– Записки охотника! – кивнул он, разливая. – Тургенев, блин! Иван Сергеич, как живой...
– Налазились мы всласть по ямам. Замерзли, значит. Потом согрелись... конкретно так, плотно. Передрались все на хрен, я ушел от них. Ну, приплутал чуток. Там лесотундра. К утру на стрелку вышел все же, определился – речка Хамбол где впадает в Лимбек. Ну, точка характерная. Все, вижу я теперь найду дорогу-то назад, к железке.
– А далеко там было до жилья?
– Да километров шестьдесят, не меньше. День ходу. Ладно. И тут гляжу опять на стрелку – от те раз! – а там, ну вот как пишут в книге – на ногах стоит тарелка!
– Чего-чего?
– Тарелка, ну! Летающая. Сейчас про них в газетах. И везде. Даже по телику этим летом один раз тоже показывали. Что, не читали, не видели? Открыто теперь, можно про это, лет уж восемь, Горбач когда еще позволил: пишите правду. Можно. А Ельцин добавил.
– Тарелка, значит? – Белов чуть усмехнулся, отвернувшись, чтобы не обидеть.
– Нет, не тарелка там была, а... Трудно объяснить, что это. Ну, в общем, там дела! Словами не скажешь. Ну, я-то сам замерз. С похмелья. Многого не запомнил, не помню. Я помню что? Там база вроде как у них, ну как бы пост или что-то. Посольство! Не разберешь. Муравейник. Они меня тоже видят, конечно, по-своему мекают меж собой: свист как бы, шорох такой блядский, ну, вроде скрипа лебедки – на самых малых оборотах и под грузом. А я хоть с лютого похмела, бьет меня, как заболел будто, но – понимаю, абсолютно все. Прямо в уме, не в ушах. И безо всякого перевода.
– Как выглядели-то они?
– Никак!
– Как так – никак?
– Да так – никак. Не объяснишь. Это надо увидеть самому. Сразу поймешь, о чем я.
– А что – увидеть? Увидеть то, что выглядит "никак"?
– Ага, никак, вот точно! Я, понимаешь, уже привык к неверию – раз сто уже рассказывал. Вот ты представь, что ты никогда не видал огня. А тебя спрашивают – как выглядит? Да никак! Что ты еще ответишь? Ты можешь объяснить? Языки, скажешь, такие вот, языки? А тебя спросят – говяжьи или свиные?
– Огонь – это... вьется и светится, – сказал Тренихин. – Вьется как ветер, светится, как стекло на солнце.
– Ума до хера у тебя, погляжу, – язвительно похвалил сцепщик Бориса, принимая стакан. – А вот объясни ханту, который в жизни ничего окромя спирта и самогона в рот не брал, объясни ему, чем вермут от коньяка отличается? Усрешься от радости. А есть ведь у них вкус? Есть. Отличаются? Ну! – Сцепщик поднял палец и подвел к логическому выводу: – Тут надо ж пробовать! Не объяснишь и не поймешь на словах! Что, не согласен со мной?
– Согласен, но не совсем, – возразил Тренихин. – Одно дело вкус, другое – вид. Если вид был, его можно описать, ну хоть по точкам. Пусть плохо, но все же можно.
– Ну, если плохо, то это на полярное сияние похоже. Доволен? Нет? Ага! – вспомнив, видно, сцепщик на секунду поплохел с лица.
– Ты меня только больше не путай, друг, я и сам, без тебя, запутаюсь... Ну, значит, дальше чего? Они меня туда куда-то тянут, ну к себе, затягивают, приглашают, я не очень их при этом понимаю. Цели их, смысла – не вижу. Резона хватать им меня вроде нет никакого. Однако хватают. Конечно, я упираюсь! В натуре. А я вообще с похмелья злой бываю. Смотрю, они так, походя, смекнули меж собой: не хочет, дескать, ну и хрен с ним. Я "Точно, – говорю им, – хрен со мной..." Они мне: "А чего ты сам-то хочешь?" – "Да похмелиться, что ж еще, как дети, блин!" "Щас сбацаем!" – они мне. Хорошо. Я стою жду, раз обещали. "Ну, а вообще чего ты хочешь?" – они мне. Тут чувствую, я их не понимаю снова. "Как это понимать вас – вообще чего хочу"? – "Ну, что тебе хотелось б навсегда, чтоб было бы с тобой, вообще?" – "Вообще? Вообще, чтобы всегда опохмелиться было. Я, – говорю, – дурной всегда бываю с бодуна. А выпью – справедливый, добрый. Вот пусть так навсегда со мной и будет". Они смеются.
