"Прибавление в семействе" заметил только сам обкомыч, сразу же, с утра, подъезжая к обкому. И все внутри у него оборвалось. Что делать? Распорядиться снять себя немедленно означало дать этой истории неизбежную огласку. Сам факт, что его портрет был заготовлен заранее в том же формате и стиле, что и портреты членов Политбюро, мог послужить основанием для самых крутых оргвыводов. Недоброжелателей у него, как и у любого обкомыча, было не счесть.
Не заметить, оставить без последствий? Но, черт возьми, вдруг заметит еще кто-нибудь? Сфотографируют – и в конвертик, в ЦК? От этих мыслей обкомыча пробил сначала холодный, а потом уже горячий пот.
Весь день он провел как на иголках, думая только о портретах: заметят – не заметят? Что делать? Что не делать?
К его счастью, за весь день никто ничего не заметил.
А они с Борькой тем временем пахали как карлы и справились с головой Ильича точно к сроку. Седьмого ноября в три часа ночи статуя была уже целехонькая, лучше новой. Комиссия, нетерпеливо топтавшаяся в коридоре еще с полуночи, придирчиво осмотрела голову и оценила работу как отличную.
Статую тут же повезли на площадь, ставить под покрывало, а их с Борисом отвезли в гостиницу отсыпаться.
Войдя в номер, они рухнули на свои кровати, не раздеваясь, как подрезанные. Только теперь их отпустило суточное напряжение и бремя тяжелой ответственности.
Оба провалились в бездонную пропасть сна.
Конечно, они не знали, что в сей глухой час, в темени кромешной, обкомыч лично, никого не ставя в известность, собственной грузной персоной полез на обкомовский чердак снимать лишний портрет.
Замученный за день ужасными предчувствиями и ожиданием недоброго, обкомыч не учел, что в ночь на седьмое, еще с вечера, на крышах и чердаках всех домов вокруг центральной площади местная "девятка" неизменно размещает своих плечистых и крепких "ребят".
Здание обкома, разумеется, не было исключением, наоборот: трибуны руководства располагались точно напротив обкома. Ясно, что появление грядущим праздничным утром на обкомовском чердаке какого-нибудь шалого снайпера или арбалетчика было бы явлением для властей нежелательным.
В темноте никто из "ребят" не опознал в крадущейся фигуре "самого". Это и в голову взбрендить не могло им, что "хозяин" полезет в ночи на чердак. "Ребята" пропустили неизвестного, дали ему даже поколобродить по чердаку – с целью выявления его неблаговидных намерений. По тому, как неизвестный бился сослепу башкой о стропила и нескладно вышагивал, спотыкаясь на ровном месте, "ребята" определили, что этот тать в ночи просто какой-то чайник, ветеран, может быть пьяный, и, уж наверное, как и все ветераны, обиженный советской властью. Еще чуть позже стало очевидно, что этот чайник задумал устроить советской власти мелкую пакость путем снимания портрета одного из членов Политбюро, лично виновного, видимо, во всех бедах его, этого чайника.
Почуяв запах легкой добычи, сопряженный с благодарностью в приказе, денежной премией, а то, глядишь, и повышением, "ребята" слепили чайника теплым, с поличным, крепко намяв ему бока. В порядке же пресечения попыток оказать сопротивление "ребята" заодно угостили обкомыча от души и ногами по обеим почкам, по единственной больной печени, а также по многочисленным мягким тканям лица и мошонки.
Потом, конечно, разобрались – сразу же!
Извинениям и пресмыканиям, понятно, конца не было.
Лишний портрет был снят.
История хоть и получила некоторую огласку, но весьма кулуарную: на чердаке находился узкий круг лиц, и всем было однозначно, особо, указано.
Однако в десять утра тем не менее обкомыч двигать с трибуны речугу не мог: очень болели ребра, грудь и поясница.
Текст толкал в публику первый зам по идеологии.
