Рукопись, найденная под прилавком - Максим Далин 3 стр.


Несут кота в контейнере для переноски котов. Кот кричит. Кошки видят и понимают все, ему страшно. Я бессильно сочувствую. Слышно, как он кричит, даже с эскалатора.

Интересно, кот черный?

янв.

Сортир на Просвете чище, чем где бы то ни было. Не то, что на Сенной - длинный коридор увешан гирляндами дохлых крыс, идешь мимо этих крыс, нюхаешь, смотришь, как они тебе скалятся… То ли местный оберег, то ли просто работяги развлекаются. Запах нестерпимый. Дурацкий способ развлекаться. Я бы поостерегся связываться с крысами.

Неважно.

На Просвете крыс почти нет, но ими все равно пахнет. Заметно. Стены сортира крашены в желтый цвет. В единственном унитазе блестят три новеньких гривенника, как в фонтане, к которому кто-то пожелал вернуться. На стене - трехбуквенная формула. Электрический паучок присосался к лампочке, а она и без того тусклая.

Хотя, вообще-то, свет под землей всегда ярок, но нерезок, будто пылью присыпан. Если долго работаешь в метро, этот свет начинает вызывать дурноту уже через час после начала смены. Но мертвым нравится; наверное, им кажется, что он настоящий.

Я иду к киоску. Сзади кто-то орет, называя меня по имени.

Приятель. Что ему может быть нужно от меня? Мы давно не виделись.

Ты так и сидишь в своем метро?! Тоже мне работа! Книжки перекладываешь?!

Восклицательные знаки торчат из него, как антенны. Он розовый и пухлый. Я не понимаю, чего он от меня хочет. Он растягивает губы и округляет глаза - эта гримаса меня раздражает, в ней нет ничего общего с улыбкой. Он ужасно много говорит.

Кого-то взорвали в метро. Он слышал по телевизору. Тоже мне новость. Умирают везде - глупо было бы думать, что никто не умирает в метро. Я слышу кислый и дымный запах войны; призрак электрички корчится в неживом свете, превращаясь в окровавленную арматуру. Мертвецы, конечно, никуда не деваются; тела увозят - но они сами остаются, неприкаянно шатаются по перрону. Ждут своего настоящего поезда; иногда - страшно долго.

Зло в метро - обычная вещь. Но мне все равно остро жаль взорванных мертвецов: из-под земли тяжело добраться до аэропорта, даже если положено улететь.

Упыри, говорю я.

Приятель договаривает какой-то бред о видеозаписях, о милиции, о женщинах, которые выглядели не так, как им положено - и вдруг, резко заткнувшсь, смотрит на меня.

Какие упыри, спрашивает он.

Ты же сам сказал, говорю я. Женщины. Мертвые женщины, которые убивали живых женщин. В Москве, да? Я не выношу упырей, меня от них выворачивает.

Ты больной, орет он. И начинает нести какую-то чушь про торговлю мобильными телефонами, про бонусы, про деньги, про клубы и про телок. Про то, что мне надо работать наверху. От него отвратительно пахнет пивом, патентованным дезодорантом и телепередачами. Мне хочется с размаху опустить шторку ему на пальцы.

Наверху - клубы и телки. Внизу - книги и она. Но о ней в присутствии этого урода - я ни звука, ха-ха! Я не такой псих, чтобы распространяться с человеком сверху о подземных делах.

Но почему бы ему не убраться? Неужели он не видит, что я не хочу с ним общаться? Он - какой-то инопланетянин; мне кажется, или он говорит о телешоу? Неужели живой человек может об этом говорить? Или - это не телешоу, а что-то из его собственной жизни?

Бред… Неужели нужно послать его матом, чтобы он ушел? В метро чревато материться - призрачные причиндалы будут торчать вперемежку с лампами на эскалаторе, пока их не сотрут вместе с пылью. Кому-то забавно, подростки хихикают, но меня бесит.

К киоску подходит пес Ваня. Он, я думаю, помесь овчарки с дворнягой, немолод, уже обрюзг, но у него замечательные глаза, всепонимающие. Он ездит сюда с Московской, к продавщице шавермы, которая угощает его обрезками.

