У меня страшно болела голова, меня тошнило, нос распух и раздулся перезревшей сливой. Меня трясло и лихорадило. Больше всего хотелось лечь под каким-нибудь кустом, в теньке, и лежать, ни на что не обращая внимания. Я уже тысячу раз успел проклясть свое желание пойти пешком.
…С утра рыцари и перепившиеся накануне гости с трудом передвигались, собираясь, разыскивая по кустам досыпающих; кого-то отправили за пивом в ближайшую деревню, над вытоптанной поляной, усыпанной бутылками, жестянками и обертками, висела тяжелая вонь блевотины и мочи.
В автобусы напихивались, как селедки. Автобусов оказалось мало: то ли кто-то уехал ночью, то ли не приехал утром. Марат, угрюмый, с мешками под глазами, командовал посадкой. Я представил, как протискиваюсь в пропахший потом и перегаром автобус, и к горлу подкатил кислый рвотный комок. Рыся нацарапала обгоревшей палочкой свой номер телефона на клочке обертки, сунула мне в карман и скользнула в набитый доверху "рафик". А я пошел пешком.
И очень скоро об этом пожалел. Земля качалась под ногами, каждый шаг отзывался в голове так, будто по ней били колючим, тяжелым молотком. Обрыв вдоль реки становился всё ниже, кусты – всё гуще, под ногами зачавкала жижа, над головой зазвенели комары. Бесчисленные их эскадрильи пикировали за шиворот, набивались в волосы, лезли в ноздри, вокруг на разные голоса орали лягушки, из-под моих ног шваркнули в заросли утки – я зашел в болото. Я и не знал, что такие есть под Городом. Островки, бугры твердой земли поросли корявыми ивами, тростник был в полтора моих роста, колыхал мохнатыми блондинистыми метелками, сыпал пыльцой. В тростнике шипело, ворчало, чавкало, хлюпало – удирало от меня, пряталось.
От духоты першило в глотке, солнце давило сверху раскаленной гирей. Провалившись второй раз по колено в воняющую гнилью, пузыристую, черную жижу между кочек, я решил идти напрямик, к недалекому лесу. Выйдя на очередной островок, присев отдохнуть на сухое, я почувствовал взгляд. Медленно обернулся… С протянувшегося над землей толстого узловатого сука на меня смотрела пара медово-желтых, стеклистых глаз. Я вдруг понял: узловат и толст вовсе не сук, и буро-желтое на нем – не старая разлохмаченная кора. На ушах у зверя были кисточки, пучки распушенных волосков. Я медленно, очень медленно поднялся и, пятясь задом, зашел в болото. Я где-то читал: им нельзя смотреть в глаза, это опаснее всего, но я просто не мог оторвать взгляда. Я перестал смотреть, только когда споткнулся и упал на спину, в грязь. А потом перевернулся и на четвереньках сиганул сквозь кусты и тростник, с кочки на кочку, и остановился только в лесу, упал, задыхаясь, на подстилку из коричневой сухой хвои. Сколько я пролежал там – не знаю. Меня вырвало, я едва успел повернуться на бок, чтобы не захлебнуться блевотиной. Наконец заставил себя встать.
В лесу вскоре нашлась дорога, старая колея по просеке, ельник сменился редкими соснами, я спустился в ложбину, поднялся на холм – и увидел Город: зубчатую стену многоэтажек, кольцевую, пригородный поселок-новостройку, кирпичные многоэтажные мини-замки, недостроенные, заброшенные после недавнего кризиса, и шоссе. Перегородившие шоссе туши бронетранспортеров. И там и сям вдоль кольцевой поднимались в безветренное небо клубы дыма. Я передохнул на холме, полежал в теньке, пытаясь придумать, что делать. Мысли шевелились, как слизни в киселе.
Дорога, по которой я шел, сбегала по склону и через полкилометра вливалась в шоссе. Если я не слишком уклонился, то должен был подойти к Городу с северо-востока. Если держать правее от шоссе, на видимую издали группу многоэтажек, должно быть, выйдешь как раз к своему микрорайону – я жил в двадцати минутах ходьбы от кольцевой дороги. И я, дожевав щавель, пошел.
