- Так у меня сложилось, - сказал Волков. - Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее - гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы - я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета - вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...
Он провел пальцем по целлофановому конверту.
- Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...
- Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...
- Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете "Вильна Украина". Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось - не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение - книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось - быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще - он показал рукой на стеллажи. - Все, о чем мечтал - здесь. Вся моя жизнь.
Так вот, когда Львов заняли гитлеровцы, я не ушел из города. Руководство подпольным центром приказало нам уничтожить линотипы и цинкографическую аппаратуру. Мы решили, что сделать это должен один человек. Выбор пал на меня. Типография уже не работала. Я пробрался в нее ночью, молотком смял кассы линотипов, разбил объективы репродукционных установок. Потом открыл окно во внутренний дворик, где мы раскатывали и резали бумагу,- я знал там все ходы и выходы - и угодил прямо в лапы гестаповцев.
Они снова повели меня в типографию, протащили по всем цехам, тыкали пальцами в искалеченные машины: "твоя работа?" Отпираться не было смысла - без сомнения, они слышали, как я там орудовал молотком, и поджидали меня снаружи. В гестапо меня избили и составили какую-то бумагу. В ней говорилось, что за порчу "имущества, принадлежащего рейху", я должен отбыть наказание сроком пять лет в трудовом лагере Маутхаузен. Тогда я еще не знал, что это такое...
Нас везли через Венгрию и Австрию, но я так и не увидел этих стран. Двери теплушек были плотно закрыты, и так же были закрыты наглухо металлические щиты на окнах. Мы ехали в полутьме. Двери открывали только для того, чтобы сунуть в вагон бак с водой и мешок с эрзац-хлебом, наполовину состоявшим из отрубей и половы. Да раза четыре для того, чтобы вытащить умерших. Из семидесяти человек за дорогу в нашем вагоне умерло семь.
Лагерь... Как вам описать его? Он стоял в красивой долине, окруженной горами. Огромный четырехугольник из нескольких рядов колючей проволоки. Внутри - двухэтажные блоки из красного кирпича с маленькими оконцами. Вход за проволоку - тяжеловесные ворота с полукруглой аркой из такого же красного кирпича. За воротами, справа, дом коменданта с большой клумбой цветов под окнами. Среди цветов на бетонной подставке - ваза с ярко-оранжевыми бархатцами, а на боку вазы надпись по-немецки: "Куренье вредит здоровью". И еще одна надпись на арке ворот: "Труд дает свободу". У ограды и между секторами бараков - газоны с зеленой травой. Все прилизано, аккуратно. Хорошо утрамбованная дорога, обсаженная по краям молодыми тополями, вела от ворот мимо дома коменданта к прямоугольной площади, так называемому "аппельплац". На этой площадке утром и вечером выстраивали заключенных, или, как называли их немцы, - хефтлингов - всего лагеря. Утром - для развода на работы, вечером - для общей проверки.
Нас, новую партию, тоже выстроили на аппеле. Приказали раздеться догола, предупредив, что за отказ расстреляют на месте. Мы разделись и сложили одежду узлами позади себя. Ее тотчас увезли на тачках куда-то. Четыре эсэсовских врача начали быстро осматривать нашу группу. Они сортировали людей, как картофель - направо - налево, направо - налево. В правую группу попадали те, кто выглядел поздоровее. В левую - узкогрудые, хилые, малокровные. Левую группу, не одевая, сразу же увели куда-то. Нас - я каким-то чудом попал в правую - еще раз осмотрели. И опять мне повезло, хотя я выглядел не особенно. Тем временем обслуживающая команда подвезла полосатые холщовые робы, и нам после вторичного осмотра приказали одеться. Потом охранники повели нас в блок номер восемь.
По сторонам довольно широкого прохода - двухэтажные деревянные нары, застланные каким-то тряпьем. Круглая чугунная печка и ящик брикетов из угольной пыли. Все. Вся обстановка. У входной двери на стене - отпечатанные на немецком языке "Правила поведения в лагере". За промедление при утреннем построении - пять ударов палкой. За неопрятность - пять ударов. За внос в блок продуктов питания - пять. За разговоры после отбоя - десять ударов. За отказ от работы - расстрел на месте...
