Я испытывал очень своеобразное беспокойство, когда она стояла вблизи: разбегались мысли (хотя ни на одной всё равно не смог бы сосредоточиться); сердцебиение участилось. Я опасался нечаянно прикоснуться к ней, но в то же время, глядя на её крепкую смуглую кисть руки, мне хотелось предпринять нечто такое, отчего бы ей стало больно. Доставляло злобное удовольствие представлять, как исказится это прекрасное лицо, как расширятся и закатятся миндалевидные глаза. Я желал только, чтобы она не переставала говорить; содержание оброненных ею фраз было мне глубоко безразлично.
Неожиданно с ослепительной ясностью – словно хлынули из темноты яркие лучи маяка – обрисовались разнообразные позывы и помышления, столь волновавшие до того. Показалось невозможным, неправдоподобным, чтобы я секунду назад почти вожделел Хадижат; я отшатнулся от неё. Ну конечно, она специально выбалтывала драгоценные сведения, специально откровенничала для Тро, рассчитывая усыпить его бдительность, подладиться, приладиться, выведать, в конце концов. Но что именно?
Огненный хлыст маяка соскользнул во мрак, продолжая описывать призрачную окружность. Я уже не мог утверждать наверное, самолично ли сочинил предание о призрачных поездах или же где-то узнал о них (где?!).
Издали громко позвали: "Ходи же!.."
Хадижат с неудовольствием оглянулась.
– Всё-то им самолично откалибруй, всё-то им укажи… Видишь ли, новая аппаратура! Ну, для неё-то и аккумуляторы нашли, и бензин для фургона. Так что прости-пока, Тро. – Быстрыми шагами вернулась к операторской группе.
Скоро все они разом нахлобучили необычого вида наушники (с громадными, плотно прилегающими раковинами). Хадижат издалека делала мне (как в театре, где жест всегда крупнее, чем в жизни) выразительные знаки. Отстанет ли хоть когда-нибудь? Право слово, это уже даже не забавляет! Я отвернулся.
Краснов по-прежнему вещал с трибуны, однако теперь его голос неимоверно усиливался, приобретая непоколебимую значимость, исходя отовсюду. Генерал не использовал традиционный микрофон или другие привычные акустические средства – напротив, голос негромок, нетороплив, раздаётся как будто внутри тебя: это сокровенные твои мысли, озвученные в самой простой и ясной формулировке, и нет нужды напрягать слух, искать смысл: голос обволакивает, проникает вовнутрь, одаривает бесконечным счастьем чистого знания. Чувствую, как пересыхает во рту, ощущение времени утрачивается; не успеваю уловить момент, когда речения Краснова перетекают в бормотание. Десятки фигурок, толпящиеся под ним, становятся похожими на изваяния, словно воздух вдруг сделался вязким и оковал их; и вслед за общим оцепенением перестали раздаваться и звуки: шарканье, когда переминаешься с ноги на ногу, шелест одежды, невнятный говор, покашливание – всё разнообразие этих естественных, трудноуловимых шумов сменилось безмолвием, абсолютным, полнейшим. И без того колоссальный зал раздвигается до вселенских просторов. Как откровение, в жуткой тишине льётся голос.
– Давным-давно, во времена юности человечества, всеми были приняты простые правила, неписаные нормативные акты поведения в стае. Первое и главнейшее – не убий. Не свобода личности или неприкосновенность жилища, но именно запрет на умерщвление людей, касавшийся, конечно, не всяких, а только членов своего племени. Потеря хотя бы одного соплеменника могла существенно ослабить общину или даже поставить её на грань выживания. Мужчины охотились, женщины поддерживали очаг, шаманы обеспечивали благорасположение стихий. Каждый исполнял предопределённую роль, каждая жизнь была по-своему полезна и ценна. Ты знал, что благополучие твоей семьи зависит не только от тебя, но и от сотоварища, который трудится бок о бок с тобой, и поэтому ты оберегал его, а тот платил тебе тем же.