Сверху дорога казалась простой – поля, перелески. Но, пройдя немного, обойдя невесть откуда взявшееся озерцо, попав в заросли ивняка, а потом в густой еловый лес, которого сверху не видел, я понял, что заблудился снова. Наверное, я бредил и ходил кругами. Я был болен, совсем болен, я едва шел, я изнемог. Вчера в моем желудке плескалась бутыль дешевого вина, а в переносье впечаталось полтора килограмма железа, и я теперь потерял всякое представление о том, куда иду. Как в Городе – я будто провалился куда-то за десятилетия до своего времени. Мир вокруг дрожал и менялся, проваливался и всплывал снова.
Дорога вдруг вывела на поляну. Там стояла свежесрубленная деревянная капличка с надписью по-польски. Подле нее валялись бутылки из-под олифы с остатками сургуча на горлышках. От каплички через лес по просеке шла дорога, испещренная отпечатками подков. Я пошел по дороге, и за вторым поворотом навстречу мне шагнули двое, одетые в табачного цвета гимнастерки и галифе, заправленные в высокие, почти до колен сапоги, в пилотках на головах, с винтовками наперевес. Первый сказал: "Стой, кто идет!" А второй, одновременно: "Документы!" Я, почти не удивившись, вытащил из кармана отсыревшее академическое удостоверение. Первый, с изрытым оспинами грубым лицом, повертел в руках темно-красную книжечку, спросил:
– Почему здесь?
– Я домой иду, – прошептал я хрипло. – Я больной. Я ходил, мне плохо совсем. Я домой иду.
– Ходил он! – Рябой осклабился. – Здесь. В такое время. Ты что, не знаешь, война началась? Не знаешь?
– Нет, – прошептал я, – мне плохо. Позвольте мне, позвольте…
Я вдруг заметил за деревьями высокую, в два человеческих роста, дощатую изгородь.
– Петренко, – сказал рябой, – проводи его.
Петренко, сунув удостоверение в карман, ткнул прикладом мне в спину:
– Ну, пошел, пан хворы академик!
Мы пошли по дороге вдоль изгороди, до ворот, где маялся часовой с такой же допотопной, длинноствольной винтовкой, как и у моего конвоира. За изгородью стоял автофургон, жестяная глухая коробка на шасси полуторки, рядом курили люди во френчах, затянутые в портупею, с кобурами на ремнях. Один из них взял мое удостоверение, глянул и бросил: "В расход!" Кто-то из стоявших заметил: "Может, в Город отправим, разберутся?" Ему ответили: "Там сейчас не до того, все эвакуируются. Всех из расстрельного отдела к нам отправляют. Сами разберемся, некогда, еще два рва для новой партии копать".
Меня подвели к неглубокой, едва ли в метр, ямине в песке. Приказали стать на край. Я стал. Петренко вскинул винтовку. Ощущения нереальности происходящего, отстраненности не было. Я очень хорошо понимал, что стою на краю песчаной ямы, и это именно меня сейчас расстреляют, а потом закопают в песке под сосной, именно мне в лицо смотрит черный, жирный зрачок винтовочного дула. Но почему-то нисколько не боялся. Выстрела я не услышал – солнце вдруг покатилось под ноги, и стало темно.
Когда планировалась "Барбаросса", немецкий Генштаб посчитал обширный район болот в среднем течении Припяти и Березины непроходимым. Танковые клинья армейских групп "Центр" и "Юг" обошли болота, а в них и за ними стягивались, скапливались разбитые имперские части. В конце концов Гудериан и Клейст были вынуждены принять меры и выкурить из трясин изголодавшихся имперских солдат. Но болота отчасти оправдали свою репутацию непроходимых и остались занозой в немецком боку вплоть до лета сорок четвертого. Оружием они были набиты под завязку.
В имперские времена на болота особо не совались. Изрядную их часть отдали под заповедники, закрытые охотничьи угодья имперской аристократии. Непрошеный гость рисковал нарваться на серьезные неприятности с егерями или быть подстреленным и посмертно зачисленным в вооруженные браконьеры. В редких деревнях милиция бдительно отслеживала чужаков. Сунувшийся в болота по возвращении нередко обнаруживал свою машину разбитой вдребезги. Жители платили егерям дань. Те делились данью с милицией, система охраны работала безукоризненно. Не трогали только научные экспедиции.