Стоит ли говорить, как мы жили? Десятки книг написаны об этих концлагерях. Кормежка? Похлебка из брюквы и полугнилой картошки утром и вечером. Буханка эрзац-хлеба на двенадцать человек. А немецкие-то буханочки не то, что у нас. Кофе - коричневая бурда из пережженной морковки. Все было рассчитано, чтобы человек превратился в доходягу в течение пяти - шести месяцев. А потом - ревир, то есть санитарная часть, еще один осмотр, заключение: "кранк" - болен, и - барак "для ослабленных". Оттуда уже никто не выходил, там все шло по страшной формуле: "Кто не работает, тот не ест", причем формула эта применялась в самом буквальном смысле слова.
Ну, а работа в то время была одна: мы непрерывно расширяли лагерь. Рыли котлованы под фундаменты новых блоков. В нескольких километрах от зоны ломали в карьерах бутовый камень и вручную носили его на территорию. Фундаментщики закладывали этот камень в траншеи и заливали цементом. "Кирпичники" возводили стены.
Не знаю, как мне при моем сердце удалось продержаться до сорок второго года. Но в ревир не попал ни разу. Меня определили в группу каменщиков и поставили работать у бетономешалки. Из бумажных мешков лопатой бросал цемент в барабан машины. Когда замешивалась очередная порция раствора, получался небольшой перерыв, минут на десять-пятнадцать. Наверное, эти перерывы меня и спасли. Кстати, цемент нужно было бросать очень аккуратно. За каждую просыпанную лопату немцы строго наказывали. Нашим бригадиром был Клаус Рашке, кажется, из уголовников. Узнав, что мы в бригаде почти все славяне, он непрерывно скалился и повторял раз сто в день: "Подождите, сволочи, мы вас научим молиться и работать!" Но - странно - не дрался. Ни разу никого не ударил за все время. Увидев какой-нибудь непорядок, молча показывал охраннику провинившегося, а сам отходил в сторону. Всем своим видом давал понять, что ему противно рукоприкладство.
Так шли месяц за месяцем...
Однажды вечером, в августе сорок второго, нас выстроили на аппеле раньше обычного. Вместе с комендантом лагеря к строю вышел эсэсовец - молодой, щеголеватый, похожий на киноактера, надевшего форму для съемок, И морда у него, скажу прямо, была симпатичной, а уж я на их морды насмотрелся за этот год.
В руке у эсэсовца был микрофон на длинном проводе, подсоединенном к внутрилагерной трансляции. Осмотрев наши потрепанные ряды, он поднес микрофон к губам и спросил, кто из нас хочет работать по своей специальности. А специальности нужны такие: художники, граверы, цинкографы, специалисты по выделке бумаги, химики, парикмахеры. Условия работы будут хорошими.
Мы заколебались. Странным показалось нам это предложение. Какой еще трюк придумали душегубы? А на садистские выдумки они были мастерами. Однажды например, объявили, что требуются специалисты-повара для лагерной кухни. Вышло восемь человек. Их допросили перед строем - кто где работал. Все оказались настоящими специалистами из ресторанов Вены, Ниццы Парижа и Праги. Тогда послали десяток заключенных за продуктами. Те приволокли на аппельплац дохлую лошадь, ведро с известью и жестянку с каким-то техническим маслом. "А теперь приготовьте настоящие бифштексы! - приказали им. - Да такие, чтобы они ничем не отличались от английских. Если что будет не так - карцер". Конечно, все восемь угодили в карцер, а оттуда - в ревир, и больше мы никогда их не видели. Вот так они забавлялись.
Но тут было что-то другое. Не похожее на издевательство. Приезжий эсэсовец вызывал к себе... как бы это сказать... расположение, что ли. И после некоторого колебания из строя вышло двенадцать человек. Вышел и я. К тому времени я дошел до того, что едва стоял на ногах. Мне казалось, что хуже того, что есть, быть не может. Все равно - умру я через месяц здесь, или в каком-нибудь другом месте...
Нам приказали собраться в двадцать минут. Снова запихнули в теплушку и повезли куда-то. И, только когда мы были уже на месте, узнали, что это - лагерь Заксенхаузен под самым Берлином. Тоже красивое место, много зелени. Километрах в трех на фоне бледно-голубого неба четко рисовались круглые башни средневекового замка. До сих пор не пойму, почему эти комбинаты смерти, эти концлагеря они строили в таких красивых местах.