Привет, Ваня, говорю я.

Привет, говорит он и ухмыляется, показывая язык. Колбаса есть, спрашивает он.

Я снимаю кусочек колбасы с бутерброда. Ваня почти не голоден и страдает отсутствием аппетита по старости и нездоровью, но ему хочется, чтобы мы были чем-то связаны. Он деликатно берет колбасу у меня с ладони и неторопливо жует.

Как дела, спрашиваю я.

Видел ее в Купчино с каким-то хлыщом, говорит он. Замечает, что я огорчен, и добавляет: этот тип похож на нее и пахнет почти так же. Может, брат.

Да ладно, говорю я. Я ни на что и не рассчитываю. Как сам?

Ничего, говорит он. Поясница побаливает; ревматизм. Ночую теперь на вокзале, у обогревателя. На улице слишком холодно.

Я слушаю и жалею, что не могу позвать Ваню к себе: нас вдвоем выгонят из моей комнатушки коммунальные соседи. Да и тяжело ему будет сидеть дома по шестнадцать-семнадцать часов, пока я под землей. Он любит свежий воздух.

А бродяжничать ему уже не по годам…

Ладно, будь, говорит Ваня. Мне пора.

Я ему улыбаюсь. Он уходит к эскалатору. Я гляжу ему вслед и вдруг понимаю, что все это время мой приятель что-то говорил. Стоял рядом с киоском и говорил. Просто так, в пустое пространство - абсолютно пустые липкие слова, которые всегда отрыгивают заядлые теленаркоманы.

Хорошо, что подходит покупатель.

Это трепло, наконец-то, соображает, что я занят, затыкается и уходит. Я продаю Перумова, я продаю Олди и Стругацких и улыбаюсь парню, который складывает все это в рюкзак.

Дождавшись, пока он уйдет, достаю баллончик с распылителем - там жидкость для очистки поверхностей. Достаю тряпку, выхожу из киоска и опрыскиваю стенку, заплеванную словами моего приятеля - странно, у него же, наверное, есть имя, а я не помню, хоть убей - тщательно опрыскиваю. Потом стираю эту мерзость тряпкой.

Не люблю, когда киоск снаружи грязный, да и уборщица ругается.

25 янв.

Спать-то как хочется, мама родная…

В кипяток - пару пакетиков отвратительного кофе, растворимого, но без искусственных сливок. Брр-р, отрава! В него - плюх настойки элеутерококка и настойки женьшеня. И горсть сахара. Ядерное пойло. "Адреналин Раш" кустарного производства - от глотка глаза выскакивают на стебельках, как у краба, но просыпаешься.

Горячее - это хорошо. Холодно, ужасно холодно

Бегут на работу. В утренний час пик даже мертвые суетятся - делают вид, что им тоже куда-то надо. У живых женщин лица нарисованы прямо поверх пустоты, из которой они еще не вернулись спросонок; у мужчин часто вообще нет лиц - мутные плоские лепешки, даже глаз не видать. И лица не появятся раньше, чем вся эта публика выйдет на улицу.

Хотя… там все равно солнца нет.

Молодой человек, а у вас нет такой книжки в зеленой обложке? Очень интересная. Не помню, как называется. И про что, не помню. Автора я не посмотрела. Но мне очень понравилось.

Слышь, пацан… а во второй части Хмырь Горбатого замочил или в третьей? Забыл уже…

Ой, молодой человек, а мне дали одну книжку почитать, а там порнография. Такая гадость. Лоуренс написал. Любовник какой-то леди. Один секс. Эти современные писатели пишут такую грязь…

Мне бы Лондона, "Белый клык". В школу ребенку… У-у, какая толстая! Такую она читать не будет. У вас потоньше нет? В половину потоньше, а лучше - вот такую? Нет? Молодой человек, я не об этом. Ту же самую книгу, только наполовину тоньше!

Дробовик мне под прилавок… Эхе-хе…

В нашей работе хуже всего постоянное вранье. А если ты не врешь, то тебя жрут.