После же распада империи жители обнищали, егерям почти перестали платить, и они принялись добывать деньги сами. Кое-кто начал браконьерничать, но более умные, объединившись, быстро и беспощадно навели порядок и стали зарабатывать деньги организованно. При заповедниках возникли фирмы, продававшие охотничье-рыболовные туры для богатых иностранцев. Предлагали и экзотику вроде охоты на кабана с рогатиной. В первый же сезон нерешительно завышенную цену подняли в пять, а потом в десять раз – желающие всё равно валили валом. Егеря, отваживавшиеся сопровождать западных любителей острых ощущений на охоту с рогатиной, строили в окрестных деревнях многоэтажные коттеджи с готическими башенками и покупали американские болотоходные джипы.
А еще егеря допустили на болота искателей старого оружия. Разумеется, не бесплатно. Чем больше былучасток, чем более заповедным, чем большего количества техники для поисков требовал, тем дороже стоил. Егеря к тому же обеспечивали безопасность, и копателям не приходилось опасаться грабителей и конкурентов. А егеря не боялись никого и ничего, трусливых за десять послеимперских лет среди них, в полном соответствии с дарвиновской теорией, не осталось. Егеря носили длинноствольные, отлично пристрелянные "лоси" и "сайги" с ночной оптикой и подсветкой, стреляли навскидку и могли сутками сидеть по шею в глее, подкарауливая непрошеных гостей. Местная милиция видела сны о пятнистых егерских комбинезонах и робко смотрела их обладателям в рот. Но всевластными егеря были только на своих прикрытых статусом заповедника болотах.
Еще когда болотно-заповедный бизнес начал входить в силу, туда, на запах больших денег, явилась президентская охранка, молодые, нахрапистые, неподвластные никому, кроме самого отца нации, не желающие ни с кем договариваться, а заставлявшие платить и благодарить за то, что не отняли всё с кошельком. Дело едва не дошло до стрельбы, но, поскольку среди егерей были двое-трое "краповых беретов" и две дюжины ветеранов последней имперской колониальной войны, охранка пошла на переговоры и согласилась на довольно скромную сумму отступного. Но с тех пор постоянно паслась поблизости, выжидая удобного момента, отслеживая возвращавшихся с добычей копателей. Так попался и Матвей Иванович, везший вытянутый из заповедного озера Палик штабной немецкий "Шторх". "Шторх" затащили в ангар понтонного парка под Бобруйском и почти неделю провозились, приводя в товарный вид. А в конце недели явились "эскадрерос".
Отец нации создал свою гвардию не как еще одну тайную службу среди многих. Он создал кулак – сильный, точный, безукоризненно послушный. По его приказу набирали молодых, умеющих стрелять лучше, чем думать, обязанных всем лично ему. Он закрывал глаза на все их шалости, на то, что они направо и налево навязчиво предлагали свои услуги бизнесменам, а иногда и сами занимались экспроприациями. Отец нации обкатал их на уголовных авторитетах, и страна быстро лишилась мафии, по крайней мере той ее части, которая не желала стать под прямой государственный контроль. Потом попробовал на оппозиционерах и просто на тех, кто мешал.
"Эскадрон" справился неплохо, но наделал слишком много шума, подвергся основательной трепке и чистке и стал осторожнее. Даже попробовал создать свою сеть сексотов, вербовать – неуклюже, грубо. Комитетчики посмеивались над ними и не принимали всерьез. "Эскадрон" пытался внедриться в большой бизнес, на таможню – и всюду безнадежно увязал, утыкался в податливую глухую стену бюрократических тонкостей и лжи. Фирмы, которые организовывали "эскадрерос", быстро прогорали, крыша, предлагаемая ими, постоянно оказывалась дырявой, просто очередным побором. Хорошо у "эскадрона" получалось только одно – налетать и грабить. На продаже награбленного их постоянно надували, но они особенно и не торговались, компенсируя качество количеством. Они соорудили сеть постоянных баз, держали людей в провинциях и платили немалые деньги за наводку. После продажи "Шторха" одну из таких баз они устроили в Бобруйске, поблизости от заповедника, болот и возвращавшихся с богатыми трофеями копателей. Потому "эскадрерос" явились гораздо раньше, чем ожидал Матвей Иванович.
