Теперь – нет. Там появилось что-то. Точнее, не совсем так. Там исчезло все, что являлось просто чердаком над храмом Эстебан Бланкес. Теперь там возникло какое-то другое место, и в этом месте обитало нечто.
Не могу объяснить лучше.
Рикардо Эчеверья, по-прежнему сонный и покорный чужой воле, поднимался по ступеням. Мне мучительно захотелось окликнуть его, остановить, задержать, спасти. Я еще мог это сделать – лестница была достаточно длинная.
Но я промолчал.
И студент беспрепятственно поднялся на самый верх и ступил туда, где раньше был просто чердак, а теперь возникло то самое чужое место.
Не могу сказать – как долго я торчал у храмовых врат, пригвожденный к полу. Наверху было тихо.
А потом Рикардо Эчеверья закричал. Это не был вопль ужаса или испуга. Это был глас обреченности.
Я сам не заметил, как взлетел по лестнице на самый верх. Помню, я очень удивлялся, что сапоги не скользят, словно по льду. Говорят, что лед скользкий.
Все-таки это оставалось похожим на обыкновенный пыльный чердак, но только необъяснимым образом увеличившийся в сотни раз. Зыбкий свет сочился откуда-то сверху, был он слабым и неверным и скорее скрадывал, чем освещал.
Рикардо Эчеверья стоял на коленях чуть впереди меня, метрах в двадцати, и к нему по стылым камням ползло нечто. Нечто бесформенное, похожее на мешок или бурдюк. Оно было таким чужим, что даже не вызывало обычного страха. Оно само было страхом.
Злом из бездны.
Всхлип – всхлип, не крик – примерз у меня к гортани. Я окаменел. Стал таким же камнем, как свод храма, пол чердака. Как монастырские стены. Но я мог видеть, в отличие от настоящего камня.
Когда оно приблизилось к студенту, снаружи еле слышно взвыли собаки. Студент упал – оно стало наползать на него, словно чудовищная, безликая и бесчувственная амеба. И я буквально всем естеством ощутил, что студент исчезает, растворяется в окружающем, теряет сущность. Расстается с душой. Руки его безвольно дергались – слабо-слабо. Скребли камень.
Я не мог представить, что он чувствует. Но я точно знал – Рикардо Эчеверья страдает. Страдает так, что смертному вообразить это невозможно. А потом это бесформенное вдруг отрастило две словно бы руки, могучих и длинных, и стало мять Рикардо Эчеверья, будто пластилиновую куклу. Лепить из его плоти каменную статую. Не знаю, почему каменную – возможно, потому, что в только что живом человеке не осталось ни капли тепла. Потому и пришло мне в голову такое сравнение.
Несколько выверенных движений – и кукла отброшена в сторону; она, нелепо разведя руки в стороны и изогнувшись, как от непереносимой боли, прыгает по полу и неожиданно встает на ноги. И застывает – это более не человек, это просто статуя, имя которой Боль и Страдание.
Отныне и навсегда.
Я откуда-то точно знал это – навсегда Боль и навсегда Страдание.
А секундой позже я заметил еще кое-что.
Эта статуя не была единственной на внезапно разросшемся чердаке храма Эстебан Бланкес. Их были сотни. А возможно, и тысячи – злу всегда хватает времени. Они стояли, как лес, как застывшая толпа, каждая в своей позе, но все носили одно и то же имя.
Боль и Страдание навсегда.
А потом зло взглянуло на меня, этот взгляд оказался холоднее, чем самый первый сон о бездне.
* * *
Я не помню, как оказался снаружи. И понятия не имею, почему бездна меня отпустила, а не превратила в одну из статуэток, замороженных и выпитых до донышка на самом краю вечности. Я валялся меж двух мусорных куч, прижимая к груди проклятую книгу, а мой сапог осторожно обнюхивала тощая черная собака.
