Я много раз повторял эту кличку про себя, ощущая вкус слов на языке, пытаясь, как в медитации, рассмотреть и постигнуть суть предмета, явленного почти единым, бесконечным сочетанием звуков – Рожденный Убивать, Рожденныйубивать, рожден-ныйубиватьродж...
Но так ничего и не понял. Кроме того, что меня, по всей видимости, все же родила женщина. Знать это было приятно. Приятно быть рожденным женщиной, возможно, даже неизмененной женщиной, а не быть сконструированным из биомеханических аппаратов, клонированным или отделенным от Многоразовой Матки – некой пульпы, бесформенной субстанции, которая как на конвейере производит крошечные эмбрионы.
На самом деле, я не помню, что и как со мной происходило прежде, в детстве, и было ли оно вообще – мое детство. В памяти остались только бесконечные ментальные тренинги под ментоскопом, когда я стал уже вполне сложившимся юнцом, и, разумеется, полный курс Умираний. Все эти тренинги установили следующие специализации – скорость, телепатия и метаморфия. Иногда ее еще называют автоликией – в честь сына Гермеса и деда Одиссея по материнской линии, который был, по сути, вором, но умел менять свою внешность под любого человека, а иногда даже становился невидимым.
Скорость мне развили не очень, поскольку я слишком часто рвал органы своего тела. Телепатия у меня тоже была куда как ниже среднего ментата, поскольку мне не хватало биологической энергетики. А про автоликию и вовсе говорить не будем – мне она должна была помогать лишь менять внешность, чтобы уходить от преследования. Я бы не мог даже "перетечь" в четырехногого бегуна, вроде волка, или быстро нарастить массу, чтобы замаскироваться под мутанта, скажем, весом в треть тонны отменных мускулов.
Помимо этих базовых величин, в меня, конечно, вогнали огромное количество данных о всяких тактиках выживания, о боевых техниках в разных условиях, о полицейских штучках, о противомерах этим штучкам... Чтобы поднять психологическую устойчивость, в меня также механически, как на лазерный диск, записали массу данных по истории, это должно было помочь мне думать в причинно-следственном ряду. Что ни говори, а работа историка совсем не чужда следовательской. В итоге я мог бы, наверное, получить некую ученую степень в среднепровинциальном университете, но не потому, что имею к этому склонность, а потому, что меня так сотворили.
Иной раз, пытаясь оценить ту или иную операцию и взвешивая свои шансы на успех, я приходил к выводу, что солдат Штефана из меня получился, скорее всего, слабый. В старину солдаты Штефана имели по десятку разных специализаций, и это не считалось верхом возможностей. Иные из оперативных штучек они изобретали сами, правда, даже другим солдатам оставалось непонятно, в чем была суть изобретения и как это следовало исполнять. Зато с ними не связывались даже самые страшные из злодеев. А тогда и среди уголовников бывали фигуры вполне легендарные... Или всякое время рождает свои легенды, подобно тому, как земля всегда выносит камни на поверхность, как море выбрасывает на берег пуки водорослей, как разум очищает воспоминания, даже если они стерты и уже ничего не стоят?
Еще про нас рассказывают, что от союза неизмененной женщины и солдата Штефана когда-нибудь родится герой, который что-то там такое обновит. Вероятно, имеется в виду наш мир. Не знаю, в такое я не верю.
Но женщины, особенно неизмененные, с этим считаются и предпринимают соответствующие действия. Иногда это приятно, но чаще создает проблемы.
Итак, мы были созданы для боя за что-то, что можно назвать светлым, неиспорченным человеком, хотя сам термин давно превратился в абстракцию, настолько редко данный объект встречается в нашем мире. И потому умение это сделалось скорее наказанием, чем заслугой или благом. Когда я осознал ситуацию, вероятно, подобно другим моим собратьям, я попытался от этой предопределенности избавляться. Но, приложив немало усилий, кажется, ничего не добился.
Повторяю, сделать это оказалось практически невозможно. Как я уже сказал, нас такими создали, и в этом коренилось наше проклятие. С этим можно было только смириться, но изменить что-либо не сумел бы, скорее всего, даже Всевышний.
4
Суд надо мной проходил в огромном зале Дворца Справедливости. Были допущены журналисты чуть не из трети всех государств, обустроившихся на обширных некогда просторах России. Была и группа поддержки, которая время от времени начинала скандировать какие-то смертоносные обещания или просто вопила от ненависти к Московии и ее наймитам. Под гулкими сводами эти вопли звучали особенно впечатляюще.
Судьи сидели в париках, как на старых гравюрах. Лица у них были сосредоточенными, серьезными, иногда задумчивыми. Это мне абсолютно не нравилось, потому что думать в этой ситуации было не о чем. Это лишь убеждало, что фарс еще не стал самодостаточным, что игра еще не убедила самих игроков и что возможны всплески критических мыслей и общих сомнений в происходящем. Любые сомнения требовали подавления, а это значило, что мои судьи могли впасть в такую дикую решительность, что меня потом за сто лет собрать не удалось бы.
