– Ах да, – хлопнул он себя по лбу. – Верно ваш дружок Селиверстов про меня всяких небылиц наплел. Но вы ему не верьте. Наговаривает, как есть наговаривает… Ну да ладно, потехе час, а делу время. Вас сейчас отведут обратно в камеру и дадут ваши показания. Внимательно их изучите, перепишите собственноручно и под каждым листом поставите свою подпись. Если все сделаете правильно, то в добром здравии доживете до суда. А там, смотришь, сумеете обаять присяжных и получить бессрочную каторгу. Правда, я, не скрою, сделаю все, чтобы вас отправили на виселицу. Но даже виселица покажется райским местом, в том случае, если вы все же откажитесь и попадете в руки Ахмеда. Кстати, не хотите ли прямо сейчас раскрыть, где схоронили копии уголовных дел?
Не имея возможности отрицательно покачать головой, я сомкнул веки и промолчал.
– Дело ваше, – не стал настаивать Подосинский. – Для меня они уже не страшны. Так, на всякий случай спросил. Может, образумитесь и проявите добрую волю, – он вытащил из брючного кармана луковицу часов, щелкнул крышкой. – Сейчас без четверти восемь вечера. Срок вам до восьми утра. Если что, не обессудьте. О последствиях я предупредил…
За время моего отсутствия в камере появился шаткий столик, до крайности сузив и без того невеликое жизненное пространство. На нем чадила свеча в потемневшем от времени, заляпанном воском подсвечнике. Рядом двумя стопками лежали исписанные и чистые листы бумаги, а на самом углу, того и гляди свалится, приютился примитивный письменный прибор.
Под аккомпанемент щелчков запираемого конвоиром замка, я протиснулся к нарам и обессилено упал на сбившееся в бесформенный ком пальто. Прислонился спиной к мокрой стене, не обращая внимания на то, что обильно покрывающая ее вода моментально впиталась в одежду. С трудом растянул отсыревшую, каменной твердости папиросу, закрыв глаза и долго курил, пребывая в состоянии полной безысходности, а затем незаметно провалился в сон.
Когда я пробудился, ватную тишину подземелья нарушал лишь слабый треск горящего фитиля, да скрип нар при малейшем шевелении. Часы у меня отобрали, но по заметно укоротившейся свечке было ясно, что на дворе глубокая ночь. Судя по всему, спал я не менее четырех часов.
Несмотря на повышенную влажность в камере, во рту пересохло, а после очередной папиросы жажда только усилилась. Сознательно, или по недосмотру, но в любом случае ни поить, ни кормить тюремщики меня явно не собирались.
В конце концов, я не выдержал и преодолев брезгливость начал слизывать набухшие капли с неровных каменных стен. Незаметно для себя увлекшись этим занятием, скоротал еще как минимум час, а когда обратил внимание на стремительно уменьшающийся в размерах огарок, то понял, что вот-вот опять останусь в темноте.
Само собой ни одному слову Подосинского я не поверил и писать ничего не собирался. Но посмотреть, как мне предлагалось себя оговорить, однозначно стоило.
Читать я закончил за несколько минут до того, как слабый огонек на остатке фитиля, плавающего в заполненной расплавленным воском чаше подсвечника, нервно дернулся и испустив дух в виде сизой струи дыма, окончательно погас.
Бросив листы на стол, я сидел в полной темноте обхватив голову руками и не знал, плакать мне или смеяться. Расставленные силки сработали как нельзя лучше. Злоумышленники польстились на наживку и раскрыли себя. Только вот приманке от этого легче не стало. Подосинскому, что бы он не пел, нет никакого резона оставлять меня в живых в независимости от того, напишу я требуемые показания, или нет. Скорее, реальный шанс потянуть время появлялся в случае отказа. Утвердившись в этом решении, я на ощупь расправил пальто на занозистых досках и улегся с твердым намерением уснуть…
Из беспробудного сна меня вырвал яркий свет и опаливший лицо жар факела, который давешний громила городовой сунул прямо под самый нос. Пока я, спустив ноги с нар, протирал глаза, пытаясь спросонок понять, что происходит, в камеру ввалился Подосинский и первым делом бросился к столу. Схватив листы, на которых должны были быть записаны собственноручные показания, он через секунду в ярости швырнул их на пол, неожиданно для его комплекции резво развернулся и на пороге сквозь зубы прошипел: "К Ахмеду".
