра его одеждой, тулупом да ремнями. Уложил на дно ямы. В берестяной короб залил топленого гусиного жира, положил туда крестик, пару медных монет. Его нож закрепил у него на поясе. Не знаю, с чего вдруг взял, что так надо сделать, но в тот момент совершенно не сомневался. Крупные камни, те, что выворотил вместе с землей из ямы, я спустил на самое дно, обложил ими тело Петра, накрыл досками с настила и засыпал землей. Когда утрамбовывал сырую глину, снег повалил вновь, занося всю мою дневную панихиду.
До полуночи я жег вещи, окровавленные тряпки. Мыл дом от следов крови, от болотной грязи. К утру взялся колоть дрова, чтобы хоть как-то измотать себя и уже к вечеру, закрывшись в доме наглухо, лечь спать, не видя снов. Настроение было такое, что выть хотелось волком. Я понимал, что такая опасная специальность, как налетчик, до добра никогда не доводит. Рано или поздно все равно найдется кто-то не робкого десятка и сможет дать отпор. Как же наивен я был, думая, что Петр промышляет пушным зверем в лесах. Беличьи да лисьи шкуры были не больше чем умелой маскировкой. Он даже в город торговать шкурами шел со мной без боязни, не опасался, что его признают. Стало быть, свидетелей своего лихого промысла он не оставлял. Вот и понятно становится, что за нужда заставила его покинуть теплые края да податься в долгий поход через северные земли, дальше на восток, прочь от родных мест.
В свое время знал я ребят, сколотивших себе в дикие девяностые неплохое состояние именно таким способом. Случалось, что встречались мы через общих знакомых то в кабаке, то в бане, то просто на улице. Слышал я от них истории, да такие, что не каждая криминальная хроника озвучить решится. В сравнении с их "подвигами", одиночка Петр со своим злодейством казался чуть ли не праведником. Бог ему судья! Не стану думать плохо о том, кто приютил меня, обогрел, обучил всем здешним устоям и обычаям, предостерег от глупостей. Единственный, кто принимал меня таким, как я есть, кто не бросил в трудную минуту. Человек, которому я был многим обязан. Теперь его нет, и мне предстоит самому решать, что дальше делать, как быть. А спросит кто о моем товарище, так мне в молчанку играть не впервой, включу дурочку – не знаю, не ведаю, был такой, да куда делся, не имею понятия. Моя хижина, один тут живу, никому ничего не должный. Прописку в этой глуши с меня спрашивать некому.
Судя по всему, дом, который мне достался в наследство, для зимовок предназначен не был – не больше, чем простое охотничье укрытие. Забыв про все свои планы, я только и делал, что остервенело гнал самогон, заготавливал спирт, да время от времени выбирался в лес, когда за мхом, когда за корой или к речке за рыбой. Тот небольшой схрон, что указал мне Петр, оказался набит всякого рода пожитками, оружием, серебряными и золотыми украшениями, железом, бронзой. Я подстраховался и, чтобы не оставлять в лесу следов к тайнику, просто перенес все содержимое в хижину и спрятал в подпол. Некоторые особо приметные золотые предметы и украшения я переплавил в слитки, не заботясь об их художественной ценности.
Порой от одиночества хотелось реветь диким зверем, но я не мог переступить в себе какую-то грань, собраться с духом и опять отправиться в город. Припасов было достаточно. В деревне, находившейся в десятке километров от болота, всегда можно было купить и зерна, и мяса, и овощей. По лесу я бродил с сулицей, не той, с которой меня встретил Петр в первый день нашего знакомства, а с той, что хранилась в тайнике. Этой сулицей я однажды, в конце декабря, забил кабана, а сулицу сломал – оторвалось крепление. Так вышло, что по неопытности забил я его не ближе к дому, а как раз километрах в двух от деревни.
Вот с этой-то добычей я и явился в знакомое селение, где жители меня уже знали.