Обкомыч ограничился лишь срывом под бурные овации покрывала с памятника.
Ткань спала, и бурные овации довольно плавно превратились в гомерический хохот многотысячной толпы.
Обкомыч оглянулся на статую – все было путем. И что смеются? Ничего не понимая, он обалдевал, теряя, казалось, последний рассудок и связь с народом – заодно.
Первый зам по идеологии выручил – склонился подобострастно к уху, объяснил: Владимир Ильич Ленин был при двух кепках: одна – в руке, вторая – на голове.
Белова с Тренихиным подняли с постелей в половине одиннадцатого утра, дали на сборы минуту, и по одному, на двух черных "Волгах" – на задних сиденьях промеж двух "ребят" – перевезли в уютные компактные помещения при областном Управлении КГБ.
После четырех или пяти допросов, следовавших один за другим, им посулили пятерик и, запихнув их вместе в одну камеру, надолго забыли о них.
Что их спасло тогда – непонятно.
Но через несколько дней, внезапно, их вызвали к старому, умудренному полковнику. Полковник, абсолютно не перебивая, выслушал всю их пемзенскую одиссею от начала до конца со всеми подробностями и лирическими отступлениями.
Выслушав, он, не задав ни единого вопроса, только чуть брезгливо поморщившись, с ленцой и томностью в движении махнул на них ручкой – кыш, дескать!
Их отвезли на вокзал, сунули в зубы две боковые плацкарты до Москвы и проследили за тем, что они оба отбыли из города именно с этим поездом и именно на тех самых плацкартах.
Платками им вслед не махали.
Обошлись и без духового оркестра.
Денег за проделанную работу им, разумеется, не заплатили ни копья. Не сочли нужным.
Ладно. И то хлеб!
Ведь мастерам Барме и Постнику, построившим собор Василия Блаженного на Красной площади в Москве, в награду за эту работу их современник – тогдашний московский обкомыч – приказал выколоть глаза.
Чтоб служба медом не казалась. Чтоб не смогли такой же сбацать еще раз – для другого какого обкомыча.
Да, были времена!
Но что это? Ночь на исходе, а сна – ни в одном глазу.
Белов вновь перечитал заглавие своих чистосердечных признаний – "Тренихин. Восемь акварелей и подпись "Николай Белов"".
Вздохнув, он перелистал исписанные страницы блокнота и принялся за очередную – чистую.
* * *
– Слышал новость? – Борис ввалился в избу ровно в два, к обеду.
– Нет. Что случилось?
– Обедать мы не будем, друг Коляныч! Идем на свадьбу. На, глянь-ка!
Борис с размаху, веером пустил из папки по столу перед Беловым восемь чудных акварелей: вдова Аглая у колодца, излучина реки Шорохши, разбитый старый мост, стадо на лугу, колодец с журавлем, кузнец на мотоцикле.
– Ровно восемь! Восемь – это два умножить на четыре! Четыре это вот как ты сказал: водка, самогон, похмелка, отмоканье. И подпись, видишь – "Николай Белов"!
– Я "Н. Белов" подписываюсь, не похоже. Все это просто глупое ребячество, Борька!
– Почему? Ведь я тебе обязан, по гроб жизни, вспомни! Я проваливал панно в горкоме, в Переславле в восемьдесят четвертом? Ты половину, больше половины мне тогда слепил, чтоб я не рухнул в сроках! Долг платежом красен!
– Чего ты вспоминаешь, Борис! Ведь то была халтура – к партконференции. А это персоналка. Моя, понимаешь? Не наша с тобой, а только моя!
– Без разницы, бросай воду мутить! Пойдем, пойдем на свадьбу!
– Нет, не пойду!
– Да вот же, вот они лежат: четыре дня работы! Все сделано в стиле художника Белова. Я специально – видишь? – под тебя же лепил, Колька! Старался.
– Ты не умеешь лепить под других. В любой твоей работе виден ты. И только ты, поверь уж на слово.