Забавно. Если ты продаешь тухлую колбасу и предупреждаешь, что она тухлая - поблагодарят, но попробуй, предупреди, что книга протухла! Ха…

У меня под прилавком ящик с новыми детективами. За сегодня раскупят. На прилавке - стопка сопливых романчиков, тоже свежак. Книжки такие хорошенькие - их хочется подержать в руках, как в детстве - фигурку из киндер-сюрприза. Такие же гладенькие и яркие. А внутри - гнилая пустота, обман. Откроешь - и тут же хочется захлопнуть и помыть руки.

Мой сменщик держит под прилавком фунфырик "Тройного одеколона" - протирает ладони и лицо после особенно мерзких книжек. А после упырей еще и лоточек для денег протирает. Неплохой парень, но брезгливый до смешного - наверное, ему непросто живется на белом свете. Рядом с одеколоном лежит его Бредбери, старая книжка, года восемьдесят лохматого - противоядие от Доценко. От темно-зеленой обложки исходит еле заметный свет и тонкий-тонкий запах сандала - таких нынче не выпускают, отличное было издание. На макулатуру раньше распространяли…

Хорошая книга, молодой человек, спрашивает подошедшая дородная дама. У нее в руках томик с миленьким орнаментом из цветочков и тоненьких розовых червей. Гламурное женское чтиво, модная книжка. То ли детектив, то ли что…

Барахло, говорю я. Еще шальной с утра. Чтобы начать врать, надо проснуться.

А раньше у нее были хорошие книги, говорит дама, глядя на фотографию автора - такой же дамы с лицом из сдобного теста, с ярко-красным ртом и выбеленными волосами.

И раньше были барахло, говорю я. Всегда были барахло.

Знаете, что, взрывается дама, держите свое мнение при себе! Хам!

Швыряет деньги, забирает книгу. Длинные розовые черви на обложке и внутри шевелятся от тепла руки, ползут по тыльной стороне ее ладони, заползают в рукав. Дама улыбается от щекотки. Она еще упаковывает в сумочку бумажник из псевдокрокодила, когда первый червяк добирается до ее шеи, осторожно минует двойной подбородок и втягивается в ноздрю. Дама делает сосредоточенное лицо, вдыхает его, как наркоман - кокаиновую дорожку. Я отворачиваюсь. Мне уже тянут деньги за пару детективов. Слепой и Бешеный.

По дороге на работу у тебя будет хорошая компания, мужик. Только в вагонное стекло не смотри. Можешь увидеть

Да черт с тобой!

Сегодня толпа… с чего бы?

конец смены

Она идет мимо, к электричкам, а я закрываю киоск.

Она оборачивается, кивает, идет дальше. Я дергаю ключ из шторки, сую в карман, иду за ней. Шагах в пятнадцати.

Ее каблучки цокают по мраморным плитам. Длинная юбка, темная, бархатистая ткань - ножек почти не видно. Тоненькая фигурка, очень прямая спина. Хрупкая, как статуэтка из цветного стекла. В сухом стоячем воздухе медленно плывут ее темные локоны. Я

Не могу заговорить. Нет сил окликнуть. Она проходит мимо запертого киоска "Метропресса", мимо запертого стенда с бижутерией, мимо безразличного мертвеца, сидящего на корточках, мимо подростков, которые тискаются в нише - к электричкам. Я впервые вижу ее, не запертый собственным прилавком.

Пустой перрон.

На этот поезд посадки нет, говорит механический голос. А почему открылись двери?

Она входит в вагон. Я стою и смотрю, как она садится и вынимает из крохотной сумочки маленькую книжку. Томик стихов?

С перрона плохо видно.

Двери вагона начинают закрываться, сдвигаются страшно медленно - я проскакиваю между ними фокусным движением. Она в одном вагоне, я - в другом; между нами - стеклянные окошки, вагонный стык. Я сажусь на самое крайнее сиденье.

У нее книжка Тэффи, "Черный ирис, белая сирень", оформленная картинками Мухи. Издание редкой элегантности. Надпись на обложке не прочесть, но формат нестандартный и общий вид ни с чем не перепутаешь.