Одежда была липкой – снаружи от грязи, изнутри от пота. Руки с книгой тряслись, несмотря на то, что я прижимал их к телу. Небо полнилось звездами, чуть в стороне от Картахены висела едва выщербленная луна, заливая зыбким призрачным светом необъятный пустырь и монастырские стены, похожие на клок темноты, упавший с густо-фиолетового неба.
Эстебан Бланкес. Средоточие зла. Которое всегда возвращается, потому что мир полон таких людей, как ты, Мануэль Мартин Веласкес. Который вместо того, чтобы попытаться задержать одурманенного Рикардо Эчеверью, сумел лишь стать свидетелем его гибели. Даже нет, не гибели – гибель это просто шаг за край, в черноту.
Я вдруг остро понял, что такое рай. Не кущи и не пение ангелов, вовсе нет. Рай – это благо черноты, это шанс не превратиться в статую по имени Боль и Страдание, обреченную на вечность подле зла, а возможность просто исчезнуть во мраке.
Ты не дал этого шанса студенту, Мануэль Мартин Веласкес. И покуда существуют такие, как ты, зло будет возвращаться.
Осознание этой простой истины отозвалось во мне судорожным всхлипом. И одновременно пришло знание. Не обращая внимания на близость собаки, я сел и раскрыл книгу. Сразу на нужной странице.
Ты не можешь прогнать зло. Но отогнать, отогнать на долгое время – можешь.
За жизнь всегда платят жизнью, Мануэль Мартин Веласкес. За страдание – страданием. За предательство – искуплением. Но плата никогда не бывает слишком высокой.
Отгони зло своим именем – отгони как можно на более долгий срок. Чем тверже останется твой дух во время короткого пути к монастырскому храму и крутой лестнице, тем дольше книга будет дремать на полке какого-нибудь книгочея. Пусть ноги слабеют и оскальзываются на мусоре, зато у тебя достанет сил ни разу не оглянуться и не замедлить шаг.
И пусть безмолвный собачий караул будет тому свидетелем – ты ни разу не оглянешься на этом пути.
* * *
Вскоре после рассвета через пустырь-свалку проковыляли два человека. Старый книгочей Хавьер Унсуе и нищий, которого звали Аугустин Муньос. Они направлялись к монастырю.
– Что-то собак не видно, – озабоченно пробормотал книгочей. – Ты же говорил, что тут пропасть собак!
– Не видно – и к лучшему, клянусь девой Стефанией, – беспечно ответил Муньос, при каждом шаге вдавливая в мусор пятку отполированного сотнями рук посоха – обычной деревянной палки. – Никогда мне эти твари не нравились!
Аугустин Муньос предавался мечтам. О том, как он сейчас вынесет из этого странного, но ничуть не опасного места книгу, отдаст ее простофиле-книгочею, получит несколько монеток… А у "Карменситы", где очень дешевое пиво, уже с нетерпением поджидают приятели по Муэрта Фолла…
Наконец виляющая тропинка привела их к обветшавшим воротам.
– Никого! – с отчетливым удовлетворением объявил Аугустин Муньос. – Я быстро! Да не трясись ты, я тут много раз бывал.
Книгочей неуверенно кивнул. Он до последней минуты надеялся, что по дороге встретит Веласкеса и Эчеверью. Он и сейчас еще продолжал надеяться.
Муньос скользнул в щель между створками и, постукивая посохом о вымощенное камнями монастырское подворье, поковылял ко входу в храм. Вход почему-то напомнил Хавьеру Унсуе ненасытную пасть, Врата Ругиана из книги Айтора Вилларойя "Предел невозможного".
Книгочей вздрогнул от собственных мыслей. Слишком уж зловещим получилось сравнение. А потом он вдруг заметил: вид храма как-то неуловимо изменился. И старый камень поднимающихся к небу голов будто бы посветлел. И кресты вроде бы стали поблескивать на солнце.
Да и покрытые лишайником стены вдруг стали казаться чуть ли не празднично-нарядными.
Хавьер Унсуе медленно-медленно, по-стариковски подволакивая ноги, вошел на монастырское подворье. Ко входу в храм он не стал приближаться. Почему-то его потянуло на зады, за храм, к дальней из скитских башен.