Толстяк с Вовиком хотели отправить лейтенанта в больницу. Но тот, матерясь и шипя, приказал везти домой. А по приезде велел высадить у порога, а самим убираться к чертовой матери. Толстяк, хмыкнув, сказал, чтобы лейтенант не вздумал делать глупости. Он же знает, разбитый нос ему оплатят – хватит не только на компрессы, но еще и на противосолнечные очки в золотой оправе, и на крымский загар. Сам виноват – надо же было соображать. Столько хлопот и трат людям из-за своего идиотизма. Лейтенант послал его на три буквы и захлопнул дверь перед носом. А за закрытой дверью, всхлипывая от боли, доковылял до телефона и позвонил в Бобруйск.
Пулеметчики на крыше бункера даже не успели развернуть свой "станкач". Они в недоумении прислушивались к низкому рокоту, доносившемуся из-за леса, щурились, стараясь разглядеть что-то на горизонте, залитом закатным огнем. Вертолет выскочил из-за леса и загрохотал очередями, вспарывая залитую битумом крышу. Пулеметчики кубарем скатились вниз, под защиту бетонных стен, а на крышу с зависшего, ревущего вертолета один за другим спрыгивали упакованные в бронежилеты люди в масках. Люди Матвея Ивановича пытались отстреливаться. Дежурившие в окопчике у въезда на аэродром выпустили очередь по вертолету. Окопчик накрыли гранатой из подствольного гранатомета.
"Эскадрерос" было человек десять, не больше, но работали они, как на учениях. Трое остались на крыше – прикрывать, остальные пошли штурмовой группой, взорвали боковую дверь, забросили внутрь дымовые шашки. Потом пошли сами. С другой двери, с заднего выхода, стали выскакивать ослепшие от дыма люди, их расстреливали с крыши. Когда стрелять начали уже в бункере, его проржавевшие ворота распахнулись от мощного удара, и наружу, лязгая гусеницами, выскочила ржавая, в пятнах болотной грязи танкетка. По ней ударили с крыши в три ствола, пули зацокали по броне, но танкетка, набирая скорость, визжа и скрежеща, выскочила за ограду и помчалась в сторону леса.
Дима проснулся от грохота. Стреляли. Совсем рядом. Били очередями. За дверью послышался топот, лязг, кто-то крикнул: "Заводи же скорее, черт побери, заводи!" Заурчал, зачихал мотор. Грохнуло так, что с потолка посыпалась крошка. А потом из дырки в двери полез желто-серый едкий дым, раздиравший ноздри, глотку, легкие. Под веки точно насыпали наждака. Дима бросился к двери, заколотил кулаками, ногами. Дым лез плотной струей в дыру, просачивался по краям двери. Дима зашелся кашлем, зажмурил глаза – и потому не увидел, как дверь распахнулась. Из дыма вынырнули двое черных людей в противогазах, похожих на вспученные свиные рыла, подхватили за руки, потащили наружу, на свежий воздух. Вертолет уже стоял на бетоне летного поля, метрах в двухстах от бункера. Диму завели туда, усадили на сиденье, прищелкнули запястье наручниками. Когда резь в глазах поутихла и он смог наконец осмотреться, то увидел человека со страшно распухшим, лилово-сизым лицом. Человек ухмылялся, кривя разбитые губы. Один из черных, содрав противогаз, спросил:
– Ну что, он?
– Он, – подтвердил лейтенант, – самый он.
Но ударить Диму хоть раз ему не позволили. Добычи оказалось мало, гораздо меньше, чем обещал лейтенант. Пара пулеметов, гора прочего оружия разной степени заржавленности, пригоршня крестов и именных знаков, полусгнивших часов, пуговиц, пряжек, проржавевших штыков, намертво приставших к ножнам, дырявых касок, неразорвавшихся мин, кожаный плащ с двойными молниями на лацканах и тремя круглыми дырочками на спине – всё. Почти никаких чертежей, бумаг, планов. Раскуроченный очередью в упор компьютер. И еще три сцепленных гусеничных трака – от той самой танкетки, выбившей ворота и увезшей с собой Матвея Ивановича и его людей.