Но примемся говорить далее, сравнениями и выводами осветим обстоятельства. В наши дни, когда общественное устройство столь усложнилось, возникли индивидуумы – и даже целые прослойки, профессии, – которые не только не приносят пользы, не только не слагают вместе с прочими всеобщее благополучие, но паразитируют на цивилизации, на общественных институтах; люди не просто малоценные или бесполезные, но враждебные всякому социуму: творцы виртуальных миров, торговцы иллюзиями, создающие взамен действительной жизни как бы ложное подобие, призрачную тень её, которая (постепенно, со временем) уплотняется, отнимая силы уверовавших. И отныне – тень отбрасывает предмет. В подобном теневом мире возникает своя экономика, если хотите, своя культура, и государственность, и партийная борьба, и политические технологии; но как бы ни отлаживался обман, как бы ни изощрялись людишки, пришедшие (добровольное, с полным осознанием) на службу виртуальной вселенной, – всё это остаётся не карикатурами даже, а топорными подделками под истинное существование.
Подождите же, мы ещё не закончили. Потеряв хоть одного рядового охотника, первобытная община столкнулась бы с возрастающими трудностями. Потеряв абсолютно всех мужчин-охотников, община погибла бы. Наоборот, если общество избавится от людей-паразитов, от фабрикантов иллюзий, то произойдёт повсеместное оздоровление и возврат на первоначальный – неизвращённый – путь. Следовательно, у нас появляется право на убийство, и Я передаю вам его.
Просвет, вспышка. Пройдя полный круг, луч маяка высветил меня. Ещё не вполне проснувшийся, оборачиваюсь: не выстаивает ли позади тот, кому вверено столь сомнительное дозволение?
Шибанов. Тусклые отблески на вороных доспехах. Закрытая бутылочка йогурта в шипастой руке. Надо же, незаметно вернулся. Бросаю невнятную фразу, уже хорошенько не помню, о чём. Он таращится на меня сквозь антибликовое покрытие опущенного забрала. Закупорился герметично. Не слышит? Опять говорю. Нечто вроде: "С часами неправильно, с часами неправильно…"
Он испуганно, недоверчиво приглядывается ко мне. Делает незаметное движение. Лицевые пластины шлема с шипением расходятся.
– Ты… не чувствуешь ничего? – суетливо спросил.
Оба глядим друг на друга, будто каждый – помешанный.
– Выходит, отец был прав. Трофим, ты единственный, кто смог услышать напутствие – и остаться… самим собой.
– Услышать что? – изумление моё неподдельно.
– Не знаю. Каждый слышит лишь то, что хочет услышать.
– Так это было наваждение? Гипноз?
Он подошёл вплотную. Свет играет на холодных стенках оранжевой бутылочки синтетического йогурта, и кажется, будто она помаргивает блестящими ресничками капель конденсата. Казак закрыл глаза, поморщился, точно болела голова.
– Ты недавно спрашивал, для чего ты здесь. А разве вся жизнь – не гипноз? Или самогипноз.
Усмехаюсь: видимо, когда он был в моём возрасте, то начитался разной пелевинщины – то, что прочтёшь в подростковых летах, запомнишь ярче всего.
Я неожиданно понимаю, что со мною шеф-повар обычно переговаривается на вполне обыденном языке, вовсе без диалектных словечек и диковинных ударений; должно быть, он использует казачий говор только при обращении к Краснову, неосознанно желая оживить у старика воспоминания станичной молодости.
– Пройдёт время, – слова приходят с усилием, – нам понадобится… то есть не нам, а вообще. Понадобится свидетель, очевидец; в общем – такой человек, который бы смог, сумел рассказать. Понимаешь? Всё рассказать. Правду. Вот как вот всё это было. Ну и отец думал, что ты…
Я не тотчас догадываюсь: отцом Шибанов называет Краснова.
– Короче! – вдруг оборвал резко. – На сегодня программа выполнена. Пошли наверх. Уезжаем домой.
Отчего у казака-шеф-повара испортилось настроение? Настырный щегол же этот малец!