Он шел долго, недоверчиво прислушиваясь к собственным ощущениям. Под ногами сухо похрустывала мелкая каменная крошка.
За храмом Хавьер Унсуе обернулся и еще раз поглядел на изменившееся сердце монастыря Эстебан Бланкес. На храм в центре подворья.
И вдруг понял, что изменилось.
Голов у храма теперь было не семь, а восемь. Маленькая, всего по пояс, башенка из кремового камня возносила на уровень человеческой груди такой же маленький купол, увенчанный алонсовским крестом. Отчего-то Хавьеру Унсуе подумалось, что она очень похожа на молодой древесный побег, который со временем вырастет и потемнеет.
Но эта мысль мелькнула и исчезла, едва старый книгочей увидел под маленьким куполом ослепительно белую надпись – еще ослепительно белую, не успевшую потемнеть от времени, как на других, уже выросших головах храма Эстебан Бланкес.
Три слова. Имя.
Мануэль Мартин Веласкес.
– Эй, книгочей! – закричал от входа в храм Аугустин Муньос. – Ты где? Получай свою книгу!
Но Хавьер Унсуе не услышал этого зова. Прижав руки к сердцу, он медленно осел на древние камни монастырского подворья и мертвыми невидящими глазами вперился в небо над окраиной Картахены.
© Март 1998
Николаев – Москва
Скромный гений подземки
Часть первая, почти не фантастическая
Станция "Маросейка"
Глебыч в этот вечер поддал крепенько. Не до полного свинства, как иногда, увы, случается и с самыми достойными людьми, – только до блаженной улыбки, восхитительно нетвердой походки и того неповторимого состояния души когда любишь весь этот скотский мир, невзирая на всю его неоспоримую скотскость. В метро Глебыча пустили, в общем-то, без эксцессов, хотя бабуля на входе глянула с укоризной, а молоденький милиционер с некоторым сомнением в голосе и позе осведомился:
– Куда ехать-то помнишь, гуляка?
– Обжаешь, слживый! – максимально бодро ответил Глебыч, глотая половину гласных. Хотел было рукой махнуть, бесшабашно эдак, но вовремя спохватился: не хватало еще потерять равновесие и растянуться на выложенном плиткой полу, между турникетами и милицейскими ботинками. – "Измйлвский Прк", дже бз прсадок! Пследний вгон, чтоб к выхду пближе!
– Ну-ну… – пробурчал милиционер без энтузиазма. – Ладно, ступай… Не усни только. Если доедешь до Щелчка – оттуда уже не отпустят.
Глебыч благоразумно смолчал и осторожно зашагал к эскалатору по довольно замысловатой синусоиде, но в общем и целом уверенно.
Садился он на "Арбатской", так что ехать действительно предстояло без пересадок, что в его положении являлось безусловным плюсом. К тому же было уже сильно за полночь и на переход легко можно было и не успеть. Учитывая возвышенное состояние.
Поезд пришел очень удачно – буквально через минуту после того, как Глебыч плюхнулся на ближнюю к концу платформы скамейку. Благополучно погрузившись в последний вагон, Глебыч подумал: "Эх, чего бы в Москве без метро народ делал? До утра добирался бы, ей-ей…"
Поезд тронулся. Под мерное покачивание Глебыч не боялся уснуть: покачивание вагона убаюкивало, но почему-то никогда не усыпляло, не то что качка на воде. На какой-нибудь лодчонке или теплоходе Глебыч мог отключиться в пять минут, но в метро – никогда. Проверено годами.
Примерно посередке перегона "Площадь Революции" – "Курская" поезд почему-то пошел тише, а потом и вовсе остановился.
"Во! – Глебыч порадовался собственной мудрости, когда не поленился дойти до "Арбатской". – Точно на переход не успел бы!"
Тот факт, что в противном случае пришлось бы ехать по другой ветке, где поезд совсем не обязательно стоял бы какое-то время в тоннеле, от внимания цинично ускользнул.