Электричка ныряет в темноту со стонущим гулом, скулит и громыхает. В грохоте и вое растворяются все звуки. Густой желтый свет стоит в вагоне - и я вижу ее точеное белое лицо через два стекла. Она читает и улыбается. Хотел бы я думать, что она

Долго, долго, долго. Такие длинные перегоны, вообще-то, редки на нашей линии; если только в сторону Приморской - но как бы эта электричка могла там оказаться? Мне уже кажется, что время остановилось совсем: мы с ней, разделенные двумя стеклами и вагонным стыком, застряли в этой минуте, наполненной желтым грохочущим воем, как мухи в янтаре. Навсегда.

Мне хорошо от этой мысли.

Но тут поезд замедляет ход и останавливается. Механический голос неразборчиво объявляет незнакомую станцию.

Она сидит и читает, я тоже не двигаюсь с места. Станция совершенно мне не знакома - какой-то жутко обшарпанный, зашорканный вестибюль, желтовато-серый ноздреватый камень толстых колонн, низкий потолок. Название я не расслышал. На этой станции вваливается неожиданная для позднего времени толпа, она заполняет вагон едва ли не битком.

Из-за качающихся тел мне почти не видно ее - в другом вагоне тоже давка. Что случилось на ночь глядя?

На первый взгляд, в толпе полно мертвецов и упырей, даже больше, чем обычно. Мертвый, стоящий передо мной - наверное, катается в метро уже не день и не два: кусок почерневшего лица отвалился, я вижу кость скулы, светлую в черном мясе; он держится за поручень тремя уцелевшими пальцами, кисть раздулась. Никогда такого не видел: вправду похоже на ходячий труп, а не на бледный след ушедшей жизни, как обычно. Жутко смотреть. От него несет падалью и мятной жевательной резинкой - а мне некуда отодвинуться. Рядом плюхнулась тетка, занимающая все остальное место на этом коротком сиденьи, и колышется с каждым движением поезда, как прибой в океане. Ее серая туша упакована в серую дубленку - иначе она, наверное, растеклась бы по всему вагону. Какие-то темные пальто, набитые окоченевшим мясом, висят над ней; из воротников торчат головы без лиц.

Случайно встречаюсь взглядом с мертвым. Непроизвольно вздрагиваю.

Он - живой!

У него насмешливые светлые глаза. Он смотрит на меня с печальной улыбкой, смущенно. Ему неловко, что я вижу его череп сквозь гнилую плоть - ну бывает же неловко людям, случайно прорвавшим дыру на рукаве или заметившим, что у них на воротнике перхоть.

Мало того, что он - живой, он еще и не теленаркоман. У тех не бывает такого взгляда, всепонимающего, смущенного и грустного. Меня вдруг окатывает стыдом. Я пытаюсь уступить ему место; он отрицательно мотает головой - и волосы, слипшиеся от позеленевшей сукровицы, раскачиваются одним запекшимся колтуном.

Я впадаю в долгий ступор, пытаясь понять, как совместить этот вид и этот взгляд - но тут в вагоне начинается драка. Двое бугаев в спортивных куртках сцепились с высоченным худым парнем в длинном плаще а-ля Нео. У бугаев круглые красные рожи, глазки-изюминки и глубокие черные рты. С худого сбивают темные зеркальные очки - две внимательные змеиные головки смотрят из его пустых глазных впадин. Бугаи, ворча, отступают; мне кажется, зрелище их впечатлило. Худой поднимает очки, кривит безгубый рот, отряхивает плащ, пробирается к дверям.

Электричка останавливается. Станция мне совершенно незнакома, но роскошна, как те, что делались в сталинские пятилетки. Тяжеловесная, угрюмая роскошь. И я, рассматривая колонну из черного мрамора и стекла, вдруг вижу, как она идет по перрону к выходу в город.

Вскакиваю с места, толкаюсь и шепчу ужасные слова. Бабка-баньши визжит мне вслед так, что ломит виски и горит спина. Я еле выскакиваю из поезда, помятый и воняющий псиной от прикосновений мертвецов.

Ее уже не видно - дошла до эскалатора и поехала вверх.

