Альбом идиота (сборник) - Столяров Андрей Михайлович 2 стр.


– Не дайте пропасть, ваше превосходительство, – сказал он очень жалобно. – Окажите такую милость. Чтоб отпустил, значит, меня обратно. Нет мне жизни: все мое – там, я – здеся… Он вас послушает, богом молю, ваше сиятельство!.. Не виноватый я, медаль у меня за беспорочную службу… Супруга – тоже моя, Анастасия Брюханова… И детишкам прикажу, как есть, ваше высокоблагородие!..

Железная, видимо никогда нечесаная борода его росла прямо от глаз. Лоб был низкий и такой морщинистый, словно его сплющили при рождении.

Дворник дохнул, и меня качнуло могучим запахом чеснока.

– Разумеется, можешь идти, голубчик, я тебя отпускаю, – поспешно сказал я.

И – наступило молчание. Нехорошее какое-то, сокрушительное, словно все звуки в мире стали неслышимыми. Не доносилось даже обычного городского шума, и в этой угнетающей тишине дворник моргнул, а потом подумал и моргнул еще раз.

– Так, – наконец произнес он суровым голосом. – Дурочку, значит, валяешь? Отвертеться, хочешь? – Уронил метлу. Она треснулась об асфальт. Сдвинув медвежьи брови, плотоядно посмотрел на мои сандалии. Интересно, чем это они ему приглянулись? Самые обыкновенные сандалеты, сорок второго размера.

Нехорошее молчание затягивалось.

– Ни в коем случае, – быстро сказал я примирительным тоном. – Просто вы просили вас отпустить – пожалуйста. Идите куда хотите, я вам не препятствую. Даже наоборот. А я, соответственно, извините, в другую сторону…

И я сделал вторую попытку бочком-бочком проскочить мимо.

Такую же неудачную, как и первая.

Потому что дворник в ту же секунду мощно поднял руку.

– А вот это как же? – спросил он.

И рука его была похожа на окорок в мясном магазине. Хотя, пожалуй, окороки обычно поменьше. Однако главное заключалось даже не в этом. Главное заключалось в том, что эта рука крепко и уверенно сжимала топор. Настоящий топор: деревянная заглаженная хватаниями рукоять и вороненое лезвие со светлой кромкой.

Сердце у меня упало, как камень.

А дворник для убедительности, вероятно, поднес топор чуть ли не к самому моему лицу и повернул так, что слетело с лезвия тусклое лунное отражение.

– Тот самый, – пониженным голосом объяснил он. – Которым на канале. Верно, верно – мой топорик. Под лавкой у меня, значит, произрастал… Ты чего думаешь? Я его из тысячи отличу…

Я смотрел как загипнотизированный.

Дома вдруг придвинулись. Глухо зашумели деревья в саду, стиснутом тремя глухими торцами. Выгнутый, как кораблик, лист ткнулся в ограду. Сверкнули ее черные звенья. Воздух загустел.

Стало тесно.

– Или, может, подкинуть его? – уже совсем одним хрипом спросил дворник. Дико и неожиданно подмигнул мне морщинистым веком. – Уж так он мне надоел, так надоел. Это походить с ним надо, чтобы понять, как надоел. И не нужно совсем, а берешь. Руки себе отмотал, пальцы вон как опухли. Корку хлеба, значит, не ухватить… – он чуть ли не в глаза мне ткнул трясущимися толстыми пальцами. Я заметил ногти, расшелушенные на заусенцы. – А подкинуть, – тревожно сказал дворник, – и дело с концами. Не моя это забота, знать ничего не знаю… Домик-то я приметил где стоит – за мостом, все как раньше. И квартирку евонную в четвертом этаже знаю. Цела, значит, квартирка… Вот и подкинуть туда. Будто просмотрели его, в горячке-то и не заметили… Или во дворе брошу, так даже лучше, обронил и все, никакого с меня спросу…

Он осторожно, как бык, повел из стороны в сторону глазными белками в сетке прожилочек. Ноздри у него, опять-таки по-бычьи, расширились, вывернув наружу густую волосяную поросль.