Нас провели через общую зону и поместили в бараке под номером восемнадцать. Там был еще один барак - девятнадцатый. Оба сарая являлись как бы зоной в зоне. Тройной ряд колючей проволоки окружал их. Даже сверху бараки накрывала частая проволочная сеть. Мы получили места на нарах в одном из отсеков сарая и собрались в общем "зале", где стояли чертежные кульманы, проекционная установка вроде эпидиаскопа, коричневые канцелярские столы и какие-то тумбочки со стеклянным верхом. Все это походило на небольшое конструкторское бюро какой-нибудь частной фирмы.
Не успели мы осмотреться, как в "зал" вошел эсэсовец, который разговаривал с нами в Маутхаузене. "Я - штурмбанфюрер СС Бернгард Крюгер, руководитель этого предприятия, - сказал он. - Отныне на вас возлагается очень ответственная задача. Здесь, в этом цеху, вы будете изготовлять ценные бумаги и всякого рода документы, необходимые Германии. Это понятно? Какие-либо общения с хефтлингами из блока девятнадцать запрещены. За нарушение - расстрел на месте. Выход в общую зону запрещен, да вам и не нужно выходить, всем будете обеспечены здесь. По вопросам работы обращаться только ко мне. Никаких разговоров с другими офицерами, никаких пререканий: они приказывают - вы выполняете. За нарушение - карцер. В случае саботажа вся ваша команда будет расстреляна. Хорошо работающие получат улучшенное питание - три раза в день суп и буханку хлеба на девятерых. А также - жиры. Все понятно?"
Вот так мы стали работать по специальности.
Прежде чем начать, прошли испытание - кто на что пригоден.
Мне дали старый номер фашистской газеты "Фёлькишер беобахтер" и приказали скопировать рисунок. На рисунке был изображен старинный замок в горах, а у его подножия небольшая деревня с домиками под черепичными крышами. Даже с моей точки зрения художника-самоучки рисунок был выполнен слабо. Я решил улучшить его - детальнее проработал фактуру стен замка, а деревушку внизу выписал несколькими обобщенными штрихами. Когда эсэсовец, проверяющий задания, подошел ко мне, я показал ему свою работу и попытался объяснить, что мне не понравилось в оригинале. Он прищурил глаза, разглядывая рисунок, и вдруг без единого слова коротко и страшно ударил меня в лицо. Я слетел со стула в проход между столами. Правая щека моя была разбита, рот полон крови. Я судорожно сглатывал ее. Когда я поднялся на колени, эсэсовец еще раз ударил меня коском сапога в бок. "Штее ауф!" С трудом я взгромоздился на стул. "Точную копию, чтобы ни одним штрихом не отличалась от оригинала!" - потребовал эсэсовец и отошел к другому столу.
Через два часа копия была готова.
На этот раз эсэсовец одобрил ее. Потом я сделал несколько гравюр на меди и был признан годным для работы над "сеткой" - тончайшим цветным узором, покрывающим площадь денежной купюры с обеих сторон. Эта сетка называется гильош, по имени француза Гильо, который изобрел ее еще в прошлом столетии для того, чтобы затруднить подделку казначейских билетов. Узоры гильоша настолько тонки, что их можно рассмотреть только в сильную лупу. Система гильоширования, как и система нумерации купюр - это тайна государства, выпускающего бумажные деньги. На каждой выпущенной купюре есть несколько мест, по которым эксперты эмиссионных банков сразу отличают фальшивку.
На третий день после того, как мы прошли испытания на пригодность, в блоке вновь появился Крюгер. В руке он держал маленький черный портфель с застежками-молниями по краям. По команде эсэсовца-надсмотрщика мы все встали около своих рабочих мест. Несколько минут Крюгер разговаривал о чем-то с надсмотрщиком, потом направился прямо к моему столу, расстегнул портфель и выложил на чертежную доску новенькую десятку.
"Ты будешь производить гильош дизэ купюрэ. Срок - зэкс месяц. Работать только карашо. Если плёхо..." - и он жестом показал, что произойдет со мной, если я буду работать плохо.
Получили задания и остальные из нашей группы.
Я смотрел на десятку, лежащую на доске, и не мог собрать мысли, которые разлетелись, оставив в голове противную, какую-то тошнотную пустоту. Знаете такое мерзкое состояние, как будто ты на мгновение нырнул в обморок и начинаешь приходить а себя, и еще ничего не соображаешь, кругом только цветные пятна, и что-то шевелится, что-то гудит... Не знаю, сколько времени в отупении я смотрел на портрет Ленина в овале этого червонца. Потом внутри вдруг все сорвалось и завертелось. Нет, даже не мысли. Обрывки...