– Что значит "наверх"? Мы, стало быть, на машине покатимся? Через улицы? Тогда чего ради было в Метро-2 соваться? Тоннелепроходчиков распугивать?
Казак одним пальцем откручивает крышку йогурта. Крышка шлёпается на гранитный пол, но Шибанов не замечает этого. Некоторое время смотрит на меня, словно колеблясь.
– М-м… видишь ли, одним словом, та дверь, через которую мы из квартиры в систему Д-6 просочились, – она, дверь, не обычная. В общем, это как льдины во время ледохода: они то сближаются так, что можно перепрыгнуть с одной на другую, то расходятся на десятки метров; но тонкость вся в том, что наша дверь пропускает в одном направлении. Тем же путём не вернуться назад.
– Нечто вроде односторонней мембраны? Или червоточина из книжки Кипа Торна?
Пластиковую бутыль йогурта он удерживает почти параллельно полу. Желтоватые капли, кишащие искусственно выращенными бифидобактериями, падают на мрамор.
– Да, правильно. И ещё. Когда заглядываешь туда, за порог – всяческое… мерещится. Улица там, с высоты… Или ещё что-нибудь. Jedem das Seine.
Неожиданно он свободной рукой стиснул моё запястье:
– Ты там ничего такого не разглядел?
Спокойно выдерживаю пристальный взгляд и боль:
– Нет.
Мы двинулись в направлении, противоположном тому, где уже сворачивала телеаппаратуру съёмочная группа из ТК-холдинга. Однако, Василий-то вовсе не такой неотёсанный. Как все, носит маску, мелькнуло.
Участники сходки расходились. Я украдкой поглядывал на козырей и тузов. Как странно: ожившие лица. Словно вовсе ничего не происходило. И, кажется, не один только Трофим Белоризцев мог перетерпеть красновское напутствие без гермошлема или наушников. Двое военных с голубыми шевронами, шедшие несколько впереди, удовлетворённо обменивались: "Ну как оно вам?" – "Посильней Дюссельдорфской речи, господин полковник". – "Да, правда, всё развивается, как мы и обговорили".
– А Тоннелепроходчик, – я вовремя спохватился; продолжение должно быть: "…заберёт нашу мотодрезину?"
Шибанов докончил йогурт, сплющил пустую бутылку и ответил сухо:
– Домой.
Впервые за много дней это слово для меня значило нечто большее, нежели просто квадрат жилой застройки на карте города.
IX
– КОГДА-ТО давно у меня брат, на три года младше меня. Ты знаешь, я его очень любила, а когда он ушёл, то я перестала носить платок. Я мало с кем вот так говорю, я обычно приказываю. У меня просторный, свой кабинет, и я тут совсем одна. В другом кабинете столы поставлены так, чтобы, входя, я видела рабочие места, мониторы у всех сотрудников, чем они занимаются.
Подняв телефонную трубку, не знал, что оцепенею, чуть только услышу этот низкий голос, – да и как вообще умудрилась позвонить, если ещё специально вписал ей неправильный номер? Хотя, впрочем, относительно последнего теперь был не вполне уверен; совсем наоборот, я и думал тогда лишь о том, как бы оставить в её блокноте верные цифры!
– Ну да, в твоей конторе вся мебель – довоенная IKEA. Раритет, миллионы, если продать. – У меня пересохло во рту, слова слетали с трудом.
– Так ты знаешь? Как странно, я знала, что ты это знаешь. Да, да. Ты рассказал интересную легенду – о призрачных поездах. И я тоже знаю одну. Я хочу тебе её рассказать. Ведь мне позволено разговаривать очень долго, пускай там у нас они думают, будто я разговариваю с бароном Майтенфелем!
– С ним лично – вряд ли. Это же из "Мастера и Маргариты". Литературный герой. Вернее, персонаж.
– Ах-ха, я всё перепутала, задумалась о тебе всё перепутала! Конечно, имела в виду барона Рейтера! Да, так вот, история.