– Как – смеются-то?
– Как ты вот: "ха-ха-ха"... Но только враз мороз по коже от скрипа ихнего. Но дело-то не в том! Ты суть смекни. Они мне: "Это у нас без проблем. Так с тобой и будет. Железно, заметано все. Получай что просил и вали на хер отсюда". И тут же мне суют пузырь "Особой" в руки. Не маленький, ноль семьдесят пять флакон, наверно. Не помню точно. Помню только, что меньше литра. Ну, я им тут – дурак-то дураком: "Ребята, я про вас – могила! Ни слова никому, ни полслова. Со мной умрет". Они опять смеются: "Ну, ты даешь! Кому что хочешь, то и говори. Нам это совершенно до звезды!" И я пошел. Пошел и снова плутанул, туман был. К железке не пошел. Но часов через пять случайно набрел на своих. Бутылку сам, конечно, вымахал. Один. Пока искал тракт, ну, зимник. Пришел, у них костер, ушица, малосолка: отошли уже ребята почти. А я прихожу с востока, со стороны Сибири, и – кирной! Во удивились-то они! Я, конечно, сразу спать у костра свалился. Потом уж рассказал, когда назад шли. Они ржут, конечно же, не верят! "Ты просто, – говорят, – с утра хлебнул из ручья, на старые дрожжи-то..." Да, так действительно бывает, верно! Но я-то знаю, я ж помню все, что было! Не верите – ладно, не надо! Махнул рукой, ничего ж не докажешь. И вот, сколько лет, прикинь, прошло с того случая, а я вот, смех смехом, но проблем с опохмелом не имел еще ни разу! Тут фокус вот какой или просто так, везуха. Как сегодня. Иной раз и счудишь чуток внаглую. Поддержишь разговор иногда. Но ведь что интересно: всегда нальют, или сам нальешь, но! – поправлюсь безо всяких сомнений! Неизменно! Всегда! Как часы! Вот куда меня только жизнь за эти годы не кидала – лучше не вспоминать! Но опохмелялся всюду, из любого положения – Чернобыль там, война, бомбежка – пусть, в пустыне просыпаюсь – хрен с ним, в море, верхом на бревне, без штанов и рубашки – пускай! Да хоть бы небо звезданись на землю – но из любого положения я опохмелюсь в ноль секунд! Ну, братцы, – будем!
Все трое махнули, причем опять абсолютно синхронно, как по мановению дирижерской палочки.
– А в цирке ты не пробовал работать? – спросил Тренихин, вытерев уголки рта.
– Конечно, пробовал. Не вышло ничего. Думаешь, когда захочешь, что захочешь, то и выйдет? Нет, по заказу – шиш. Деньжат на этом даре ни копья не заработаешь. Давно уже я понял: хрена с два, не надейся, браток! На опохмел – это да! Много чудес было со мной с похмела. И когда уже опохмелишься, бывает, сверх программы прет по-прежнему: как бы для радости, что ль? Когда народ хороший в компанию попадется. Милый сердцу, приятный душе. Вот ты такой как раз в точности. – Сцепщик указал пальцем в грудь Борису. – Ведь ты детдомовский, как я? Верно?
Борис кивнул.
– Я ж чувствую! Отца и мать не помнишь?
– Нет.
– Ну, на меня смотри тогда.
Лицо сцепщика начало вдруг преображаться на глазах, превратившись в лицо женское, на редкость миловидное, нежное, ласковое, со страданием, застывшим в серых глазах.
– Вот мать твоя, – произнесло это существо прежним хриплым голосом сцепщика. – А вот отец, – запоминай...
Женская головка на плечах сцепщика превратилась в лицо мужское, страшное, лицо изувера, убийцы, пышущее глубокой патологией.
