Зона бессмертного режима - Феликс Разумовский 3 стр.


Однако вскоре ситуация переменилась – явились не запылились припозднившиеся. Чертовой, задыхающейся, позорно растянувшейся дюжиной. Они жадно взглянули на барак, мигом ухватили суть вопроса и дружно, с похвальной резвостью, невзирая на усталость, подключились к добыванию ключа. Черт знает как весело сделалось на полянке, однако Бродов со своими начал потихоньку хмуриться. Нет, двадцать пять на четверых это перебор. Воюют, конечно, не числом, а уменьем, однако же толпа и есть толпа, безликая, свирепая, разгоряченная, яростная. И чтобы обуздать ее, нужно действовать адекватно – с членовредительством, кровопусканием, со всей возможной мыслимой жестокостью. Это здесь-то, в учебном центре, во время семинара?

В общем, ситуация складывалась скверная, безрадостная, добра не предвещающая, и, как всегда в минуты реальной опасности, к Бродову пришел Свалидор. Откуда-то из невообразимого далека, из темных бездн подсознания, до которых ой как далеко знаменитой Марианской впадине с ее одиннадцатью, кажись, километрами глубины. Кто он и откуда, Бродов не знал, просто иногда вдруг ощущал прилив энергии, цунами, море, Эльдорадо сил и начинал смотреть на мир глазами сказочного исполина. Нечеловечески могучего, но все же человека, необычайно сильного, выносливого и быстрого, как это и полагается Стражу Вечности и Хранителю, Чтущему Закон Оси и Ведающему Пряжу Времени. Такое вот, блин, забавнейшее раздвоение личности, сюрпризец подсознательного, напоминающий диагноз. Имеющий к тому же практическое значение…

– Альз! – коротко пропел Свалидор, выплывая из потока времени, и Бродов уже без удивления увидел, как изменился мир, – окружающие его люди превратились в манекены, в восковые фигуры, безжизненные куклы, лишенные движения. С предельной осторожностью он приземлил одного, со всей возможной мягкостью опрокинул другого, бережно определил на снег третьего, пятого, двадцатого. Время для него остановилось, замерло, он словно видел какой-то странный фильм, состоящий из единственного кадра. Фильм, в конце которого все ребятки-удальцы заняли горизонтальное положение, став этакими шахматными битыми фигурами на заснеженной огромной доске.

Миг – и кино закончилось, Свалидор ушел, и мир вокруг Бродова ожил, наполнился экспрессией и движением. Снежная пыль смешалась с матом, стали подыматься потерпевшие, Кныш, Наговицын и Небаба ухмылялись, с пониманием подмигивали – насмотрелись, привыкли. Зато уж ребяток-удальцов прямо-таки шатало от изумления. Ну, блин, дела. Это же вихрь, торнадо, стихийное явление. И ведь наслышаны же были о подобных чудесах, но чтобы вот так, играючи, с обидной легкостью… жопами на снег… М-да… Что же это такое было? Тайчи? Модифицированное айкидо? С элементами ниндзюцу? Надо будет спросить.

Бродов, ухмыляясь, хранил молчание, на контакт не шел, бился с закоченевшим, надумавшим забастовать замком. Айкидо так айкидо. Модифицированное так модифицированное.

О Свалидоре он не рассказывал никому – ни товарищам по училищу, ни коллегам-сослуживцам, ни высокому начальству. Это был его заветный, трепетно хранимый секрет, сокровенная тайна, упоительная, не предназначенная для посторонних сказка. Мир, где нет уставов и развитого социализма, а воины бескорыстны и подобны богам. Мир, где не имеют значения ни добро, ни зло, а важна лишь уравновешивающая их справедливость.

Замок тем временем капитулировал, вяло разомкнул объятья, и дверь под скрип железа подалась. Внутри барака было так себе, сумрачно и неуютно, зато стараниями все того же Звонова имелись дровишки и харчи. В количествах, как Бродов и обещал, изрядных, отменно радующих взор.

"Ого!" – восхитились ребятки, забыли про модифицированное айкидо и мощно вдарили по хозяйству. Принялись щепать лучину, набивать снегом чайники, возиться с макаронами, перловкой, тушенкой и сгущенкой. В бараке забурлила жизнь, сделалось теплее, запахло варевом. Действительно, какая может быть война на голодный-то желудок? Только Бродов дожидаться кульминации не стал, начал собираться.