– А то иногда думаю: может, кровью смоет? Может, он того, значит, и ждет, чтобы кровь, как написано, оказалась? Наворотят же сюжет, прости господи!.. – со стоном сказал дворник. Боюсь я этого… Думаю и боюсь… Это же – как? С ума сойдешь раньше… А с другой стороны, ежели кровь – она великую силу имеет…

Он смотрел на меня с потаенной надеждой.

– Ни за что, – сказал я в каменную тесноту переулка.

Голос мой сухой пылью осыпался на мостовую.

Тем не менее дворник обрадовался и, к моему облегчению, даже опустил топор.

– Нет? Говоришь, нет? Ну, ты человек ученый, тебе виднее. Думаешь, не одобрит он, если кровь снова окажется? Ну и правильно. Этакая страсть. Кто же одобрит? Я и сам, вот те крест, пугаюсь, а куда денешься?.. Ох, книги, книги, значит, вся муть – от них…

Он вдруг всхлипнул нечеловеческим басом. Прижал свободную руку к груди.

– Смилуйтесь, ваш-сок-родь! Пущай вернет меня в пятый том собрания сочинений! Сотворю что-нибудь – грех, пропаду совсем…

Казалось, он сейчас рухнет на колени.

– Все сделаю, – клятвенно пообещал я.

И не сводя с него глаз начал отступать под арку, к проходному двору.

Дворник не двигаясь белел фартуком.

– Прощения просим, если что, ваше сиятельство! – донесся его молящий голос.

Конечно, будь я в своем уме, я бы через этот двор ни за что не пошел. Он тянулся на километр – глухой, как шахта, и такой же пустынный. Серая каменная кишка, которую вырубили и забыли. Стены – толщиной в метр. Тяжелая кровля просела. Узкие двери черных лестниц заколочены досками. Штукатурка осыпалась. Мрачно проглядывали кровавые, древние кирпичи. Лампы висели редко и непонятно зачем – голые, пыльные, едва сочащиеся желтизной. Арки домов смыкались – дневной свет не попадал сюда никогда. В гулких нишах, распирая бока, стояли ребристые мусорные бачки. Не знаю, уж кто рисковал ими пользовался. Однако все – с верхом, так что мусор высыпался на гололобый булыжник. Здесь, вероятно, водились и привидения. Тоже какие-нибудь особые, помоечные, самые завалящие. Наверное, вечно простуженные, худые, в заплатанных балахонах из ветоши. Собирались, скорее всего, по ночам – вылизывали добела старые консервные банки, жаловались на судьбу и всевозможные хвори. В общем, классический антураж. Кладбище времени. Двор "Танатос".

И тишина здесь стояла прямо-таки удручающая. Звук шагов, как летучая мышь, беспомощно метался под сводами. Он был не в состоянии вырваться из объятий камня. И словно вспугнутый этим бестолково тычащимся во все щели эхом, откуда-то из хитрых подвалов, из дровяной сырости и пахнущей плесенью черноты, наперерез мне, беззвучно, как по воздуху, ступая пружинистыми лапами, выбрался и остановился посередине дороги здоровенный котище.

Сердце у меня опять упало.

Потому что котище был действительно выдающийся: типично дворовый, наглый, серый в полоску, с перекошенной от бесчисленных драк широкой бандитской мордой. Усы у него топорщились бодрой проволокой, а облезлый кончик хвоста высокомерно подрагивал. По всему чувствовался кот-философ. Видел он все это в гробу и в белых тапках. Ничем его не проймешь.

– Кис-кис, – позвал я тихо и очень глупо.

Громадные зеленые глаза презрительно дрогнули. Кот уселся, зевнул, обозначив пасть белыми, чуть изогнутыми клыками, небрежно почесал скулу задней ногой и, потеряв ко мне интерес, с достоинством прошествовал к щели в парадную.

Вероятно, мне следовало сплюнуть через плечо. Есть такое правило, когда кошка перебегает тебе дорогу. Чтобы не случилось потом какого-нибудь несчастья. Только выглядело это по-идиотски, и я воздержался.