И сквозь электрический ветер доносилось: мы снимали исторический сюжет, вероятно, помнишь, как ещё до войны реконструировали Большой театр, добавляли подземную парковку с техническими помещениями, – и когда начали раскапывать (то есть не мы, конечно, начали раскапывать, а мы приехали, как раз когда раскопали); когда демонтировали и углубились, то под зданием обнаружили тщательно установленные фугасы, мощности достаточной, чтобы все декорации взметнулись на воздух. Стали внедряться, выведывать и доискиваться. Подтвердился ещё один старый слух. Что, мол, будто бы в октябре 41-го, когда бои с вермахтом уже на подступах, было принято решение тайно заминировать важнейшие стратегические объекты и государственные учреждения, подготовить к уничтожению метрополитен. Лучшие взрывотехники скрытно установили радиоуправляемые бомбы под "Военторгом" и кинотеатром "Ударник", под гостиницей "Москва" и зданием Страхового общества – под десятками других наиважнейших домов. И если в помпезном строении новые власти устроят комендатуру (не позже того, как сапёры обследуют каждый закуток), то однажды, скажем, во время важного совещания, сквозь эфир устремится кодированный сигнал и завоёванный город содрогнётся от взрыва. Однако в декабре немцев отбросили, разрушать исторический центр не довелось. Но послушай дальше. – Она всё это столь подробно излагала, или я из сложенных плотной гармошкой кратких фраз раздвигал мгновенно панораму событий? – После окончания войны мины-ловушки вовсе не были обезврежены. Может быть, потому, что многие знающие премудрость погибли на фронте (как поговаривали, взрывчатка покоится в герметичных отсеках, при вскрытии которых автоматически произойдёт детонация; а кто кроме создателя в силах прикончить собственное творение?) – но возможно, вследствие начавшейся Cold War, к старым бомбам добавили ещё более совершенные. Неужели потрясатель вселенной, с его-то сверхчеловеческой прозорливостью, не предусмотрел и того маловероятного исхода, при котором красная империя проиграет и столица Восточного полушария будет захвачена? Неужели он отказался от могущественного оружия, способного разить сквозь ткань времени? Современные эксперты склонны предполагать, будто за три четверти века взрывчатка пришла в негодность. Мой младший брат хотел тоже всего только посмотреть, как взрослые подорвут что-то там у федералов.
И я со всею отчётливостью вспомнил, как однажды здесь, в доме Краснова, снял эту же телефонную трубку, но вместо надёжной непрерывности гудка был оглушён звуковыми волнами. Я различал уносящиеся обрывки чужих звонков, невесомые признания в любви, отчёты о биржевых котировках, плач, пение, стариный грохот пишущих машинок и шелесты телеграфных лент; меня вбросило в самую сердцевину полуденного мегаполиса, и жизни десятков, сотен, десяти миллионов людей благодаря случайному дефекту связи вобрались и спрессовались в один бесконечноголосый ор. – Хотя намеревался, по-моему, просто перебрякнуть погибшим родителям, то ли в новой суете забыв, что об этом теперь можно не думать, то ли подсознательно надеясь услышать их голоса. А если по ту сторону провода мой собеседник, например, болел гриппом, – то я очень боялся вдохнуть инфекцию вместе со звуками из мембраны трубки.
– С кем это он так долго, – начал ворчать на кухне Шибанов, и я, прикрывая ладонью губы, спросил, дабы честно прекратить разговор, услышав неизбежное "нет", "работа", "потом", "ой-ты-знаешь-моей-канарейке-откусил-хвост-Годзилла":
– Хадижат, может быть… мы можем сегодня… э-э… встретиться?
X
КРАСНОВ спросил, куда я засобирался.
– Гулять.
– А то дак всё дома сидел.
– Вы же знаете, готовился к собеседованию. – С каких пор стал с такой легкостью врать? Готовился к собеседованию. Будущий театральный критик. Хм. Удобная творческая работа, да, Фимочка? Ты же очень-очень начитанный. Тебе не надо "готовиться", ты готовый мастер красивого слова, златоуст, изящное художественное вылетает из твоих уст, как из почитаемых тобою текстов литературного энтомолога. Друг мой Фима, не говори красиво… Ах, сколько туманных слов, дышащих сиренью и перламутром. А как блистают доспехи воинов, сходящихся в лучах полуденного солнца! И как легко, Фимочка, ты одерживаешь победу в битвах, разворачивающихся в твоем пылком воображении.