– Они мертвы, – объявил сцепщик, принимая свой исходный вид. – Отец твой мать твою зарезал через неделю, как ты родился, а самого его зашибли ломом в голову... еще через полгода. За дело.
– Что значит "за дело"? – по лицу Бориса пот тек в три ручья.
– За дело, значит – не случайно. Подробностей не вижу, врать не буду. А, вот! Еще есть тетка у тебя, сестра матери, родная сестра – лицо сцепщика превратилось на пару секунд в лицо сумасшедшей старухи лет восьмидесяти. – Еще жива, но скоро, этой осенью, умрет.
– А где она?
– Да где-то далеко. В Сибири. В сумасшедшем доме, да – в Сибири, точно. Не вижу. Нет, не ищи. Ее нельзя найти.
– Как так – нельзя найти?
– Как? Не дано. Ну, не судьба. Она к тому ж ничего и не соображает. Безумная. Гляди, – он снова на мгновенье стал старухой, и стало ясно, да, глаза пустые, как у судака.
– Болезнь Альцгеймера, – сказал Белов.
– Да. Точно, – согласился сцепщик. – Я тоже это же хотел сказать, но... Слово трудное.
– Кто ты? – спросил Тренихин сдавленно. – Скажи: кто ты?
– Я? Сцепщик! В Буе работаю.
– А живешь ты где? – спросил Белов.
– А живу я – вот, через три минуты будет, Секша – моя станция. Зовут Егор. Фамилия Игнатов. Заедешь в Секшу – всегда буду рад. Мой дом желтенький такой, возле водокачки. Меня все в Секше знают. Не найдешь, так спросишь – сразу укажут.
Он встал, откашлялся, сунул кружку в карман, сгреб со стола чайные стаканы:
– Обещал вернуть стаканы. Все, мужики! Спасибо за компанию, бывайте! Не кашляйте. Ну, просто вы меня спасли. Простите, если что не так.
Кивнул и вышел.
* * *
– Вот так сцепщик! – Власов цыкнул. – Ну и ну!
– Теперь вот все. – Белов шумно выдохнул – рассказ явно дался ему с трудом.
– Устали?
– Снова все пережил как будто. Ужасно гадостный осадок. Не опишешь.
– Прекрасно вас понимаю! Я сам такой же вонючей мрази, быдла, работяг нагляделся за жизнь предостаточно. Вообще, эта ваша история может быть просто иллюстрацией того, как некоторые небезуспешно и цинично пользуются плодами своего антисанитарного, плачевного состояния – она, безусловно, списана вами из жизни. Да, к сожалению, это так. Почти повсеместно по всей стране. Алкоголизм и его неизбежное следствие: деградация. Деградация всего, что делает человека человеком... Увы! – Власов вздохнул. – Так, значит, вы в поезде три бутылки одолели? За один час? Так ведь теперь получается?
– Я лично выпил граммов сто. Коньяк, считайте, выпил практически один сцепщик. А водку – они с Борькой пополам почти. Ну, каждый – по бутылке, если не считать граммов сто, которые выпил я. Борька знает мою норму, он мне чисто символически наливал. Для компании.
– То есть вы-то были почти трезвый?
– Да не почти, а совершенно трезвый. Ну что там мне – полстакана – смешно!
– Мне очень не нравится эта ваша история. – Власов был абсолютно серьезен.
– Конечно. Вы в нее не верите.
– Нет, не поэтому. Верю там, не верю, – это все можно проверить безо всякого труда. Меня, грешным делом, беспокоит другое. – Власов помолчал, а затем спросил в лоб: – Зачем вы мне это все рассказали?
– То есть как – зачем? – Белов опешил. – Не знаю, как для вас, а для меня-то очевидно, куда девался Борька. И где его теперь следует искать в первую очередь.
– У тетки, в сумасшедшем доме, где-то там в Сибири?
– Да нет, конечно! Это ж "не дано"!
– Ага! Тогда у сцепщика в гостях: ну, в Буе, в Секше, в желтом доме?
– Конечно, нет! Сцепщик сказал все уже, что мог.
– А, ну так, значит, там! Ну, где там? Возле летающей тарелки. О, вижу, угадал с третьего раза! Рад. Рад! Все ясно.