Правда, как тут же выяснилось, совершенно напрасно. Потому что едва я пересек воображаемую линию кошачьего хода и, пройдя еще пару шагов, оказался у поворота, опять ведущего в переулок, как за очередной аркой, где пологом провисала между двумя полудохлыми лампочками темнота, точно в ночном кошмаре, шевельнулась человеческая фигура.

Надо было все-таки сплюнуть, обреченно подумал я.

Однако события развивались вовсе не так, как можно было бы ожидать.

Человек, стоящий в тени, одернул пиджак, который был ему явно коротковат, и торжественно, как на параде, сделал два шага, поднимая босые ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную, как деревяшку, ладонь.

– Поручик Пирогофф! К вашим услугам!

– Вольно! – автоматически ответил я.

И, как оказалось, ответил правильно. Поручик тут же осел, словно из-под него выдернули подпорку, отставил вбок ногу и выпятил грудь, прикрытую несколько великоватой рубашкой.

– Рассчитываю только на вас, сударь, – громко сказал он. – Зная, что происхождения благородного. И чины также имеете.

Он ожидающе замолчал.

– Могу дать десятку, – с готовностью предложил я и как в тумане достал из кармана соответствующую купюру.

– Сударь! – он горделиво вскинул голову. – Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! – и моя десятка мгновенно исчезла. – Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю.

Я изволил. Состояние было не так чтобы очень. Пиджак на поручике, явно с чужого плеча, был действительно коротковат: рукава едва-едва дотягивались до костлявых запястий, также явно коротковаты были и брюки, а на рубашке, которую, по-моему, даже и не пытались гладить, не хватало двух пуговиц.

– К тому же! – гневно продолжил поручик. Щелкнул голыми пятками, и звук, как ни странно, получился очень отчетливый. – Извольте посмотреть, сударь, страница пятьсот девятая!..

Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.

Выхода не было. Я осторожно принял в руки увесистый том. На странице пятьсот девятой, набранной убористым шрифтом, говорилось, что какие-то немецкие ремесленники – Шиллер, Гофман и Кунц – очень нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне вдруг что-то такое припомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.

Фамилия военного была – Пирогов.

– Это вы? – напрямик спросил я.

Поручик затрепетал ноздрями.

– Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, – с невыносимым презрением сказал он. – А в тот день… Я отлично помню… Находился в приятном обществе, что может быть засвидетельствовано… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать, сударь? Благороднейшая, возвышенной души женщина…

– Книгу возьмите, – попросил я.

Поручик сделал отстраняющий жест.

– Как непреложное доказательство клеветы. Честно скажу вам, сударь, ожидал-с!.. Уважаю искусства – когда на фортепьянах играют или стишок благозвучный. Художнику Пискареву – наверное, слышали? – многажды оказывал, так сказать, покровительство. И сам, в коей мере не чужд…

Он выпятил грудь так, что рубашка на ней разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:

– Ты, узнав мои напасти, / Сжалься, Маша, надо мной, / Зря меня в сей лютой части, / И что я пленен тобой.

– Многие одобряли. У нас в полку. Генерал, барон Шлоппенпумпф, прослезился лично… Вот что значит, когда – истинно благородное чувство… А вы, сударь, прошу прощения, случаем, не поэт?

– Это Пушкин, – сказал я. – Александр Сергеевич написал.

Поручика даже шатнуло.

– Украл! – страшным шепотом произнес он, перекосив бледную физиономию. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал, словно боясь оторвать. – Слово чести! Ведь вот – сочинить не может, так непременно украсть! Я его – на дуэль!

– Мяу! – пронзительно раздалось за моей спиной.

Я оглянулся. Тот самый котище сидел на середине прохода. Задрал бандитскую морду и буровил меня зелеными немигающими глазами.

– Брысь! – топнул поручик.

Вдруг успокоился и вытер лоб скомканным носовым платком.

– Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина… Я же не могу… Тираж сто тысяч!.. Господи боже ты мой, зачем же такой тираж? Это же сто тысяч людей его купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут непременно…

– Мяу!

– Значит, так, сударь, – нервно сказал поручик. – Чтобы опровержение во всех газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой именно книге… И, сударь, сударь, чтоб безусловно указали номер страницы!..

Я только торопливо кивал – будет исполнено.

– И дальше, сударь. Войдите, наконец, в мое положение. Мне полагается квартира, жалованье, провиант – кто его выдаст? И как я пока тут считаюсь – в походе или военные действия? Тогда – лошадь, и кормовые, и прочие, так сказать, надобности. Опять же – денщик мой там где-то застрял. Как же я, сударь, в походе без денщика? Подлец, между прочим, необыкновенный: пропьет все до нитки, как есть, останусь в чем мать родила – в одном мундире.

– Поможем, – проникновенно заверил я.

Он приподнялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.

– Так я могу надеяться?

– Вне всяких сомнений!

– И лошадь, и кормовые?

– Слово благородного человека!

– Вашу руку, сударь! – с энтузиазмом воскликнул поручик.

Ладонь у него была теплая и чересчур влажная. Он долго тряс мне все кости, а затем вытер слезу, которой, по-моему, не было.

Сказал взволнованно:

– Благородство – его ничем не скроешь. Мне бы еще носки, сударь, какие-нибудь, и я – ваш вечный должник!

– Носки? – тупо переспросил я.

– Носки, – подтвердил поручик.

– Зачем носки?

– Затем, что не положено в благородном звании – без носков.

Блеклые зрачки его вдруг расплылись, как два зыбких облака, щеки дернулись и детали лица заколебались, будто отражение в легкой воде.

– Ой-ей-ей, опять эта штука!.. – испуганно воскликнул поручик.

Я уже окончательно перестал что-либо понимать.

В голове у меня звенело.

Я вздрогнул.

– Мя-я-у!.. – длинно и хищно раздалось где-то уже совсем рядом.

Глава третья

Прошло еще несколько дней.

Жара не спадала, и от знойного, неумолимого солнца воздуха на улицах становилось все меньше. Коробилась раскаленная жесть на крышах, трещал булыжник, выкрашивались гранитные поребрики тротуаров. Воробьи, раздвинув жалкие крылья, еле-еле ковыляли по размякающему асфальту. Улицы и проспекты были погружены в прозрачный огонь. Пересыхали каналы. Медленная, горчичного цвета вода шевелила тину на круглых камнях. Гнили узловатые водоросли. Бурый йодистый запах распространялся по городу.

Каждый день радио севшим голосом сообщало, что последний раз подобная температура регистрировалась в тысяча каком-то тараканьем году – чуть ли не в эпоху Петра, если, конечно, тогда производились замеры. Ссылались, естественно, на циклоны, антициклоны и геопатогенные зоны, якобы расположенные под городом. Последнее я вообще считал полным бредом. Тем более что газеты в эти странные дни выходили ломкие, пожелтевшие и не вызывали доверия. Казалось, что время умирало раньше, чем его успевали запечатлеть. Серое, словно из дымного войлока, небо влачилось над городом. Дым из кирпичных труб вытягивался по нему и стекал вниз, к окраинам.

Институт, где я был теперь руководителем группы, пустел на глазах. Все кто мог под любыми предлогами или даже совсем без оных уходили в краткосрочные отпуска. Руководство института не возражало. Работать в таких условиях все равно было нельзя. От жары вздувался пузырями линолеум, и в лабораториях стояла вонь горячей резины. Стреляли чернилами авторучки, оставленные на солнце. Вода в стаканах мутнела и выделяла ржавые хлопья. Мухи черными зернами осыпались на подоконник.

Просто нелепо было чего-либо требовать в эти дни. Свою группу, точнее оставшихся от нее двух лаборанток, я отпускал домой уже где-то в двенадцать. Они, наверное, благословляли тот час, когда я стал их начальником. А потом для приличия выжидал немного и уходил сам.