Они могли приговорить меня либо к лишению тела и пожизненному существованию в виде голого черепа, позвоночника и наиболее существенных периферийных нервных тканей, что было вполне возможно в среде гипероксидного физраствора.
Еще они могли приговорить меня к так называемой постоянной пытке. Это значило, что меня через вживленные электроды пытали бы, вызывая самые жуткие болевые ощущения непосредственно в мозгу. Впрочем, сейчас от этого все изуверы мира потихоньку отказывались, потому что жертва очень быстро, всего-то через пару-тройку недель, впадала в кому, а это делало наказание неэффективным. Но я все-таки надеялся на что-нибудь более приемлемое, например, на попытку Сапегова выглядеть демократом, а значит, меня могли выслать на Марс, или продать как подопытный материал каким-нибудь спецам по имплантации, или хотя бы просто изменить личностные слои психики. Жаль, последнее было маловероятно, кто-то из их ментальных гениев дал заключение, подшитое к моему делу, что эту операцию я выдержу, а значит, она не может быть ко мне применена.
Я сидел во вполне красивенькой клетке, сделанной якобы из темных деревянных прутьев. Эти прутки, казалось, новорожденный ребенок мог переломить щелчком одного пальца, поэтому вокруг стояла охрана, играя на нервах окружающих журналистов, предлагая им порадоваться собственной смелости и приблизиться ко мне шагов на пять-семь. И попасть, таким образом, в заложники, буде я попытаюсь освободиться.
На самом деле, через сердцевину этих прутиков были пропущены сверхмощные лазерные шнуры, которые распилили бы мне руку или ногу, если бы я попытался эту клетку сокрушить. Но даже этого было мало моим охранникам. Надо мной вместо потолка клетки висела такая мощная клемма гипнопресса, что при желании невидимый, но существующий где-то поблизости оператор мог меня, наверное, превратить в полного идиота за пару минут, а я бы даже ничего не сумел сделать.
Иногда он пользовался властью, данной ему Сапеговым, и придавливал мое сознание. Я и так едва мог сидеть да слушать, но, когда он включал свою сволочную установку, мне стоило большого труда не завыть, не забиться в конвульсиях, не сойти с ума на глазах всех этих мерзавцев. Жаль, приходилось терпеть и надеяться, что садист за пультом управления не перегнет палку.
Говорить, конечно, я был не в силах. Даже когда мне давали слово, я лишь мычал, и тогда у всех присутствующих складывалось впечатление о диком фанатике, дебиле с отсутствием речевой способности и кровожадном злодее, отказывающемся от всех проявлений судейского гуманизма.
В минуты, когда я все-таки мог хоть на чем-то сосредоточиться, я рассматривал ментата, который служил секретарем суда. Это был не очень даже выдающийся тип мозговика, как их иногда называют журналисты. Голова у него весила всего-то килограммов семь, а это позволяло почти не уродовать ее форму непропорциональными надбровными шишками или слишком далеко отстоящим затылком.
Зато у моего судьи, которая некогда была, кажется, женщиной, голова весила существенно больше, я бы об заклад не побился, но, думаю, на двенадцать килограммов она могла потянуть. Вот это выглядело уже уродливо, даже в парике.
Впервые рассмотрев судей, я вообразил, что этот идиот Сапегов хочет показать всем и каждому, что у него тоже есть умники на службе. И лишь потом сообразил, что его замысел глубже.
В общественном мнении утвердилось представление, что ментаты якобы не допускают неточности и несправедливости при рассмотрении судебных дел любого уровня, что они воплощают в себе всечеловеческую мечту об абсолютной справедливости вообще и совершенной судебной системе в частности.
Раньше так и было, раньше я бы тоже, пожалуй, в это поверил. Но сейчас прогресс высоких биотехнологий и низменной изобретательности дошел до того, что человечество научилось создавать лишь видимость ментатной точности и совершенства. Нет, я не утверждаю, что эти ментаты были подделкой, такое было бы невозможно, фальшивого ментата последний щелкопер из сидящих в зале вычислил бы задолго до того, как мозговик открыл бы рот и заговорил свойственной ментатам скороречью, от которой у нормального человека остается только свист в ушах и полный сумбур в мыслях, которую единственно и мог расшифровать секретарь суда, то есть полументат.
Но в любом случае, я был убежден, что эти ментаты были не те, которых изготавливали в старые добрые времена, а чуточку измененные, ровно настолько, чтобы ошибаться в требуемую политикам сторону. И базовая точность уже не являлась для них чем-то абсолютным, а могла быть скорректирована и даже заказана заранее кем-то, кто имел над ними власть. Почему у меня возникло такое впечатление, я не знаю, но оно было настолько стойким, что даже гипнопресс не мог его вытравить.