– Может, все же попьешь чаю? – посмотрел на него Кныш. – На дорожку-то горяченького, а?

– Ох, командир, ты только глянь, какой кулеш там хлопцы варят. – Небаба подмигнул, пошевелил ноздрями. – И куда ты от него?

– А то ты, Семен, не знаешь, – хмыкнул Наговицын, тяжело вздохнул и фальшиво пропел: – Родительский дом, начало начал, ты в жизни моей надежный причал…

Они прекрасно знали, что Бродов, как обычно, в конце семинара поедет к родителям – благо недалеко, километров двадцать пять отсюда. А он так и сделал: помахал всем ручкой, сел на своего "огненного кота" и отчалил, только снег столбом. Сказано же в песне: родительский дом – начало начал.

* * *

Солнце плыло по небу в разноцветном нимбе, воздух искрился, мороз, похоже, крепчал. Однако на душе у Бродова было тепло – он ехал на родину. Ели махали ему опушенными лапами, белки семафорили метлами хвостов, огненный "котяра" тянул как зверь, яростно урчал и пожирал пространство. Эх, хорошо! А вокруг проносились, исчезали за кормой еще с детства знакомые места. Красивейшие, благодатные, еще не тронутые цивилизацией. Матушка-кормилица тайга – завораживающая, могучая, первозданная. Ох, много чего видела она… Не по этим ли звериным тропкам пробирались из Маньчжурии хунхузы, доставляя страждущим сибирякам нецелованных красавиц китаянок?.. Не здесь ли пробегали горбачи, кайлившие на рудниках злато и серебро? Заработанные деньги они прятали в одежду, а утаенные самородки вживляли в тело – в бедра, в ягодицы, в икры ног… Раньше в деревнях тут, в хозяйственной пристройке, устраивали оконце с широким подоконником, куда на ночь ставили крынку с молоком, клали хлеб с салом, а то и дорогой сахар с солью. Для беглых. И не здесь ли укрывались староверы-раскольники? В глубине таежного моря, где мошка покрывает шевелящимся ковром все живое, они выращивали гречку, картофель, капусту, растили детей, верили истово в своего Бога. Где они сейчас? Куда завела их вера?

Неизвестно, куда нелегкая занесла староверов, а вот двужильный, ревущий механический "кот" вскоре выбрался на проселок. Здесь уже чувствовалась цивилизация – петляла колея, попадались окурки, гнусно желтели проталины мочи. Километра через три Бродов обогнал УАЗ, с ревом разминулся с каким-то несчастным типом на "Буране", сбросил газ, вошел в вираж и невольно заулыбался – ну, здрасьте вам, считай, приехали. Дорога, повернув, вынырнула из леса, и перед Бродовым открылись знакомые ландшафты – высокий берег речки, столетняя сосна, заснеженный пригорок с россыпью домов. Блестел на солнце крест на куполе церквухи, столбами вились в небо печные дымы. Это была его родина, пенаты – поселок Бирюлинский. Хоть и небольшой, в глуши, зато с историей. Когда-то в старину здесь стоял острог, похаживали в годы смуты белые и красные, а сейчас жил люд степенный, работящий, не разучившийся трудиться и в эпоху социализма. Соль земли русской – сибиряки.

"Как там в песне-то поется? "Еду я на родину"". Бродов резво пересек мосток, молнией взметнулся на пригорок и, проехав старые торговые ряды, в снежном вихре повернул направо – вперед, вперед, мимо бани, библиотеки, милиции, продмага. И вот он, отцовский дом. Добротный, двухэтажный, за высокой оградой. Бревенчатые хоромы с отоплением и канализацией, построенные с любовью, смекалкой и надолго. Да, непрост был бродовский родитель, ох как непрост, и в победу коммунизма не верил. А потому, отслужив срочную, на стройки пятилетки не пошел, ударил по технической части. По части сгинувших автомашин, кранов и бульдозеров – их при прокладке газо– и нефтепроводов тонуло по Сибири множество. Социализм, оно, конечно, учет и контроль, однако строительные организации лезть в болота не желали и утраченную технику списывали. А Глеб Бродов грязи не чурался и добро народное из трясины доставал – вымораживал его с верными товарищами, как в Якутии в старину извлекали туши мамонтов. Затем техника ремонтировалась, приводилась в божеский вид и по подложным документам использовалась по назначению. Строила дороги, возводила дома, рыла траншеи. Только вот работала не на закрома родины, а на конкретных, знающих свое дело людей. Отсюда и достаток, и деревянные дворцы, и отапливаемые круглогодично теплицы. Не сто пятьдесят рублей зарплаты в месяц в два захода.