Тут же в камеру заскочил еще один знакомый бугай. Мне моментально заломили руки за спину и загнув чуть не до пола шустро поволокли по коридору в пыточную.
Азиат, такой же, как и при первой встрече голый по пояс и потный, все в том же фартуке, прохаживался между столами, в нетерпении потирая руки. Повинуясь его жесту, охранники отпустили меня. Пока палач, удовлетворенно цокая языком, кружил вокруг, я вдруг осознал, что фартук красный для того, чтобы не так бросались в глаза кровавые пятна на нем.
От этого понимания земля под ногами качнулась, а в ушах поплыл звон. Наверно поэтому я прослушал, как он что-то буркнул под нос и в наказание получил режущий удар в солнечное сплетение.
Когда удалось разогнуться и кое-как восстановить дыхание, азиат с издевательской улыбкой повторил:
– Быстро скидай одежу, тупой ишак. Или Ахмед опять будет тебя бить.
Я не торопясь, разделся до пояса, но он отрицательно покачав головой, гаркнул:
– До голый раздевайся, – и сделал резкий обманный выпад, словно пытаясь еще раз ударить, довольно захихикав, когда я испуганно шарахнулся в сторону.
Было странно и неприятно смотреть, топчась босыми ногами по влажному, холодному камню пола, как новоявленный инквизитор по хозяйски перетряхивает мою одежду. Отложив на стол приглянувшиеся, остальное он небрежно оттолкнул ногой и махнул охранникам. А перед тем как меня поволокли вглубь помещения, мимо прошмыгнул хромой горбун, закутанный в грязный плащ с надвинутым на глаза капюшоном, на ходу подхвативший остатки облачения и бесследно растворившийся в темноте коридора.
"Безотходное производство, – сжалось сердце в тяжелом предчувствии. – Точно в расход списали… И ведь никто не узнает, где могилка моя… Спасибо огромное, господа Странники и иже с ними. Устроили приключение несчастному пенсионеру… Лучше бы я от скуки дома на диване помирал, чем под ножом у этого косоглазого изверга …"
Мысли прыгали в такт рывкам конвоиров, железной хваткой вцепившихся в мои руки. Им, казалось, доставляло особое удовольствие лишний раз причинить боль. Повинуясь указаниям азиата, громилы грубо завалили меня лицом вниз на высокую скамью и шустро накинули на руки и ноги ременные петли, веревки от которых тянулись к укрепленным на обоих торцах скамьи блокам.
Ахмед, круговыми движениями разминая плечи, прогулялся взад-вперед. От избытка чувств звонко хлопнул ладонью по моей обнаженной спине. Затем, заклекотав горлом точно гриф над падалью, подскочил к большому колесу, связанным тягами с блоками у скамьи и начал интенсивно его вращать.
Когда механизм ожил, в голове полыхнуло: "Так это ж дыба!" Тем временем азиат вовсю накручивал колесо и не успело сердце отсчитать десяток ударов, как затрещали разрываемые сухожилия. В глазах поплыла багровая муть. Я, до крови прикусив нижнюю губу, пытался протолкнуть в легкие раскаленный, уплотнившийся до каменной твердости воздух.
Молчание жертвы настолько поразило палача, что он даже ослабил натяжение, тем самым, давая мне возможность вдохнуть. Однако, убедившись в работоспособности устройства, вновь привел его в действие. Но и на этот раз я не порадовал изувера мольбами о пощаде, но продержался совсем недолго. Не имя больше сил переносить нестерпимую боль скользнул в спасительное беспамятство.