Не всех, конечно. Пятерых из оборонявших бункер черные пристрелили, двоих ранили, еще двоих взяли невредимыми, хотя и полузадохшимися от дыма. Они пытались спрятаться за досками в углу бункера. Всех – и живых, и мертвых – забрали с собой. Живых увез вертолет, а трофеи и трупы погрузили на грузовик, подъехавший после заката. Командир "эскадрерос", молодой "краповый берет" с перебитым носом и рядом платиновых коронок во рту, раздраженно спросил у лейтенанта, какого хрена они летали и стреляли, – собранного барахла не хватит даже на вертолетный бензин и растраченные патроны к "винторезам". Лейтенант, побледнев, ткнул пальцем в Диму. А командир сказал, что если кто-то понадеялся их руками за просто так сводить счеты, то этот "кто-то" очень, очень ошибся.
На ночь их обоих оставили в одной комнате. Примкнули наручниками к спинкам кровати: Диму у двери, лейтенанта у окна. Дима чертыхнулся про себя – он надеялся рассмотреть окрестности. Может, хоть что-нибудь намекнет, где он. Наверняка не слишком далеко от Орши, летели недолго. Никто глаз не завязывал, черным, судя по всему, было всё равно, видят гости, куда их везут, или нет. А лейтенант так ни разу в окно и не глянул, сидел скрючившись и время от времени тихонько поскуливал. Часа в три ночи он начал кричать. В дверь заглянули, спросили:
– Чего надрываешься?
– Пустите меня. В туалет, – попросил лейтенант.
Ему ответили:
– Может, тебе штаны еще подержать?
– Пустите. Мне очень нужно. Меня тошнит. Тошнит.
Из-за двери добродушно заметили:
– Отведи его, еще нагадит – сами же потом будем убирать.
– Он у меня блевотину свою сам съест, козел. Я из-за него морилки наглотался за три ржавых ствола, а теперь его еще на очко води.
– Ладно, не разоряйся, я сам свожу, – в комнату шагнул стриженный под ноль веснушчатый парень, едва не упиравшийся головой в потолок. Парень отцепил лейтенанта и потянул за наручник за собой. Не было его довольно долго, потом за дверью захохотали, и он кубарем влетел в комнату, мокрый с ног до головы. Веснушчатый верзила снова прищелкнул его к кровати, помахал пальцем:
– Ну что ты, паря, ну не надо же против ветра. – И снова басовито заржал, так, что задребезжали стекла.
Лейтенант сидел на полу, скорчившись, трясся и бормотал под нос: "Суки, сволочи, сволочи, быдло, суки, суки". Посмотрел вдруг на Диму, будто впервые заметил, и зашептал:
– Студент, слышь, студент, послушай, а?
– Чего тебе? – спросил Дима.
– Студент, ты не наврал про танки, не наврал ведь, а? Ты знаешь, что они сделают, если ты наврал? Ты ж за танком приехал, я знаю, скажи мне, богом прошу, скажи, ты ж точно знаешь?
– Ничего я не знаю, – отмахнулся Дима.
– Ты знаешь, знаешь, ты ведь врешь мне, – зашептал лейтенант. – Они же не поверят, что ты не знаешь. Я тебе скажу, что они делают: они провода к яйцам прикручивают и к телефону. И номера потом набирают. От девяток и нулей кожа под проводами горит. А еще булавки длинные, я сам видел, они под ногти загоняют, медленно, по миллиметру, до самого сустава, а потом в сустав, в костяшку самую. И дергают. Ты представить не можешь, как это. Они же за…бут тебя, за…бут. Они же меня за…бут. Всё заберут, дом, машину, всё, а потом всё равно за…бут, они не прощают. Ты им что хочешь говори, а я скажу: ты мне рассказал, ты знаешь, но не сказал, где. Про танки рассказал.
– Как тебя звать?
– Рышардом. Рышард я, – с готовностью ответил лейтенант.