– Да ладно, ты мне льстишь! И ты кожей чувствуешь стиль. А критики – козлы как на подбор – им что Пикассо, что Врубель. Они только морды ученые кирпичом делают. А как ты – из них никто в колбасных обрезках не рюхает.
– Ну, не надо! Тотчас же раскусят. Да мне и жаль-то было б – это, например. – Белов залюбовался акварелью. – Ведь это высоко, Борис. Ты не понимаешь, что сам рисуешь, остолоп.
– Ну! – согласился Борька. – В этом не рублю, это так. Я мастер по вдовам.
– Я не пойду! Не смотри на меня так. Сказал: не пойду!
– И не стыдно тебе, гад? Я полдня старался. Сначала я пошел на речку. Ну, сел под куст, достал бумажку, стал музу призывать. Нет, не идет, сволочь – испугалась, может, чего-то – не знаю, но тужусь-тужусь: нету вдохновенья! Постой, блин, думаю! Сегодня с Колянычем мы все равно нажремся! Безотносительно к привходящим, так сказать. – Борис осекся, посмотрев в глаза Белову, и тихим, виноватым голосом сказал: – Я не хотел тебя, Коля, обидеть...
– Ладно. Пойдем на свадьбу, – так же тихо сказал Белов. – Но это... – он указал на акварели, – это ты забери.
– Коляныч, друг! – Борис обнял его. – Гуляем!
* * *
Следующий раз эта тема всплыла уже только в Москве, в сентябре, буквально за десять часов до открытия вернисажа.
Лена, помогавшая ему, пробежала кончиком карандаша по списку экспозиции.
– Сто пятьдесят две. Еще осталось восемь.
– Да где ж я их возьму? Я выгреб все подчистую: в мастерской одни подрамники остались, даже рам нет.
– А у тебя еще есть, там же, в розовой папке.
– Там нету ничего.
– Да вот же! – Лена открыла папку, которую Белов хоть и таскал везде с собой, но только для представительности – никогда ей не пользовался. – И ровно восемь – точь-в-точь. Прямо как по заказу!
– Вот гад! Он все-таки подсунул!
– Кто?
– Да Борька же! Тренихина работа.
– Которая из них?
– Абсолютно все.
– А подписи – смотри вот – "Николай Белов"!
– Да Борька их и подписал. Я "Н. Белов" подписываюсь...А, ладно, вешай их! – решился вдруг Белов, махнув рукой.
– Как? Коля, ты что?
– Что – "что"? Ну не платить же неустойку восемь сотен баксов этим кровопийцам, в самом деле? Тем более что Борька именно для того-то их и подсунул.
– Но это же... – Лена не смогла подобрать слово.
– Подлог, я понимаю, подлость! – помог закончить ей Белов. – Но делать мне уже ничего не остается. Своим я объясню, искусствоведы хрен чего заметят, а неустойку я платить не буду – бери, Лен, и вешай! Повесь – и забудь!
* * *
В камеру к Белову вошли конвоиры – те же, что привезли его сюда ночью, двое, – сержант и лейтенант.
– Пожалуйста, вас ждут. Готовы на допрос?
– Вот, я написал. – Белов вручил блокнот лейтенанту.
– Почитаем, – лейтенант явно чувствовал себя непосредственным участником раскрутки этого тонкого, интеллигентного дела, большой и хитроумной игры, в которую оказались вовлечены даже очень высокие лица – не считая, конечно, западных воротил...
– Проходите, пожалуйста!
Едва не поддерживая Белова под локти, они не спеша проследовали по коридору вдоль длинного ряда камер – слишком длинного для рядового отделения милиции – как показалось Белову, затем спустились вниз по лестнице, налево, направо, снова коридор, идущий, видно, под землей, и снова лестница, но уже вверх теперь, и, наконец, вот и дежурка. Дежурка рядового отделения милиции.