Почему именно мне? Хотя все равно. Не мне, так другому. Встать и отказаться сразу? Кончить одним ударом? Изобьют... потом выведут из барака и спокойно пристрелят. Жизнь человека для них - ничто. Прикажут гравировать другому. Смерть ничего не решает. Умереть легко, особенно здесь. А жизнь... Пока жив, есть возможности, есть надежда, есть шанс. Какой шанс? Безразлично. Неужели я учился гравировать, тратил столько труда, чтобы прийти к такому концу? Фальшивомонетчик. Какой финал! Почему меня не убили сразу там, во дворе типографии? Зачем я вызвался там, в Маутхаузене? На что надеялся? На какое лучшее? Идиот! Выжить? Да, конечно. Если выживу - возможность найдется. Возможность всегда находится, хорошая или плохая. Нет, отказываться нельзя. Этот червонец - моя жизнь... прошлая, и, быть может, будущая. Постыдно, конечно, но придется идти. Идти против моей веры, моей сущности, моей морали. Такой проигрыш! Но еще больший проигрыш - смерть. Окончательный проигрыш. Проиграть можно, когда захочешь. Например, запороть уже готовую гравюру. А вот выиграть... Нет, надо играть, играть на выигрыш, хоть мизерный, жалкий в этих условиях, но дающий шанс. Играть! А возможность найдется...
Примерно такое крутилось у меня в голове, когда я смотрел на Ленина и тончайшую цветную сетку десятки.
Я очнулся от окрика. Эсэсовец-надсмотрщик стоял надо мной. Спокойное лицо человека, привыкшего ко всему. Человека, играющего другими людьми.
"Бегиннен арбайт, рус! Начинай работать!"
И я начал...
Только на копирование увеличенной сетки одной стороны десятки у меня ушло пятьдесят дней. Затем немцы сфотографировали готовую сетку и сделали ее отпечаток в натуральную величину. Здесь начиналось самое трудное: теперь нужно было изображение гильоша гравировать на меди. Тончайшими штихелями, похожими на иглы. Несмотря на то, что я делал гравюру, пользуясь пятнадцатикратной бинокулярной лупой, глаза к концу дня болели так, будто их засыпали песком. Крюгер не считался со временем - мы работали по шестнадцать часов в сутки. И даже во сне перед глазами у меня стояла проклятая сетка... Пальцы стали слабыми от голода, я не мог твердо, как прежде, держать в руках штихель, но нельзя было сделать ни одного лишнего движения, потому что пошло бы насмарку то, что было сделано раньше. Кроме того, Крюгер предупредил, что если на клише хотя бы один штрих будет запорот, меня сразу же расстреляют. Я уже видел, как они это делают... Впереди, через стол от меня, сидел немец уголовник, фальшивомонетчик Катцен. Да, в нашем бараке были и такие. Трое. Так вот этот Катцен испортил гравюру английской пятифунтовой купюры. То ли у него сорвалась рука, то ли... не знаю точно, что у него там произошло, но только он вдруг резко поднялся из-за стола весь белый, как мел, и закрыл руками лицо. Надсмотрщик подошел к нему, бросил взгляд на медную пластину, которую тот гравировал, потом в страшной тишине, наступившей в бараке, медленно расстегнул кобуру, вынул парабеллум и выстрелил Катцену в затылок. "Уберите эту падаль!" - приказал он нам, показывая стволом пистолета на тело. Потом так же убили еще двух - одного поляка и одного француза. Через два дня на их местах сидели уже новые люди.
Четыре месяца я гравировал гильош одной стороны десятки. Еще три с половиной ушло на другую сторону.
За соседним кульманом работал невысокий очень бледный человек с такими тонкими руками, что они были похожи на вороньи лапы. Он отрабатывал гильош английской купюры в двадцать фунтов стерлингов. Мы познакомились. Он оказался чехом-карикатуристом из Праги Лео Хаасом. Попал сюда из Освенцима. В первую же ночь после знакомства Хаас осторожно пробрался ко мне по нарам и сказал, что мы любой ценой должны сообщить англичанам, американцам или русским об этой фальшивомонетной мастерской.