Обрушившийся сверху ледяной водопад вернул меня в кошмарную действительность. Ахмед, дыша смрадом гнилых зубов, склонился над самым лицом. Косо разрезанные глаза азиата пылали такой лютой ненавистью, что и без слов было понятно – остаться в живых, шансов нет.
Удостоверившись в моем возвращении в реальность, изверг решил сменить тактику. В его руках появилась короткая увесистая дубинка. Я не мог и предположить, что правильно поставленный удар по ягодицам, пробивающий плоть до седалищного нерва, может доставить такие мучения. Вся боль сосредоточилась в голове, взрываясь бесшумной гранатой в такт со свистом рассекающему воздух орудию пытки.
Но я продолжал молчать. И не потому, что был героически стоек. Просто уже не оставалось сил не только кричать, а даже стонать. После очередного удара, когда казалось, глаза выскочат из орбит, я вновь провалился в забытье.
В себя пришел на мокром столе, все так же привязанный, но уже лицом вверх. Азиат, что-то бормоча на непонятном языке, раскачивал над моим животом потрескивающую и роняющую колючие искры до бела раскаленную кочергу. Стоило мне разлепить веки, как он тут же опустил железку.
В первое мгновение я ничего не почувствовал, лишь приглушенно зашипело и приятно пахнуло жареным мясом. Однако через секунду внутренности разорвала такая боль, что уже не было никакой возможности удержаться от истошного вопля. Затем, обессилев от крика, я окончательно сорвался в непроглядный мрак бездонного колодца…
Глава 11. Мышеловка.
Где-то недосягаемо высоко дрожало маленькое светлое пятнышко. Я рвался к нему сквозь упруго сопротивляющуюся, вязкую муть. Легкие полыхали нестерпимой болью от недостатка воздуха. Каждый гребок вверх давался с невероятным трудом. Руки и ноги отказывались повиноваться. Я обреченно понимал, что вырваться на поверхность не хватит сил, и соскальзывал обратно в ледяную беспросветную бездну.
Так продолжалось бесчисленное множество раз. Я бы давно давным-давно отказался от этих измотавших меня неудачных попыток всплыть, и уже исподволь растворялся в окружающей мгле… только вот голос. Едва слышный на самой грани восприятия, бубнивший что-то неразборчивое, но, тем не менее, чудесным образом вынуждавший снова и снова собираться силами в упрямом стремлении пробиться к свету.
И однажды липкий мрак сдался. Голова с ходу пронзила упругую пленку, грудь наполнилась опьяняюще чистым кислородом и… я сумел расклеить веки.
Свет керосиновой лампы резанул глаза, моментально наполняя их слезами. Сморгнув искажающую перспективу влагу, я увидел близкий, крашеный белым потолок, а скосившись в сторону, прикорнувшую в кресле женщину.
Словно уколовшись о мой взгляд, она внезапно встрепенулась, вскочила и, бросившись к кровати, склонилась над подушкой. Затем, истово перекрестившись, свистящим шепотом произнесла: "Слава Богу".
Голову приподняла мягкая ладонь, а к губам прикоснулся теплая кромка кружки. Я захлебываясь пил, пил, пил, и никак не мог напиться. Когда же, наконец, снова упал на подушку, то забылся уже не бредовым, а настоящим, глубоким, оздоровляющим сном...
Пробудился я по внутренним ощущениям около полудня и первым делом увидел счастливую улыбку Селиверстова. Заметив мои открывшиеся глаза, он радостно хлопнул себя по коленке и тут же скривился, ухватившись за раненое плечо.
– Болит? – прохрипел я, ворочая непослушным языком.
– Да ну, ерунда, – отмахнулся околоточный. – Ты-то как? А то я уж, грешным делом, похоронил тебя.
– Не дождетесь, – мои губы растянулись в подобии улыбки, но попытка приподнять голову породило столь сильное головокружение, что сознание вновь куда-то упорхнуло.
…Солнечный зайчик разбился на тысячи разноцветных осколков на внутренней поверхности век. Еще не открывая глаз, я почувствовал, как щеки коснулась прохладная струйка, напоенная ядреным холодком прозрачного морозного дня. Почему-то не оставалось никаких сомнений, что за стенами белым-бело от свежевыпавшего снега.