– Стоп! – лейтененат остановился вдруг как вкопанный. Подумав, он обратился к сержанту: – Ты не запомнил, куда мы сначала везем его – в прокуратуру к Власову или на Петровку – к Калачеву?
– Ну, вы же разговаривали, приказ-то получали? – удивился сержант. – И сами ж с меня спрашиваете?
– Да я как раз на вахте проверял журнал ночных дежурств, а тут звонок: "Давай быстрей!" – как обычно у нас. И помню только, что звонил один, а доставлять задержанного следует к другому. Потому что того, кто звонил, куда-то наверх вызывают срочно, и поэтому задержанного надо доставить к другому как раз...
"Вот это оно и есть, – подумал Белов. – Внутренние трения и подковерная грызня внутри самой следственной группы. Власов, паскуда, так вчера и не раскрылся перед Калачевым относительно своей засады в мастерской Тренихина. Что ж? Он хотел сыграть свою игру без Иван Петровича. И, соответственно, сожрать в одиночку урожай: пироги и пышки от командования".
– А кто звонил-то? – спросил сержант лейтенанта. – Если звонил Власов, то, значит, мы едем к Калачеву в МУР...
– А может, Калачев-то и звонил, – задумчиво пожевал губами лейтенант.
– А тогда что ж – едем к Власову тогда! – мгновенно сориентировался сержант.
– Да понимаешь, дело-то как раз в том и состоит, что я ни хрена не помню, кто мне звонил. Вот ситуация-то! Сами себе проблемы создаем... – лейтенант вновь напрягся, пытаясь вспомнить.
"Из этой ситуации, а также из вчерашних событий мне следует извлечь два урока, – подумал Белов. – Урок первый – это наличие трещины, скрытого раздора между Калачевым и Власовым. В эту брешь надо настойчиво вбивать клин, увеличивая противоречия и внося в их отношения как можно больше подозрительности и бардака. Урок второй – ничего не следует признавать с порога. От всего открещиваться, пока не припрут к стенке спиной. Выкручиваться до последнего. Не знаю. Не помню. Не видел. Не знал".
Белов вспомнил, как Власов вчера его ловко подловил с пистолетом – по поводу пяти убийств... "Черт побери, – мелькнуло в голове, – ведь вляпался как маленький. Ловушка-то была простецкая, на дурака. Но я поймался, расписался, дурак, в этой луже всеми копытами".
– А вы, товарищ лейтенант, вот что сделайте... – сообразил сержант. – Вы позвоните Калачеву, например – скажите, что машина неисправна – починимся и будем полдесятого. Ответит он "ну-ну" – так, значит, нам к нему. А если нет его на месте – мы молча едем к Власову, а? Верно?
– И что? Почему? А-а, понял!..А ты сержант, того – соображаешь!
– Слушаюсь!
Лейтенант сунул голову в окошко к дежурному:
– Дай в МУР я позвоню! – не оглядываясь, вполоборота он протянул блокнот, исписанный Беловым, сержанту в руки: – Подержи! – И снова повернувшись, через другое на сей раз плечо, к Белову, скомандовал: – Стойте на месте!
Белов и так стоял, без лейтенантского указания. Сесть было просто и негде. Единственная скамья в дежурке – за низкой деревянной решеткой – была занята, а точнее, забита четырьмя угрюмыми бомжами и одной бомжихой, задержанными, видать, уже несколько часов назад: они сидели молча, склонив головы, не вопрошая и не протестуя.
Внезапно крайний бомж поднял взгляд и что-то молча показал Белову.
Чего он хочет? А! Он предлагает поменяться с ним местами.
Чушь какая!
Однако, вместе с мыслью-отторжением, вдруг какая-то сумасшедшинка пронзила мозг Белова.
Время застыло.
Всем известно, что сложные, тщательно планируемые операции проваливаются часто именно из-за нелепейших накладок, грубой лажи – типа потери грабителем паспорта на месте преступления.