У колодца мне встретился дед Еремей, пару раз сторговавший мне ржаное зерно.
– Никак хряка забил?! – спросил он, глядя на меня из-под опушки кургузой шапки.
– То его вина, дороги не уступал.
– Оно и видать, что коса на камень, бык на быка в бока рога.
– У тебя семья большая, Еремей, помоги съесть добычу.
– Во двор волочи, я пойду метелку выломаю, след замету. Сдюжим твоего хряка.
В доме у Еремея мне очень нравилось. Изба казалась очень теплой, уютной, хорошо сделанной. На всю округу дед славился тем, что был знатным плотником. Дома рубил, учеников держал. Из самой Рязани ему в подмастерья отроков приводили. На вид старику было лет шестьдесят. В доме еще молодая женщина лет двадцати трех, не больше, и трое ребятишек: двое сорванцов, погодков лет пяти да девчонка лет трех. Ученики Еремея жили в доме священника и приходили к нему только днем.
Вдвоем с дедом мы занесли кабана в хлев, подвесили на деревянной распорке. Час занимались разделкой туши.
– Молодая у тебя жена, дед Еремей. Небось, все мужики в деревне завидуют.
– Вот скажешь тоже, Аред. Тьфу на тебя! Куда мне с такой молодой бабой совладать. Сына моего покойного женка, Ефросинья. Внучат моих мать. Вдовая она, моим хлебом жива.
– А что же сын твой?
– А как с Рязани гарь сошла, так и подался он в строители – княжий ключник Ефим тогда зазывал стены ставить, – да не уберегся. Бревна со сплава брал, его и подвалило. Пока все бревна вынули, закрепили, он уж и захлебнулся.
Прищурив один глаз, дед посмотрел на меня и ехидно улыбнулся.
– А ты к чему спрашиваешь, уж не позарился ли?
– Да что ты, подумал только, что твоя жена такая молодая.
– Сидишь у себя на болоте сычом, лихо терпишь. Мужики в ту топь и не ходят даже. Бабы про тебя, Ареда, худое говорят. Ходит слух, что в Черемных горах, где обезова пристань, ходил волк да люд драл. Сказывали, что Аред-валыкай с болот оземь бьется и в волка оборачивается.
– И ты в эти сказки веришь?
– Я-то вижу, что ты хряку в бок сулицу пихнул, а сюда пришел только с добычей. А кто видел, так и решат, что загрыз кабана.
– Ох и суеверный же вы народ! Ну и загрыз если, тебе-то, старику, на кой мне его нести?
– А вот потому и нести, что вдовая баба у меня в доме.
– Да, тут ты прав, это я как-то не подумал, да и не знал я.
– Коль Аредом слывешь, то и знать должен был.
– Да Артур мое имя, а не Аред.
– Имя твое мне неведомо, да вот только аредом у нас зовется тот, кто злое помышляет, людей сторонится, ворожит, требища да храмы стороной обходит. Да при стати твоей – бобыль к тому же. Росту в тебе аршин, вон, на Давыда-бортника свысока смотришь, а он, Давыд-то, в княжьей рати сотником был, быка наземь валил да треножил.
– Да уж, силой да ростом меня Бог не обидел, только проку-то? В дружину я не охочий, в ремесленники тоже не пришелся. Василь, кузнец рязанский, чуть ли не взашей из кузни выпер. А что до баб, так я и подойти боюсь. А ну как жена чья окажется, опозорю и ее, и мужа, наживу себе лиха. Не ведаю я, как строго у вас с этим делом, вот и сторонюсь от греха подальше. Вот как лед сойдет, двинусь вверх по реке, в Москву иль в Коломну.
– Ты смотри, как бы тебя до весны люд не достал, они хоть и стороной болото обходят, твой след легко видят, куда ходил, что делал, все про тебя знают.
– Вот ведь партизаны! Им любопытство, а от болот все зверье распугали!