И это, помимо прочего, значило, что надеяться не на что, участь моя решена, а судьба будет отличиться от самого скверного решения только деталями. И мне следовало встретить ее, вытерпеть и не расплескать остатков той воли, которую мои тюремщики еще оставили в моем сознании.
Так я и сделал. Ждал, терпел, ни на что не надеялся и встретил решение со всем доступным мне равнодушием. А осудили меня, разумеется, на всю катушку – изменение психики, лишение тела, вечное заточение и вечные муки одновременно.
5
До приведения приговора могло пройти несколько недель или месяцев, это уж как получится. И я не особенно удивился, когда меня посадили к блатарям на эти несколько недель. Стало ясно, если я буду "правильно" себя вести, мне позволят потянуть срок чуть дольше. Все зависело от меня, почти как на воле.
Уголовники были мерзостные, как бывает со всеми до дна опустившимися людьми. Но эти ухитрились опуститься еще ниже, чем можно себе вообразить. Их было штук десять, они неплохо спелись, распределили скромное имущество камеры, иерархию, и сначала со мной даже попытались вести себя пристойно.
Дело в том, что у них уже было кого запугивать. Это был жалкий, худой и в то же время всегда потный, длинный парень со спутанными волосами.
Издевались над ним уже не очень, зубы для удовольствия не выдергивали, пальцы не ломали, на пол запеленутого в простынку не роняли, языком чистить парашу не заставляли. Сначала я даже подумал, что у паренька все-таки остались какие-то связи с волей и он сумел кого-то подкупить из наших надзирателей, а в камере имеется "глазок", который позволяет следить и хоть как-то контролировать поведение этих сволочей.
Но как-то поутру, проверив мысли одного из этих подонков, когда он еще не до конца проснулся, я поразился – они просто потеряли к прежней своей жертве интерес. Им хотелось схватиться со мной, меня сделать объектом новых утех.
Мне оставалось только посмеяться, впрочем, ход был не мой, я просто ждал. Сначала они попытались, разумеется, украсть мой телевизор, но не особенно даже настырно. Если бы я слишком возроптал, надзиратели могли его вовсе отобрать, а этого углашам не хотелось.
Тогда они стали говорить мне разные разности, от которых, по их мнению, у меня должна была стыть кровь в жилах. Потом они принялись на моих глазах мучить потного. Сначала его изнасиловали подряд раз пятнадцать. Под конец он даже отключился, но никто из надзирателей не вмешался, никому до этого не было дела. Я хотел было за него заступиться, хотя все инструкции советуют не иметь с опущенными никаких дел, тем более не заступаться, но потом вдруг понял, что все уже предопределено, и не стал ничего делать.
И в самом деле, к следующему утру он повесился. Тихонько, миллиметр за миллиметром разорвал простыню, сплел короткую, но вполне надежную веревку и удавился на решетке. То, что он должен повеситься, ему заложили посредством гипновнушения, и совсем недавно. Пожалуй, на последнем допросе, не раньше и не позже. А у него уже не хватило сил бороться за жизнь и не подчиняться такому приказу.
Сам факт изнасилования не имел особого значения, его уже столько раз насиловали, что какой-либо неожиданностью для него это быть не могло. И оскорблением тоже. Но теперь у моих сокамерников не было другой живой игрушки, кроме меня. И я стал ждать развития событий с некоторым даже интересом.
Дело в том, что в меня тоже могли вложить пассивное отношение к некоторым неприятностям, например к групповухе за мой счет. И я бы об этом даже не догадался, разумеется, вплоть до решительного момента. С нами, солдатами Штефана, никогда ничего заранее не известно. Хотя, с другой стороны, я свято верил, что перепрограммировать нас невозможно. Но тут уж как выйдет, каждый раз приходилось проверять достоверность этого постулата.
Когда суета, устроенная тюремной администрацией, выразившаяся в не очень старательном расследовании самоубийства, воплями избиваемых для профилактики прямо в камере уголовников, выносом тела и прочими мелкими хлопотами, затихла, вся эта шобла стала поглядывать на меня совсем уж откровенно. Но добрых три дня никто из них на враждебные действия не решался, все-таки про меня им было что-то известно, и они понимали, первый, кто зайдет за ясно видимую всем линию, пострадает больше других.
Но наступил день, когда один из этих гадов, мутант килограммов под четыреста, убийца и грабитель с ряшкой настоящего орангутанга, волосатый и вонючий, как скунс, решился и подгреб ко мне с вытянутыми вперед руками. Я даже не стал спрашивать, чего он хочет. Стоило ему только осклабиться, я влепил в него пяток ударов, от которых закачался бы столетний дуб. Мой противник попытался ответить, но скорость у него из-за избыточной массы была не очень. Даже здесь, в тесной камере, он мог стараться целый год и ни разу в меня не попал бы.