Бегу за ней, чувствуя себя идиотом. С наверший стеклянных колонн слащаво улыбаются бронзовые безглазые лица. Пол - черный, гулкий, похожий на плиты вулканического стекла. Пустынно. На мраморной скамейке расположился веселый бомж и играет на баяне "Раскинулось море широко" - мелодия гулко отдается в высоких сводах.

На электронном табло - "00.13.13" - и секунды растянулись так, что я вижу эти цифры целую минуту, пока бегу. А потом - эскалатор.

В щелях между ступенями шевелится и светится обычное адское

Ну, может, и не адское, на самом-то деле.

На движущемся поручне - заиндевевший след ее пальчиков

Наверху

Это ужасно далеко. Вернее, я ехал ужасно долго. Кажется, зима уже кончилась.

Наверное, все-таки это только кажется. Холодно, даже очень холодно. Снег кругом лежит и все так, как должно быть, но сквозь резкий запах снега я слышу этот дымный, терпкий весенний аромат. Я выхожу из метро - и первое, что вижу - луна, бледно-золотая, апрельская луна, которая смотрит с зимних небес. Луна мне хорошо знакома, подруга, можно сказать.

Остальное - нет.

Вокруг очень обычная площадь с ночными ларьками. Рекламные щиты. Кольцо маршруток; автобусы брошены и неподвижны, на лобовом стекле ближайшего - номер 666, но не светится. Я, хоть убей, не помню, где ходит такой маршрут.

На рекламном щите в ослепительном электрическом свете сияет роскошный, черного, наверное, дерева, гроб, наполненный кружевами и атласом. Он сфотографирован в интерьере склепа под евростандарт, с резными панелями и узким окном, из которого падает лунный луч. Завлекательная надпись гласит: фирма "Ахерон", десять тысяч лет на рынке. Покойся с миром.

Я улыбаюсь.

На темной стенке ларька под классической трехбуквенной формулой маркером крупно написано "Ван Хельсинг, ты убийца!" Под надписью спит бездомный пес.

Ее, разумеется, нигде нет. Пустынно. Интересно, где мне сегодня ночевать? Я впервые тут. Как я мог так сорваться, как школьник? Зачем? Никогда я так себя не вел. Что меня нынче дернуло?

Приступ романтики. Идиот.

Но я шел, как загипнотизированный. Меня позвали, молча, почти не глядя в мою сторону. Но призыву нельзя было противиться.

Волчица, за которой убегают в лес клондайкские псы. Чтобы их там волки съели. Я - пес. В голову лезет законченный бред.

Я вхожу обратно в вестибюль метро. Передо мной схема линий, светящийся щит, на котором нарисовано множество запутанных и переплетенных цветных полосок со стрелками. Мне бросается в глаза название "Сумеречный привал" - переход к поездам до станций "Золотые ворота" и "Прибрежная". Я ничего не могу понять. Мне все это незнакомо. Это не Питер.

Это - Зыбкие Дороги. Кроличья нора чертовски глубока, и у нее множество отнорков. Я провалился по самые уши. Как вернуться - я понятия не имею.

Я читаю название этой станции - "Волчий проспект". Металлические, старосоветского образца, буквы врезаны в темно-серый мрамор над кассами. Никаких тайных знаков. Этой станции в нашем Метрополитене нет, но она есть. Это - Питер, но другой Питер.

У Города такое множество отражений, что в них легко заблудиться. Я брожу по зеркальному лабиринту. Не увидеть бы своего двойника - это было бы дико неприятно.

Я перебираю в кармане жетоны метро. Я не знаю, куда ехать - и снова выхожу на улицу. Я совершенно потерян. Я чувствую себя усталым и разбитым, страшно хочется чего-нибудь горячего и спать. Я хочу домой, но даже не представляю себе, что делать, чтобы туда попасть.

У меня в кармане карандаш, эта тетрадь, свернутая в трубку, и бумажник. Я чувствую, как в тетради проявляются слова, появившиеся в моей голове. Это меня странным образом обнадеживает.

В одном из отражений Города я - бомж. Может, есть еще одно - где я и она

Об этом сейчас лучше не думать.

Назад Дальше