"Так, говоришь, начало всех начал? – Бродов тронул могучую калитку на пружине, не спеша вошел, отодвинул засов, приоткрыл ворота. – М-да, надежный причал". Сел на своего механического зверя, зарулил во двор и увидел зверя настоящего, живого, во плоти и шерсти. Котяру Тимофея. Огромного, башкастого, настоящего сибиряка. Тот еще был мелкий хищник, древнее животное – ужасный ловелас, невиданный бретер и жуткий хулиган. Видели не раз, как он ухлестывал за соболюшками, псы во всей округе не связывались с ним, а однажды он по-крупному поссорился с лисой, с весьма печальными для той лисы последствиями. Сейчас же хищник пребывал в засаде – судорожно бил хвостом, алчуще скалил пасть и не сводил глазищ с вороны, разгуливающей у сарая. Гневно он посмотрел на Бродова, испортившего ему всю малину, матерно мяукнул, зашипел и живым болидом, рыжим и хвостатым, полетел куда-то в сугробы за хозблок. Ездят тут всякие на механических уродах, рычат непотребно, распугивают дичь. И где теперь, спрашивается, добычу взять? Мыши все в округе пойманы, крысы передушены, змеи на зимовке, кроты ушли в подполье. Поневоле полезешь чей-нибудь курятник. В общем, чудо как хорош был хищник Тимофей, не рыжий сибирский кот, а настоящий орел. А вот собачьей будки во дворе что-то не было видно – и не бином Ньютона, и не квадратура круга, любому местному понятно, почему это так.

А между тем послышалось движенье, мощно отворилась дверь, и на крыльцо ступил хозяин дома Глеб Иванович Бродов. Такой же, как и сын, огромный, рослый, только вот не бритый гладко, по-городскому, а с окладистой бородой.

– Ну, Данила, здорово, – спустился он с крыльца к Бродову-младшему, мощно поручкался с ним, с чувством обнял. – Давненько не виделись.

– Здравствуй, батя. – Данила закряхтел, радостно оскалился. – Ну уж давно. С прошлого семинара. Недели две будет.

Ладно, разговоры разговаривать на морозе не стали, пошли в дом. В светлую, обставленную добротной мебелью просторную комнату с высоким потолком, большими окнами, внушительной, в зеленых изразцах печью. Пахло чистотой, хлебом, глаженым бельем. Родительским домом.

– Здравствуй, мама, – расцеловался с матерью Данила, вытащил пуховый, наверное, уже сотый по счету платок. – Вот, для тепла. А где наша геройская баба Аля?

На полном серьезе сказал, без тени улыбки. Его бабушка по отцу, Алена Дормидонтовна, за свою долгую жизнь повидала всякого. Дочь двоеданца-мельника, раскулаченного товарищами, она добровольцем в Отечественную отправилась на фронт, воевала, была ранена, выжила в концлагере и вернулась домой беременная и наполовину седая. Однако не пропала. Вскоре вышла замуж за крепкого сибиряка, вырастила и воспитала четырех сыновей и сейчас, похоронив супруга, жила у старшего – в полнейшем уважении, довольствии и радости. Хоть и на девятый десяток пошла, а умирать не собиралась. Зубы все свои, осанка статная, взгляд живой, оценивающий, с незлобивым юмором. Так смотрят бывалые, много чего видевшие люди. В общем, та еще бабушка, божий одуванчик, хранительница и разжигательница бродовского очага. А вот и она…

– Значит, приехал, – отворачиваясь от жара, внесла баба Аля домашний хлеб, привычно положила на стол и посмотрела на Данилу так, будто тысячу лет его не видела. – Внучок…

– Здравствуй, ба. – Бродов с осторожностью обнял ее, вытащил оренбургский платок, который через кольцо продеть можно. – Носи на здоровье.

Платок был серый, один в один как у матери и, наверное, тоже сотый по счету. А что привезешь еще-то? Вроде все есть.

– Спасибо, внучек, – кивнула бабушка и тонко улыбнулась со скрытой иронией: – Ты все в своем репертуаре. Ну что, ребята, хлеба поспели, можно начинать.