Вместе с тем, что тоже известно, бывают и чудеса, спасающие из безнадежных, бездонно глухих ситуаций. Бог, как известно, благоволит дуракам, пьяницам и наивным душам.
Микроб авантюризма ударил в мозги Белову.
Такое часто случалось с ним в молодости – в компании с Тренихиным – известным авантюристом.
По сути, он ведь, Белов, ничем и не рискует! Попытка к бегству, стремление уехать вопреки подписке, и так уже на нем висит. Еще одна неудавшаяся попытка ничего к имеющейся картине не добавляет.
А, будь что будет!
Не двигаясь, Белов скосил глаза в сторону дежурного и своего конвоя. Лейтенант, просунув руку едва ль не по плечо в окно дежурного, с мучением набирал на телефоне номер МУРа... Сержант, тоже стоя спиной к Белову, уже читал блокнот – ночную его исповедь. Читал старательно, временами округляя глаза и слюнявя указательный палец при перелистывании страниц... Дежурный, старший лейтенант, записывал что-то в журнал: усердно, кропотливо – от души стараясь, едва не высовывая язык от усердия...
Искра авантюризма вдруг превратилась в мозгу Белова в молнию решимости и вмиг затмила разум. Едва заметно он кивнул бомжу: давай! Бомж показал ему в ответ: тихо, плавно...
Оба одновременно стали двигаться, как в замедленной съемке, опасаясь привлечь внимание резким движением, заметным даже периферийным боковым зрением.
"Только бы не стукнуться, не зацепиться, не прозвучать!" – стучало в висках у Белова.
Опасный момент создался, когда они уже поменялись почти что с бомжом: до финишных позиций им оставалось не более полуметра – Белову – чтоб сесть и впериться в пол, бомжу-контрагенту – чтоб встать как ни в чем не бывало на место Белова. Сержант, читавший исповедь Белова, внезапно удивленно хмыкнул, и дежурный, оторвавшись от писанины, кинул на него недовольный взгляд. От провала их спас случай: внезапно раздавшийся зуммер вызова на табло. Дежурный резко повернулся к тревожно вспыхнувшему сбоку на панели красному огоньку и, щелкнув тумблером, раздраженно сказал в микрофон:
– Седьмой ПГМ, сигнализация, – не спать на ходу! Не видишь, что ли?
После чего вновь уткнулся в журнал.
Этого мига хватило.
В ту же секунду Белов уже сел на скамейку – в кепчонке бомжа и вонючем длиннющем драповом пальто – шестидесятого, поди, размера. Сев, Белов тут же склонился точно так же, как и остальной бомжатник – в поясном поклоне: глазами в пол. Бомж, совершивший с ним обмен, остался в свитере – грязном, но не грязнущем – в большом и длинном свитере – почти что до колен. Седые сивые пряди его волос, не сдерживаемые больше кепочкой, образовали гривищу до плеч: Тарзан Тарзаныч Кингконгов. Штормовку, взятую им у Белова – отличную штормовку – с меховой подстегиваемой подкладкой – бомж не спеша перекинул через руку, затем достал из своего кармана брюк комочек – сложенный полистироловый пакет цветастый, с ручками.
Аккуратно, спокойно, словно никаких мусоров перед ним и не было, а сам он находился не в ментовке, а на пляже Майами, бомж не спеша, без резких движений сложил штормовку Белова вчетверо и спрятал ее в пакет. После чего, повернувшись к дежурке спиной, стал изучать висящий на стене стенд "Их разыскивает милиция".
– В прокуратуру! – повернулся лейтенант к сержанту и в ту же секунду обалдел: там, где должен стоять был конвоируемый ими художник, стояло кинг-конгистое существо, с пакетом, сивой гривой, в дурацком длинном свитере...
Некоторое время лейтенант стоял неподвижно, как вкопанный, глядя на фотографию грудастой шлюхи на пакете в руках бомжа и тяжело, с трудом соображая.
– Где!? – врубившись наконец, лейтенант стремительно бросился к бомжу.