– Много волчьих следов у болот твоих. Вот на тебя и думают. В тех краях топь пропащая, только в крепкий мороз и можно пройти.
– Да уж, везет мне как утопленнику, клички да погоняла ко мне так и липнут.
– Да уж и про твой меч, что ты выковал, слух ходит. Поговаривают, что Василь, когда его за тобой доделал, при люду на воротах гвозди срубил. В монахи он нынче подался, Василь-то, его кузница при дворе епископа у боярина за долг взята.
– Ну, Еремей, ты как информационное агентство! Тебе бы диктором на радио работать в службе новостей.
Дед только выпучил глаза, а я, громко смеясь, представил себе, как голос Еремея звучит в радиоприемниках. Это я уже привык к здешней речи, научился произносить слова, хорошо понимаю смысл. А в двадцать первом веке такие дедовские байки будут восприниматься как иностранная речь или откровенный стеб вперемешку с воровской феней.
Несмотря на все то, что дед наговорил, относился он ко мне неплохо. Старый, мудрый партизан давно понял, что чужаку непросто привыкнуть и устроиться. Вот и не верил во все те небылицы, которые народ сочинял. Он и Аредом-то называл меня больше по привычке, мое настоящее имя местные даже не трудились выучивать да выговаривать.
Мы разделали кабана, прибрали в хлеву. Я уж было собрался выпросить у деда еще полмешка зерна да уйти, как Еремей сам пригласил меня в дом.
– Время позднее, дед, что люди подумают, если я у тебя останусь? – запротестовал я.
– А что они обо мне подумают, если я тебя одного в ночь отпущу на болото?!
– Да первый раз, что ли? Снег кругом, луна, светло как днем.
– Да не кобенься ты, валыкай, ужин стынет, ступай уже в клеть. У меня гости не часто бывают. Кто ни явится, в первую очередь в дом Давыда и правят. У него и двор больше, и четыре девки на выданье. Холопов полста да няньки с бабками.
Даже в доме у Еремея я чувствовал себя немного неуютно. Мне внове были все здешние традиции и обряды – деревенские устои на стыке языческих обрядов и недавно пришедшего христианства. Даже в музеях, в реконструированных избах, я не видел ничего подобного. Дом Еремея был очень хорош. В двадцать первом веке такой бы оценили по достоинству. Бревна все как на подбор, подогнаны идеально. Ни одна половица не скрипнет, ни одна балясина на перилах не шатнется. И это все без единого гвоздя, без клея. Да, к началу третьего тысячелетия мастера обмельчали.
Время было уже позднее, за полночь, когда мы с дедом наконец наговорились. Уж давно мирно спали и дети, и Ефросинья. Еремей проводил меня через сени к сеновалу. Там было на удивление тепло и очень приятно пахло. Скот хоть и находился здесь же, почему-то совершенно не беспокоил.
Я никогда в своей жизни еще не спал на сеновале. За то время, пока мы сидели в светелке, моя одежда высохла, нагрелась, и поэтому ложиться спать мне было вполне комфортно. Я поднялся наверх, утоптал себе уютный пятачок, удобно устроился, укрывшись балахоном, который носил вместо овечьего тулупа, невыносимо жаркого и неудобного, и почти сразу уснул.
Проснулся от того, что в стороне от большой клети зашуршало сено. В какой-то момент я подумал, что это крысы или кот охотится. Но нет, в тусклом свете, попадающем на сеновал через единственную отдушину, мелькнула фигура человека.