Дважды уговаривать никого было не надо, сели за стол. На нем – всего горой, и свежее, с пылу с жару, и томленое, бочковое, из-под гнета. Шпигованная поросятина и малосольный ленок, тушеная медвежатина и лососевая печень, вареная икра и жареные пельмени. А котлеты из сырка – рыбы, чье мясо слаще куриного, картошечка, грибки, светящиеся изнутри вилки капусты. И конечно же, омуль, омуль, омуль, гастрономическая гордость байкальской земли. Только вот что-то мало стало его в озере, в знак искреннего уважения называемого исстари морем.

– М-м, холодненькая. – Бродов-старший открыл бутылку, привезенную Бродовым-младшим, не торопясь налил, дернул взволнованно кадыком. – Ну, за нас, за семью, за фамилию. Бывайте, други, живы и здоровы.

Чокнулись, выпили, взялись за еду. Не торопясь, со вкусом и молча. Какие могут быть разговоры, пока не утолен первый голод? Не скоро налили по второй, потом выпили в охотку под лососевую тешу, и слово за слово, не спеша, потекла застольная беседа. О том, о сем, об этом. Только боже упаси не о политике, не о Думе, не о выборах, не о темпах роста нашей жизни и не о харях, что каждый день показывают по телевизору. Зачем портить аппетит?

– Ну-ка, сын, давай-ка моего, – сказал после жареных пельменей Бродов-старший и ловко потянул к себе объемистый графинчик. – А то все пьем, пьем, а толку…

В графине том, Данила знал, был брусничный, двойного гона, первачок. Адская штука, хоть и прозрачен, как слеза. Ни малейшего сивушного духа, лишь слегка отдает лесом и травами, а спичку поднесешь – чистая аква вита, горит ярким синим пламенем. А еще развязывает языки, кружит головы и валит с ног самых крепких мужиков. Та еще огненная водица, с ней ухо нужно держать востро.

– Ну, благословясь, будем. – Бродов-старший поднял стакашек, на мгновение замер, посмотрел на Данилу: – За тебя, сынок. Расти большой.

Данила ему нравился. И даже не потому, что сын, наследник, кровинка, а потому что мужик. В него, Бродова-старшего, пошел. Вырвался из океана-тайги к настоящим морям, выучился, заматерел, офицером стал. Старшим, морским, вперед положенного срока. И потом, когда приперло, жопу никому лизать не стал, плюнул и на карьеру, и на чины, в одной шинелишке вернулся домой. И ведь не пропал, не сгинул, показал себя, в люди выбился. Да еще как выбился. Ладный мужик, бродовской породы. Такой и на зоне будет человек. Хотя упаси его, господи, от напасти такой, сохрани и пронеси.

Самого-то Глеба Ивановича бог не уберег, положил ему однажды путь извилистый, тернистый – за колючий орнамент. Только там старший Бродов не потерялся, выжил, остался человеком. Хотя и понял со всей отчетливостью, что не в больших деньгах счастье. Освободился по УДО, вернулся домой и с тех пор ни-ни, на золотые горы не зарился. Занялся хозяйством, слился с землей, летом, ближе к осени, подавался в тайгу – за панцуем, за корнем жизни женьшенем, говорят, рожденным от удара молнии. И ведь везло же ему чертовски, ни разу не возвращался без добычи. Причем не без какого-нибудь там панцуя-танзаны – в руки ему шли сипие и упие, а однажды он нашел шестилистный липие. Вот было шуму-то, гаму. И денег…

Графинчик между тем потихонечку пустел, брусничная аква вита летела птицей под оленину, неспешно текла, согревала душу, по-родственному сердечная негромкая беседа. Потом все захотели песен и затянули ладно, хором, с подголосками: "Ох ты горе мое горе, злая мачеха Сибирь". Хорошо пели у Бродовых, слаженно, с чувством, с душой. Правда, не долго – едва дошли до баллады о бродяге, который Байкал переехал, как в окошко постучали. Это по-соседски зашел на огонек знакомец Бродова-старшего, бурят Хагдаев. Собственно, не просто знакомый – любезный друг, испытанный подельник, правая рука. Свой человек в доску.

– Здравствуйте, однако, – ухмыльнулся он, показал прокуренные зубы и, будучи немедленно определен за стол, шмыгнул носом дружески и добро. – Ну что, Данилка, как дела? Как, командир, однако, живешь-можешь?

Назад Дальше