Но когда подручные Подосинского бросили меня в подземелье, на дворе стоял гнилой, бесснежный декабрь. Взгляд, бесцельно блуждающий по комнате, ярко освещенной бьющим прямо в окно солнечными лучами, уперся в сидящую в кресле с высокой спинкой Шепильскую, как обычно наглухо затянутую в черное платье. Слабая улыбка чуть тронула тонкие губы графини:
– С возвращением, Степан Дмитриевич.
До меня не сразу дошло, к чему она это сказала. Немного полежав и собравшись с мыслями, поинтересовался:
– И как долго я отсутствовал?
– Без малого четыре недели.
– Ну вот, Новый год пропустил, – почему-то именно это обстоятельство расстроило меня больше всего.
Шепильская поднялась и успокаивающе потрепала меня по плечу:
– Было бы из-за чего горевать. Сколько их у вас еще впереди, праздников-то всяких разных?
– Ваши слова, да Богу в уши, – прикрыл я отвыкшие от дневного света глаза. – Такими темпами до ближайшего бы дотянуть.
Графиня вздохнула и, уходя от скользкой темы, нарочито бодро продолжила:
– Я, пожалуй, пойду, а то к вам еще один посетитель рвется. Прямо спасу нет.
Еще не успела закрыться дверь за Шепильской, как в комнату влетел Селиверстов и с размаху плюхнулся в кресло, где до него сидела графиня. Едва сдерживая кипевшие внутри эмоции, в пол голоса спросил:
– Говорить-то в силах? Или как в прошлый раз?
– Ты, Петр Аполлонович, хотя бы поздоровался ради приличия, – дернул я уголком губ, изображая приветливую улыбку и выпростав из-под одеяла руку, протянул околоточному ладонь.
Тот пожал ее с такой осторожностью, словно хрустальную, на что я не смог удержаться:
– Прям как с девицей. Тогда уж и поцеловать не забудь.
– Да ну тебя, – прыснул околоточный. – Вас болезных не поймешь. Когда намедни после пары слов в бесчувствие впал, я уж решил – все, Богу душу отдал. Страсть как перепугался.
Наблюдая за цветущим, несмотря на недавнее ранение, Селиверстовым я неожиданно ощутил прилив сил. Без посторонней помощи подоткнул под спину подушку, сел, опершись на спинку, и уже в полный голос съязвил:
– Сказал же – не дождетесь… Да и ты, Петя, смотрю, оклемался. Бодрячком смотришься.
Околоточный, явно обрадованный происходящими со мной переменами, облегченно выдохнул:
– Графиня-то просто волшебница. Глазом моргнуть не успел, как на ноги поставила. Вон, даже рукой вовсю шевелю. Почти и не больно, – он несколько раз поднял и опустил левый локоть, слегка прикусив нижнюю губу. – Только вот на погоду ноет, зараза.
Я усмехнулся, огладив отросшую за время пребывания в беспамятстве бородку:
– Нет худа без добра. Зато теперь барометра не нужно. Лучше всяких бабок будешь дождь предсказывать… Ты мне лучше вот что скажи – до сих пор в покойниках числишься или уже воскрес?
Селиверстов провел указательным пальцем по усам, подкрутил кончики, и то ли с осуждением, то ли с восхищением, сказал:
– Да-с, ваше благородие, заварил ты кашу. Даже не знаю, с чего и начать.
– А ты с начала начни и все по порядку, как есть, изложи, – я повозился, устраиваясь удобнее в ожидании долгого рассказа.
Околоточный, не сумев до конца удержать важный вид, вдруг хлопнул в ладоши, и по-мальчишески, звонко рассмеялся, а затем выдал:
– Да меня самого распирает тебе все быстрее рассказать. Столько всего приключилось, что, наверное, и часа не хватит.
– Давай, давай, – подбодрил я Селиверстова, – мне спешить некуда. Выспался на десять лет вперед. Можешь болтать хоть час, хоть два.