Хлопала тугая дверь. Звенела пружина. Океан белого зноя распахивался передо мной необозримым пространством.

Начинались бесцельные и бессмысленные шатания по всему городу. Я наматывал километры по жарким улицам, где не было ничего, кроме пустоты и света. Пенным прибоем шумела кровь в тесных висках. Блистая, кружились стекла. Зыбкая амальгама солнца испарялась с карнизов. Я пересекал площади, задыхающиеся от одиночества. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакиевского собора. Гулкой памятью, эхом винтовок окутывались дома на Гороховой. А зеркальные лики витрин с высокомерием взирали на это странное время. Я проходил мимо дворцов, казалось вылепленных из чистого зноя. За дубовыми рамами, въевшимися в стекло, царила прохлада: озноб нежных люстр, сумрак, золотая пыль коронаций, разноцветный льдистый паркет, выхваченный из небытия переливами дерева. Забытые лица смотрели с темных полотен. Слабо мерцал багет, и, мучаясь, брела через бесконечную анфиладу тень убитого императора.

Я попадал в кривые, расползающиеся, как тараканы, переулки коломенской стороны. Кто-то создал их в бреду и белой горячке, сам, по-видимому, испугался – махнул рукой. Слезились от огня подслеповатые окна. Крыши в хребтах мертвых труб, давясь, натискивались друг на друга. Здесь и воздух был совершенно иной – прошлого века. И какими-то коричневыми подпалинами вылезал сухой мох из подвалов. Проглядывали на мостовой макушки булыжника. Крутилась зеленоватая пыль, возникшая как будто из сновидений. Словно переворачивался циферблат и время текло обратно. Казалось, сейчас, царапнув кирпич, вывернется из безымянной щели бричка, похожая на стоптанную босоножку, длинно скрипнет рессорами, накренится из стороны в сторону и неторопливо загрохочет ободьями по голому камню. Заспанный кучер с соломой в свалявшихся волосах встрепенется и дико поведет вокруг опухшей физиономией. Однако успокоенный видом серых галок и голубей, рассевшихся где попало, опять уронит голову на колени, покачиваясь в такт каждому шагу своей суставчатой лошади.

Ростовщик с бессмертными, необыкновенно выразительными глазами уже полтора столетия бродил здесь, мгновенно оценивая каждого встречного, полы цветного халата мели по булыжнику, и великий писатель с быстрым и надменным лицом взирал в холодной усмешке на съеденные временем домишки и флигели, на покосившиеся фонари, на жалкую окраинную мостовую, выше вздергивал бровь, и безнадежная скука овладевала изношенным сердцем его.

Однако рано или поздно я выходил на канал. К трем серым мостам, парящим в воздухе.

Здесь были особые обстоятельства.

Ольга возникла как будто из ниоткуда. Точно во исполнение некоего заклинания материализовалась из жаркого городского воздуха. Никаких подробностей их знакомства Антиох мне не сообщил. Просто однажды скрипнула дверь в соседнюю комнату и из нее вышла девушка с разбросанными по плечам волосами. Антиох что-то буркнул, тем представление и закончилось. Я довольно долго не обращал на нее никакого внимания. Воспринимал просто как часть квартиры: в разговоры с ней не вступал, о жизни не спрашивал. Иногда даже забывал поздороваться. Тем более что и Ольга к общению со мной тоже, видимо, не стремилась, из комнаты выходила редко и в наших с Антиохом дискуссиях участия не принимала. Вообще была какая-то чересчур тихая. Именно так: скрипнет дверь, колыхнется стоячий воздух, а оглянешься – оказывается, что уже никого и нет.

Я даже внешность ее не слишком хорошо разглядел.

А потом Ольга вдруг начала проявляться. Чрезвычайно медленно, постепенно, как проявляется фотокарточка, положенная в слабый раствор: сначала отдельные линии, штрихи, какие-то размытые пятна, и вдруг этот неразборчивый хаос слипается и с удивлением обнаруживаешь связную живую картинку.

Назад Дальше