Стояли долго, несколько минут. А потом во всех вагонах неожиданно погасли лампы, только жиденький свет аварийного осветителя где-то позади на стене тоннеля позволял видеть хоть что-нибудь. Особенно после того как глаза привыкли к темноте.
Кроме Глебыча в вагоне ехали только двое парней с пивом и среднего возраста военный, читавший газету в противоположном от Глебыча углу. Без света ему, понятно, стало не до чтения – было слышно, как он нервно шелестит своим "Спорт-экспрессом".
Глебыч, по-прежнему совершенно не расстроенный задержкой, обернулся и поглядел наружу, в неверную тьму. На миг ему показалось, что тьма за стеклом стала чуток плотнее, нежели в вагоне.
А потом…
Тьма словно на самом деле сгустилась за окном, совсем рядом, и внезапно рывком перескочила из тоннеля в вагон, окутав Глебыча, поглотив его. Стало трудно дышать.
Очнулся Глебыч только за "Электрозаводской". Военного с газетой в вагоне уже не было; двое парней как ни в чем не бывало дули свое пиво; добавился мрачный тип, похожий на скорого кандидата в бомжи, но пока еще не докатившийся до соответствующего состояния одежды и внешности. В ушах эхом отдавался голос дикторши: "Осторожно, двери закрываются, следующая станция – "Семеновская".
Глебыч потряс головой. В голове было гулко и пусто. Неужели все-таки уснул? Быть не может!
Секундой позже Глебыч сообразил, что хмель из его организма непостижимым образом улетучился и нынче он трезв до сквозняка из уха в ухо.
На "Измайловском парке" он совершенно твердой походкой покинул вагон и в состоянии легкой ошарашенности поднялся по лестнице. Вышел из вестибюля под открытое небо, поглядел на тусклые фонарики звезд, вдохнул ночного воздуха.
"Чудеса! – подумал Глебыч малость растерянно. – Протрезвел!"
Уже дома, минут через пятнадцать, он обнаружил в кармане куртки прямоугольничек плотной бумаги, которого еще на "Арбатской" там не было.
Визитная карточка. Плотная, черная, глянцевая. С золотистыми надписями: по центру – "Гений подземки"; ниже – "Москва", еще ниже, мелким шрифтом – "Арбатско-Покровская линия".
И все. Ни адресов, ни телефонов.
– Чертовщина какая-то! – пробормотал Глебыч уже вслух и задумчиво опустился на обувную тумбу.
Визитка осталась на ней же до утра.
Уснул Глебыч почти сразу, едва разделся и повалился на широкий раскладной диван.
* * *
О визитке он вспомнил только когда обувал утром любимые туфли-"вездеходы". Черный прямоугольничек мирно соседствовал на тумбе рядом с совочком для обуви, в свое время позаимствованным из гостиницы "Нарва" в Белозерске. Визитку Глебыч не тронул, так и ушел, оставив ее на прежнем месте.
И на следующий день не тронул. И днем позже. И неделей.
Только спустя почти месяц, когда на тумбе накопилось слишком много всякой бумажной мелочи наподобие использованных карточек для метро или типографского спама, щедро насыпаемого распространителями в почтовые ящики московских домов, Глебыч сгреб этот ворох и пошел к рабочему столу, разбирать. Несколькими минутами позже карточка нашла новое пристанище – в стопочке визиток за стеклом книжного шкафа.
* * *
Вскоре Глебыч и думать забыл о странном происшествии в метро и какой-то там визитке. Жизнь катилась по накатанной колее: статьи, редакция, гонорары, редкие походы с приятелями в баню или на стадион, телевизор, пивко под "ЦСКА-Локомотив" или, к примеру, "Реал-Манчестер Юнайтед". Жизнь лишь изредка преподносила Глебычу сюрпризы, да и немногие знакомые от него никаких сюрпризов не ждали. Он был существом очень обыденным и негероическим, к чему привык с детских лет и никогда не пытался перебороть свою одинокую планиду.