Полицейский машинально вытащил из кармана портсигар и тут же, замешкавшись, вопросительно посмотрел на меня:
– Дыми, не стесняйся, – махнул я рукой. – Только форточку шире открой, пусть воздух свежий идет. А то натопили, дышать нечем.
Околоточный, все же отойдя к окну, закурил и начал рассказывать:
– Значит, дело было так – Прохоров, что тебя прямо у него в доме схватили, узнал только на следующий день, как вернулся. Уж и не знаю, кто и сколько из дворни плетей получил, но рассвирепел он знатно. Слава Богу, я к тому времени уже на ногах был и первым делом в часть к себе заявился. А там уж Никодим вовсю хозяйничает. Он спервоначалу опешил, перепугался, а потом отошел, запетушился. Мол, знать ничего не знает, поставлен должность исполнять личным указанием самого Подосинского и передо мной отчитываться не собирается. Но, мы тоже не лыком шиты, – злорадно оскалился Селиверстов, – у Буханевича под трактиром замечательный погребок имеется. Там-то я с этим красавцем и побеседовал предметно, благо их превосходительство народцем подсобил.
Я удивленно покачал головой:
– Господин околоточный надзиратель, ты меня пугаешь.
– А что? – обиженно взвился Селиверстов. – Им все можно, а я по головке гладь, да?
– Не обращай внимания, – успокаивающе махнул я рукой в его сторону. – Это шутка неудачная. Все правильно сделал. Давай, продолжай.
– А дальше, – околоточный раздавил в пепельнице окурок и тут же зажег новую папиросу, – самое интересное началось. Приемничек-то мой не той закваски оказался. Ломался не долго. А когда заговорил, то у меня волосы дыбом встали… Никакой он ни Никодим Колесников, а Николай Палкин, из донских казаков, осужденный за убийство вдовы-дьяконицы, которую перед смертью зверски пытал. Содержался он в Рыковской кандальной тюрьме и был прикован вместе со знаменитым убийцей тридцати двух человек Пащенко. Каким-то образом они на пару умудрились отковаться и бежали. Сначала прятались в руднике, где их рабочие кормили. Когда же рискнули вылезти на поверхность, то Пащенко пристрелили, а этот прохвост скрылся. И пока его искали по всему Сахалину, он спокойно пересидел зиму в Рыковской вольной тюрьме.
Тут я перебил Селиверстова:
– В вольной тюрьме – это как?
Он удивленно посмотрел на меня, но, тем не менее, пояснил:
– В кандальной тюрьме содержаться за тяжкие преступления и на работу не водят. А в вольной сидит всякая мелочевка и их можно выводить за территорию. Вот этим Нико… тьфу ты, то есть Палкин и воспользовался. Как потеплело, сразу ушел в тайгу. Мало того, умудрился выжить и добраться до Петербурга. Тут-то он и обратился по каторжанской протекции к некоему Старосте – редкостному негодяю, насильнику и убийце. А староста, между прочим, по описанию одноногий старик, ни много, ни мало, состоял в услужении у самого Подосинского. Вот тут круг и замкнулся. А дальше – все просто. Мерзавец Подосинский снабдил Палкина документами убитого уголовниками студента сироты и пристроил ко мне в полицейскую часть.
Околоточный скрипнул зубами от ненависти.
– Верно ты тогда угадал. И пожар его рук дело, и Филиппа Самохина, которого курьером посылал, он зарезал. Тот, само собой, и подумать не мог, что его свой же ножом в спину… А когда про тебе спросил, Палкин, про подземелье-то и поведал. Потом расхохотался так зловеще, и прошипел, что от Ахмеда еще никто живым не возвращался. А если, мол, ему жизнь гарантируют, то дорогу покажет… Само собой, пришлось с соглашаться. Путь-то он и впрямь показал. Однако, сука, перед самым тайным домом Подосинского с дрожек дернул. Пришлось стрелять, иначе бы утек.
– Попал? – насмешливо приподнял я бровь.