Потом мне это надоело, да и остальная банда возбудилась сверх меры, того и гляди, навалится гурьбой. Тогда я сделал пару обманных движений, а когда орангутанг купился, я залетел ему за спину и одним очень сложным движением перекрыл и разорвал яремную вену, как цирковые силачи разрывают гнилые канаты. Впрочем, нет, канаты как раз рвут действительно силой, мой же прием основывался на скорости. В общем, это не самый известный трюк, скажу только, что скорости, необходимой для того, чтобы кентосами загасить свечку, не коснувшись пламени, в этом случае было бы недостаточно.
Разумеется, его дубленую кожу мне было не пробить, но этого и не требовалось. Внутреннего кровоизлияния вполне хватало для смерти в течение минут десяти или чуть больше. Сделав свое дело, я отскочил назад, чуть запыхавшись, потому что после массированной обработки наркотой всегда теряю форму. А за последние пару месяцев в меня влили тонны самой разнообразной пакости, так что я даже не стыдился, что вынужден дышать глубже, чем обычно.
Как ни глуп был орангутанг, он понял, что я сделал. И еще он понял, что умирает. Из последних сил он дотелепался до двери, стал стучать в нее кулаками и звать на помощь. Определенно, он пребывал в шоке. Он не ожидал такого и не хотел умирать.
Должно быть, последнее и помогло ему выжить, тюремщик его услышал, открыл дверь, а когда сообразил, что случилось, стал действовать вполне разумно. Он вызвал по внутренней связи санитаров и даже попытался пережать место разрыва, хотя его слабые пальцы для этой операции оказались не самым подходящим инструментом.
Когда дурака унесли в лазарет, а всех нас еще разок поколотили, наступил тот самый момент. Охрана поняла, что даже все эти обормоты разом меня на хор не поставят. Требовалось сделать что-то совсем решительное. Они и сделали, то есть приковали меня к койке кандалами. Убедившись, что я распят, тюремщики отвалили, а мы остались.
Вот теперь я казался беззащитным. Чтобы догадаться, как это восприняли мои сокамерники, стоило только посмотреть на их гнусные рожи. Впрочем, я и смотреть не стал, все и так было понятно.
6
Атаковать они решились не сразу, и это давало мне шанс. Вернее, они, конечно, стали вокруг меня топтаться, что-то бурча, обмениваясь многозначительными взглядами, потирая руки, ухмыляясь малоподвижными, вырожденческими мордами, но...
В камере между собой выясняли отношения два вожака. Один был явным громилой, из тех мутантов, которых называют троллями. Огромный, рыжевато-зеленый, с редкой шерстью на груди и спине, под которой виднелась синюшная, как у утопленника, кожа. Такие ребята были не очень скоры на раздумья, но, подумав, как правило, ошибались редко. А это, вкупе с немалой силой, делало их однозначными вожаками самых различных банд.
Второй был из гоблинов, или, как их еще называли на Северо-Западе, клыкунов, за выступающие вперед клыки, визгливость, стервозность и бешеную злобу. Вот эти-то всегда рвались в вожаки, хотя почти всегда у них этот пост доставался женщинам, должно быть, потому, что мужикам не хватало гибкости, способности отступать и думать о других, а не только о себе.
В любом случае, как бы оба ни выглядели, как бы определенно не обозначали свои намерения, они медлили, стервецы, и это было хорошо.
Одной из особенностей метаморфии является существенная прочность костей, иначе они не выдерживали бы скоростных нагрузок, и к тому же здорово разжиженные хрящи. Следовательно, у меня оставался шанс, хотя и не самый явный. Но я попытался его использовать и скоренько, чтобы не опоздать, стал разрабатывать суставные сумки на кистях и лодыжках. Одновременно я принялся наращивать мускулы и в этом случае напрягся так, что чуть вены не рвал от чрезмерно возросшего кровотока.
Левую ногу у меня что-то заколодило, но она всегда была у меня слабее и непослушнее. А вот правая нога вдруг размочалилась как следует и стала вполне уверенно вылезать из кандального зажима. Конечно, кожа сдиралась, как стружка на станке, но это можно было залечить и потом, а вот вторую жизнь даже мне купить было непросто. Поэтому я спешил. Почти так же, только с отставанием в четверть минуты, дело обстояло и с правой рукой.
Я работал так, что пот стал пропитывать мое тощенькое тюремное одеяло, и это сработало против меня. Они решили, что я потею от страха, хотя страха, конечно, никакого не было... Вернее, я был даже благодарен одеялу, которое не давало этим остолопам увидеть, чем я, собственно, занимаюсь. И все-таки я молился, чтобы они покантовались еще немного, еще чуть-чуть...