– Конечно! Я долго думал и сейчас почти уверен: Борька рванул именно туда. Но не надолго, на неделю. – Белов осекся. – Но, видно, там что-то произошло. Какой-то форс-мажор. Стряслось что-то с ним.
– А что стряслось-то? Как по-вашему?
– Откуда же мне знать?
– Я думал, вы и это знаете. Ну, или сцепщик вам про будущее предсказал.
– Нет. Что стряслось – не знаю. Даже не догадываюсь.
– Вы не догадываетесь, но что-то предполагаете?
– Нет. Предположений у меня никаких. В силу полного отсутствия информации.
– Но если вы ничего не предполагаете, то, может, вы хотите предложить следствию что-то конкретное. А то зачем бы вам было все это рассказывать, а нам – слушать?
– Да, предлагаю. Я предлагаю в первую очередь искать Тренихина там. Я думаю теперь, практически уверен, что он с вокзала прям – расставшись со мной и не заходя к себе домой, сразу туда и рванул.
– Как – прямо так? С вокзала?
– Ну да... – насмешливый тон сбил с толку Белова.
Теперь он уже не был уверен на сто процентов в том, что говорил.
Эта заминка не ускользнула от Власова. Он тихо цыкнул зубом, как бы с сожалением – и резко сменил тему...
– А вот скажите, – спросил он вдруг Белова. – Вот вы из вашего вояжа по Карелии и по Архангельской области много работ привезли?
– Я? Да около пятидесяти, если считать достойные внимания, и шестьдесят, ну, семьдесят, если считать эскизы и наброски...
– Так что, вы думаете, что вот Тренихин со всем этим добром, и даже не зайдя домой – назад поехал, куда-то туда, на Северный полюс, в глушь, в тайгу?
– Не так, нет-нет! Во-первых, это я привез пятьдесят или шестьдесят работ. – Белов сделал ударение на "я", – я работал по пять-шесть-восемь часов в день. Борис же больше так, ну, впечатлений, что ли, набирался. Он восемь акварелей сделал за поездку – и все. Ну, еще чуть-чуть набросков, но это сроду не считалось всерьез. Так только, чтобы рука не расхолаживалась. В итоге у Бориса была вот такая папочка. – Белов показал. – Тонюсенькая. В ней серьезных работ – восемь листов, повторяю. Это количество и по почте можно самому себе послать с дороги. А Борька мог и просто – в окно – если мешает. В его стиле. Мешает? Выкинуть. Запросто!
– Он – выкинуть, а вы – подобрать?
– Что вы имеете в виду?
– Да уж что имею, то и введу! – пошутил Власов. – А на самом деле вот что: вчера, на вашем вернисаже, я случайно услышал мнение, что некоторые акварели ваши "так хороши, будто их написал Тренихин"...
– Это я тоже слышал вчера один раз, – кивнул Белов.
– Вот! Вы – один, а я – дважды! Из уст совершенно различных людей! Простите за эту неприятную для вас тему, но меня это насторожило. Я еще вчера обратился к помощи экспертов. Трех разных и независимых. Результат у меня на столе. Прочтя его, я и решил немедленно пригласить вас сюда для беседы.
Белов протянул было руку к листкам, появившимся на свет из папки, но Власов предусмотрительно закрыл ладонью нижнюю часть заключении, содержащую подписи.
– Я не хотел бы, чтобы вы на данном этапе ознакомились с этими документами в полном объеме, – там много есть для вас нелестного, к сожалению. Да и "судьи кто" – вам знать пока совсем не обязательно. Важно иное: все трое, не сговариваясь, высказались в том направлении, что восемь акварелей на вашей экспозиции принадлежат кисти Тренихина, хотя подписаны "Белов"... Причем все трое называют – подчеркну! – одни и те же восемь акварелей! Вам перечислить их?
– Не надо. Я знаю, о каких рисунках идет речь.
– Вы можете мне это как-то объяснить?
– Самое простое объяснение состоит, наверно, как раз в том, Владислав Львович... – Белов заметно сбился, заметался в поисках подходящего объяснения, – ...в том, что если вы общаетесь с утра до вечера с заикой, то и сами незаметно станете заикаться. Подражательство сидит в нас помимо нашей воли. Хотим мы или не хотим.