Ефросинья оказалась очень молчаливой и весьма настойчивой. Она не тратила времени на слова, не жаждала комплиментов. Истосковавшаяся по мужской ласке, она сама была готова исполнить любую прихоть. Я не стал гнать ее прочь, в конечном счете, мне самому было уже невмоготу терпеть одиночество и воздержание. Часа два мы так и не сомкнули глаз. Она что-то шептала мне на ухо, но я не мог разобрать слов, был словно под воздействием сильнейшего наркотика, как под гипнозом, под действием колдовских чар, как послушная марионетка. Лишь под утро я немного отошел от этой затянувшейся эйфории. Запомнил только ее долгий и страстный поцелуй, горячий, ароматный. Она бесшумно накинула длинную рубашку и, словно привидение, скользнула обратно вниз. Я слышал, как поленья, ритмично постукивая, укладывались в охапку на сгиб локтя. Тихонько хлопнула дверь, из светелки вырвался поток теплого воздуха. Где-то за стеной громыхнула кочерга, выгребая из топки угли.
Поспать удалось всего час или полтора, но и этого казалось более чем достаточно. На улице было еще темно. Забеспокоились птицы, заорал, как ошпаренный, петух, а за ним и прочая скотина встрепенулась, забеспокоилась. Я тихонько встал, накинул одежду и поспешил спуститься вниз.
Дед Еремей сидел у ворот скотника и правил топор.
– Ефросинья тебе в дорогу хлеба испекла, я ночь за мясом в горшке приглядывал. Ты хоть поспал самую малость? – спросил дед заботливо и добродушно.
– Да, спасибо тебе, дед.
– Тебе спасибо, Аред. Ступай с миром, – дед улыбнулся и добавил после короткой паузы: – Родится внук, в память о сыне, Игорем величать стану, а коли внучка, пусть Ольгой будет, в твою честь, варяжских кровей.
Из деревни уходил хоженой тропинкой. Помня слова деда о том, что местные охотники мои следы примечают, я решил поиграть с ними в прятки. Пусть поломают себе голову, напрягут умишко, изучая все исхоженные мной шкуродеры да чащобы, пока не выйду на большую дорогу. Зима была снежной, но не холодной, и очень сухой. Мороз пощипывал, но не лютовал. А если двигаться, держать бодрый шаг, так и вовсе не чувствовалось холода. Я прошел через замерзший ручей, поднялся по тропе на пригорок, попетлял немного в овраге, перепутав несколько заметных следов, и сразу же вышел на большую дорогу. К тому моменту, как я миновал уже знакомую вешку, где обычно поворачивал в лес к своей хижине на болотах, солнце уже поднялось, озаряя ярким светом заснеженную равнину.
Не знаю, как так получилось, но ноги словно бы сами собой понесли меня в сторону Рязани. Дорога была наезженная, заметная. В некоторых местах, не так, как летом, резко уходила в сторону прямо на лед реки, как бы огибая перелески. Я держался проторенной колеи: идти по глубокому и рыхлому снегу напрямик было неудобно.
Идя неспешным шагом, скинул капюшон башлыка, чуть распустил намотанные вокруг шеи, будто шарф, длинные хлястики. Никуда не торопился, понимал, что еще к полудню успею попасть в город. Вдыхал морозный воздух, будто в первый раз видя зиму, наслаждался чистотой и первозданностью этих мест. Казалось, что никогда в жизни не видел такого белого снега, такого синего неба. Уже наметанный глаз отмечал на снегу звериные следы, суету птиц на деревьях и в небе. Дорога петляла через лес, по просеке, вдоль холма. Иногда попадались на глаза свежие вырубки, недавние кострища лесорубов.
За все то время, что я жил в этом времени, из меня будто бы вытравились привычки, нажитые в цивилизованном мире. Я как-то очень легко забыл, что такое городская суета, автомобили, самолеты, сотовая связь, компьютеры, телевидение. Все это казалось какими-то игрушками, дорогими забавами. Помню зиму в городе. Вечная слякоть, снежная каша вперемешку с соленым реагентом и гранитной крошкой. Неистребимый гололед на асфальтированных дорогах, влажная морось, грязная серая взвесь, повисшая в воздухе ядовитым туманом. Суета, толкотня. Всюду неуютно, зябко. Хочется быстрей проскочить сквозь эту отравленную атмосферу, чуть ли не задержав дыхание, забиться в теплый угол дома или мастерской и, с удовольствием вмазав сто грамм, завалиться спать.