В угрюмую ноябрьскую пору, когда мир сер и слякотен и на улице находиться совершенно не хочется, Глебычу пришлось посреди дня заскочить в редакцию – нужно было срочно вычитать важный материал, причем в распечатке, а не в файле. Много времени это не заняло, но день был безнадежно растрачен: в Москве планировать больше одного выездного дела бессмысленно, все равно не успеешь. Глебыч собирался с утра пошарить в интернете: вырисовывалась интересная статья и стоило восполнить пробелы в знаниях. А после обеда рассчитывал наварить борщу, позвать соседа Витьку и усидеть предпраздничную бутылку "Гжелки", каковую Глебыч у Витьки же и выиграл недавно на спор. Но позвонил ответсек и замечательный план рассыпался, как старый шалаш в бурю. Пришлось одеваться, выходить из дому в промозглый ноябрь, брести к метро…
Правда, из редакции Глебыч возвращался с уже улучшающимся настроением: похоже, борщу наварить он все-таки успевал, причем успевал даже завершить сие священнодейство в достаточно разумное время, чтобы их с Витькой посиделки Витькина жена не обозвала "ночным кукованием".
Да и вообще, домой возвращаться всегда приятнее, чем уезжать.
Короче, стоял Глебыч у края платформы на "Пушкинской" и предвкушал. Из темного зева тоннеля потянуло ветерком – приближался поезд, уже и свет фар замерцал.
И тут на рельсы свалился ребенок – пацан лет трех-четырех в неуклюжем комбинезоне-дутыше, купленном явно на вырост. Момент падения Глебыч пропустил, вдруг глянул и обомлел: пацан на рельсах и визг тормозов накатывается.
Дальнейшее произошло само по себе: ни подумать, ни испугаться Глебыч не успел. Он как-то очень просто и естественно оказался рядом с малышом, сцапал его экономным и выверенным движением (и откуда что взялось?) за воротник, выпихнул наверх, в толпу, сам подпрыгнул, налег грудью на платформу, ухватился за чью-то протянутую ладонь и через несколько мгновений почувствовал ощутимый удар по ноге – это был привет от не успевшего затормозить поезда. Но Глебыч, равно как и пацан, были уже в безопасности. От тычка Глебыч просто опрокинулся с четверенек на бок, но никаких повреждений не получил, даже больно не было.
Что тут началось! Мамаша, белая, как привидение, что-то шептала, одной рукой прижимая к себе пацаненка, другой судорожно вцепившись Глебычу в рукав. Пацаненок ревел белугой. В толпе кто-то возился и истошно вопил: "Это он, он ребенка толкнул!" Кто-то хлопал Глебыча по плечам, попеременно по правому и левому. Потом машинист прибежал – глаза квадратные. В центральном зале раздавалась звонкая трель свистка и чей-то авторитетный голос требовал: "Пройти дайте! Посторонись!"
Поминали милицию, которая по идее вот-вот должна была появиться.
Мамаша наконец отпустила рукав Глебыча и прижала сына к себе. Тот все орал, но уже заметно тише. Глебыча шатнуло, кто-то тут же громко произнес: "Дайте ему сесть!"
Глебыч быстро оказался у лавочки, но тут толпа колыхнулась – в проход протискивался милиционер. И как-то незаметно Глебыча вынесло на самую середину зала; почему-то никто на это внимания не обратил, хотя еще секунду назад локальным центром вселенной являлись мамаша, спасенный и спаситель.
А окончательно в себя Глебыч пришел в переходе: с "Пушкинской" он зачем-то отправился на "Чеховскую". Лица вокруг были сплошь незнакомые. Похоже, от разборок и нового потока благодарностей удалось благополучно ускользнуть, чему Глебыч был, в принципе, рад, поскольку от недавнего шепота мамаши чувствовал необъяснимую неловкость. Поэтому он уже целенаправленно перешел с "Чеховской" на "Тверскую" и стал ждать поезда до "Театральной".