– Это действительно, наверно, самое простое объяснение. А есть еще, я догадываюсь, объяснение и посложнее?
– Есть. – Белов пришел уже в себя. – Но чтобы объяснить посложнее, мне придется очень долго рассказывать, а вам очень долго слушать.
– Да я не спешу никуда, что вы! Извольте!
– Ну, хорошо, пожалуйста. Я расскажу вам сегодня о политических, что ли, веяниях в околохудожественном мире, а также о взаимоотношениях художников-людей. Завтра же мы с вами, если у вас найдется на это время, послушаем и обсудим ряд тезисов о конъюнктуре, рынках сбыта изобразительной продукции, о видении всех проблем с колокольни маркетинга, не с точки зрения высокообразованных критиков или ценителей там, меценатов, а с точки зрения обыденного покупателя: банка, крупной фирмы...
– Тпр-р-ру! Стоп-стоп-стоп! – пресек его Власов. – Этого вот не надо, баки мне забивать. Давайте мы оставим в поле зрения только лишь взаимоотношения, и больше ничего пока. Взаимоотношения художников-людей, как вы изволили выразиться... Коллеги ваши, знающие вас с Тренихиным обоих, вас называли "Моцарт и Сальери", – это верно?
– Да, верно. Называли так. И за глаза и даже в глаза. Но эта аналогия глупа, оскорбительна для меня и совершенно не соответствует действительности. Цель этого "называния" одна: обидеть, столкнуть лбами, если угодно. По жизни же такая аналогия рядом не лежала. Я, например, отродясь не был завистлив – ни в творчестве, ни в жизни! И если уж...
– Заметьте, – перебил его Власов, – вы без размышлений, сами, с ходу, надели на себя костюм Сальери – не Моцарта, о, нет! И тут же начали открещиваться от этой роли. Ведь я сказал вам только отвлеченно: "Моцарт и Сальери", а кто есть кто – мгновенно объяснили вы сами мне, тут же!
– Вы зря пытаетесь поймать: то, что Борька был талантливее в тыщу раз меня, секретом ни для кого не является...
– Простите: Борька "был"?
– Что – "был"?
– Да вы сказали: "Борька был"! Он – не существует больше?
– Оставьте это, прекратите вы меня подлавливать! – сморщился Белов. – Я лишь оговорился.
– Ясно.
– Так вот. Возвращаюсь: Моцарт и Сальери. Это не так. Вернее, так, но не совсем. Да, Борька – Моцарт, безусловно. Но я-то – не Сальери! Я тоже Моцарт. Только очень маленький. Во-о-о-т такой! Малюсенький! И слава меня беспокоила ровно настолько, насколько она определяла разумный уровень благополучия. И в молодые годы Глазунов, Шемякин были для меня кумирами, а вовсе не несчастная тень нищего Ван Гога, спившегося Саврасова. Вы понимаете? Вот Айвазовский – дом, китель золотом расшит, седые бакенбарды, двор, слуги, тысячи картин, ученики... Вот это про меня, рабочую лошадку... А Моцарт и Сальери – это просто чушь! Какая зависть, что вы?
– Ну, кроме зависти есть еще деньги.
– Да. Немаловажный фактор. Но и тут – увы. Яхоть и с краю по талантам, но в денежном смысле всегда был вполне благополучен. Заметьте, кстати, я, говоря про себя, только что употребил слово "был". Так вот, я был и есть достаточно обеспеченным. Работал и работаю по двенадцать часов в день. Прагматик. Меркантилен. Не Сальери.
– Ага. О меркантильности мне тоже есть что вам сообщить, – следователь полистал лежащую перед ним пухлую папку с делом. – Вы знаете, например, что в августе, в ваше отсутствие, ваше общее с Тренихиным доверенное лицо, некто Свешников Анатолий Петрович, осуществило по вашим поручениям продажу ряда ваших работ на аукционе в Англии, в Глазго?
– Конечно, знаю.
– Погодите! Вот... Ваших работ было продано две – по цене сто пятьдесят фунтов и сто семьдесят фунтов.
– Я это знаю лучше вас!