По этому сияющему солнечными бликами снегу хотелось идти не останавливаясь, забыв про бессонную ночь, про усталость. Как чудесный нектар пить свежий воздух, не вдыхать, а пить! Ароматный, бодрящий, терпкий от распаренной на солнце хвои сосен.
Впереди, далеко за густым ельником, звякнули бубенцы. Послышались приглушенные выкрики, храп лошади. Если это те дровни, по следам которых я шел, то у меня есть шанс нагнать задержавшегося в пути возницу и убедить его взять в попутчики до крепости. Дорога здесь одна единственная, и если он не сильно перегружен, отказать не сможет. Я заходил с подветренной стороны, спускался с пригорка и уже даже видел сквозь густой ельник людей, суетящихся на опушке.
Лошадей из саней выпрягли, отвели к ельнику. Четверо возились возле дровней, двое что-то перебирали в мешках, чуть в стороне от дороги.
Завидев меня, бредущего к ним по дороге, один из тех, кто возился с мешками, громко свистнул. Остальные замерли, будто играли в игру "фигура замри". Я тоже остановился, чуя, что оцепенели они неспроста.
Двое ринулись ко мне по дороге, на ходу вынимая из ножен кривые сабли. Один устремился наискосок от ельника, у этого в руках был косарь наподобие мексиканского мачете.
– И вам тоже доброе утро! – сказал я громко, скидывая с плеча сумку.
Чуть зазевавшиеся, те, что оставались у саней, похватали колья и тоже устремились ко мне.
– Что? Шестеро на одного? Ого!
Стремительно допрыгав по глубокому снегу, первая троица затормозила где-то в пяти метрах от меня, несколько обескураженная. Зрение подвело их, сыграв злую шутку. Разумеется, издали я казался меньше, а когда они приблизились, то поняли, что смотрят на меня снизу вверх. Ума не приложу, о чем думали эти чумазые оборванцы, очертя голову бросившиеся на незнакомца. Хотели убить? Ограбить? Так убивайте, коль взялись! Держишь оружие, так бей, нечего у меня перед носом махать! Как-то даже неловко было раскидывать этих налетчиков. Мелкие, немощные, такое впечатление, что первый раз в жизни взявшие в руки холодное оружие. Без церемоний, короткими и резкими ударами, я кого-то складывал пополам, кого-то просто утаптывал в снег. У меня не то что беспокойства, даже опасения за собственную жизнь не было. Ребята попались какие-то недокормленные, хилые, хоть и рьяные. Пока подоспела вторая тройка с колами, первые уже корчились в снегу, завывая и плюясь кровью. Второй смене досталось похлеще. Стоило только у одного отобрать заточенный кол, как всем остальным тут же влетело по первое число! Так навалял, что даже жердину березовую переломил пополам. Один гад умудрился подобраться достаточно близко, чтобы я, уже не очень соизмеряя силу, саданул ему по болевой точке на шее. Обычно от такого удара встают очень нескоро. Остальные что-то выкрикивали, судя по тону, осыпали меня проклятьями, но я не понимал ни слова. Это был не тот язык, на котором говорили речные люди, встреченные мною летом на пристани, а какой-то гортанный, совершенно незнакомый. На первый взгляд, эти налетчики мало чем отличались от местных мужиков. Такие же бородатые, чумазые, вонючие. Добивать их не было необходимости, они больше не пытались лезть в драку, просто корчились, сплевывали выбитые зубы, прижимали к рыхлому снегу разбитые лбы. Ребятам сильно повезло, что у меня было хорошее настроение и под рукой не оказалось холодного оружия. Иначе волкам да лисицам было бы чем полакомиться.