– Подожди-ка, – никак не отстанет Краснов. – Ты же мне книгу должен был принести. В магазин "Русское зарубежье" заглядывал?
– Я с утра в лавку Сытина заходил. На улице 1812 года.
Книги давно были цифровыми, виртуальными, на электронной бумаге, все немногие новоизданные бумажные стали дорогущими, продавались в подарочных магазинах в Новинском пассаже. Но старый генерал требовал прежних – их ветхие остатки распродавались в букинистических лавках.
– Иван Солоневич, "Россия в концлагере", – нетерпелив генерал. – Ты раздобыл или нет? И ещё у него одно сочинение было: "Диктатура импотентов".
– Да, я как раз сегодня с утра заходил.
– И как там по городу? Уже ориентируешься? – он ласково улыбнулся.
Из платяного шкафа я извлёк ранец. Две ребристые клавиши замка, нажатые, выскользнули из-под металлических скобочек. Откинулся, треща разъединяемой липучкой, капюшон крышки. Старый рюкзак напоминал потерявший форму желудок последней стадии ожирения. Древние букинистические издания, изодранные, с подклеенными корешками, производили впечатление полупереваренной пищи. И посреди этой интеллектуальной похлёбки, в складке между тканевыми перегородками, затерялся прежний коричнево-красный паспорт, который превращал меня в подобие человека, а не отчипованную единицу стада – как и Краснов, я ненавидел нынешний штрих-код в прозрачном кармашке, позволявший при необходимости сканировать горожан в потоке.
"Россия в концлагере" находилась в потайном отделении.
– Сколько я тебе должен, Трофим? – невзначай спросил Краснов, когда я предъявил книгу.
Он был многоопытным тактиком. Я принялся теребить рукав, который никак не желал обнажать запястье с часами. Потом переложил паспорт во внутренний карман жилетки. Долго на ощупь ловил петелькой пуговицу.
– Тридцать пять оккупационных марок.
Он протянул пятьдесят.
Ну ладно, Трофим, не подкуп, в конце концов! Издание действительно малотиражное, дорогое. Родившись в начале двухтысячных, я застал осенний излёт непродолжительного периода бесцензурья, когда ни с того ни с сего, словно предчувствуя похолодание, зачинали печатание всего подряд: от Баркова до Борхеса и от теософских трактатов до конспирологических детективов Трофима Роцкого (тёзка!). Разумеется, в полумиллионном Буюк-Ипак-Йули, где мы сперва проживали с родителями, можно было достать (в одной из двух книжных лавок) одни лишь "Коаны" – сборник стихотворных и прозаических изречений Президента Республики; а в уездном русском городе, куда позже перебрались, книготорговые сети проявляли странную избирательность в отношении к… – отвлекаюсь.
Часы показывали 4½ дня. Оконце календаря остановилось на 15 мая. Среда. Как и в 1935 году, вспомнил я, надо же, совпадение: день недели, приходившийся на дату пуска метрополитена. Я когда-то специально промотал календы почти на век назад – не мог же Лазарь Каганович открыть метро, названное в его честь, в заурядный Передельник или в пьянчугу-Развратницу? Нет, этапное событие должно иметь отблеск мистичности: Воскресенье или Шабат (начать работу, когда работать нельзя: парадокс вполне по-большевистски). Так ведь нет: среда.
Шибанов, с увлечением читавший замасленного Умберто Эко (ни с чем не спутаю оформление обложек издательства "Симпозиум"), крикнул на прощание:
– Розенкранц был розенкрейцером – это уж ясней некуда!
Благополучно выбравшись из большого дома в 1-м Сыромятническом, я двинулся пешком к Чистым Прудам, где было условлено встретиться.