Сара Берд. Двадцать один год. Из Индианолы, что недалеко от Де-Мойна. Ее отец, в скором времени ставший моим тестем, был священником в отмирающей англиканской церкви. На людях он представлялся образцовым человеком - образованный, мудрый, учтивый, с изящными манерами, почтительный, благородный. Дома, с женой и тремя детьми, он превращался в деспота. Мне удалось бегло познакомиться с его домашней личиной. Этого хватило, чтобы уничтожить во мне остатки христианской веры; лишь находясь в его присутствии, я понял значение выражения "вместе с водой выплеснуть ребенка". Совершенно ясно, что именно он являлся основной причиной многих, если не всех, эмоциональных слабостей Сары. Ее мать, аристократка-норвежка, по рождению принадлежавшая к лютеранской церкви и после почти тридцати лет в Америке едва говорившая по-английски, никак не могла предотвратить или хотя бы умерить нападки мужа, чьей излюбленной целью был старший ребенок - красивая, апатичная, чрезвычайно уязвимая Сара. Я его ненавидел все семь лет. Я внимательно наблюдал за ним всякий раз, когда он приближался к дочери. Я с трудом сдерживался, чтобы не вмешаться, сгорал от нетерпения вывести его на чистую воду. (Конечно, бред. Мне было чуть за двадцать. Я не мог стать соперником для этого человека.) Когда Сара умерла, я едва удержался от того, чтобы прилюдно не обвинить в этом его. Я не позволил ему провести поминальную службу. Больше я ничего не мог с ним сделать.
Сара стала моей женой. Я прожил с ней семь лет. Я знал ее лучше, чем кого бы то ни было до нее или после. Я любил ее так, как никого и никогда не любил. Она была самой красивой женщиной из всех, каких я видел. С самого начала я сознавал, насколько она уникальна. Она была худая и бледная. Во сне ее лицо становилось печальным. Вокруг нее сгущалась тьма. У нее были впалые, обведенные темными кругами глаза. Она была тихой, вежливой, пугливой, потому что была очень нежной и легкоранимой. Именно так я говорил о ней Анне (как она теперь утверждает, ее это совершенно не ранило), и Анна замечала, что таким образом я мог бы описывать некую эфирную барышню девятнадцатого века. На мой же взгляд, эти печальные особенности и составляли ее красоту, воздушную, асексуальную и, при всей ее печали, безмятежную. Сара была неотразима.
Во время той первой встречи она сказала лишь одно слово - "привет". Она с удовольствием предоставила беседу Анне. Как только мы познакомились, я, как это часто бывает, начал то и дело встречать ее в кампусе. С ней было нелегко заговорить, нелегко даже догнать ее. Если она не была с Анной, чье присутствие делало любую попытку контакта неудобной, то почти всегда находилась среди толпы однокурсников, парней и девушек, отличавшихся от нее, как свет от тьмы: шумные, разнузданные, беззаботные дикари, они жили так, словно считали, что никогда не умрут. Позже она мне говорила, что презирала их. Но среди них, говорила она, в самой гуще этого сброда, в их коллективном содрогании, ее боль притуплялась. Она чувствовала себя закрытой со всех сторон, когда не нужно ни говорить, ни думать.
К тому моменту, когда я вернулся в Нью-Гемпшир на День Благодарения, мне еще ни разу не удалось поговорить с Сарой наедине. В понедельник накануне Дня Благодарения умерла моя мать. Она давно болела. Обычный случай, длительное течение болезни. Конец, однако, наступил стремительно. Я был ее единственным ребенком, единственным членом ее семьи, поэтому вполне естественно, что мне пришлось заниматься похоронами. Мы не были так близки, как ей хотелось, но я любил свою мать. Я не смог увидеться с ней перед смертью. Теперь я остался один - отец давно умер, родственников у меня не было. Энн приехала из Вирджинии на каникулы. Она поддерживала меня на похоронах, и я был благодарен ей за участие. Тогда я видел ее в последний раз. Энн, Анна, Сара. Три женщины. Непостижимое соединение: единственные женщины в моей жизни, все одновременно. К тому времени, как я вернулся в Эймс, повинуясь животному инстинкту избегать любой дополнительной боли, я если и не забыл Сару Берд, то в значительной степени пересмотрел все свои прежние планы.
Если бы моя работа в университете была интересной или многообещающей, я бы погрузился в нее с головой. Когда я вернулся, дружба с Анной, предлагавшей мне лишь искреннюю симпатию, начала меня пресыщать. Анна казалась - хотя в ее поведении ничего не изменилось - тиранически привязчивой и прилипчивой. Я избегал ее, выдумывая неубедительные, слишком явные оправдания. После двух или трех раз она обиделась и перестала ко мне подходить. В то же самое время я без всяких объяснений прервал общение с Энн. Я не хочу ни с кем иметь дела, говорил я себе.
В середине промозглой зимы - кажется, есть старая песня, которая начинается с этих слов, - я поздно вечером возвращался домой после зря потерянного времени в библиотеке и зашел в ближайшее к окраине города кафе "Новые времена", чтобы спрятаться от холода и снега. Вообще-то это было не кафе, а бар, чуть лучше бетонного бункера, с грилем и комнатой для игры в бильярд. Дерьмовое местечко, мрачное, грубое, неприветливое. Я оказался здесь впервые. В тот вечер Сара была уже там. Она сидела в самом темном углу неосвещенного зала, за высоким столом, вдвоем с Анной.
Я стоял в дверях, отряхивал пальто и притопывал, чтобы избавиться от снега на обуви. Они разговаривали. Я мог уйти прежде, чем они меня заметили. Я просто должен был уйти. Вместо этого, совершенно бессознательно, я прошел к их столу. Насколько я разбирался в себе, меня больше не интересовала Сара Берд. Разумеется, я не желал, чтобы Анна почувствовала себя неловко. И все же шел, словно был тем самым человеком, которого они обе надеялись увидеть в тот арктический вечер. Тот момент стал определяющим в наших жизнях. Я не могу об этом сожалеть.
Бар был переполнен, все вокруг хрипело в прямом смысле слова - погода влияла. Анна увидела, что я подхожу. Она встала. Я услышал, как она сказала Саре:
- Пойду в туалет.
Я улыбнулся обеим. Прежде чем Анна смогла улизнуть, я сказал:
- Привет.
Сара посмотрела на меня укоризненно. Анна доверяла ей. Сара положила руку на запястье Анны. (У моей жены были самые прекрасные руки на свете. Я до сих пор скучаю по ним.)
- Останься, - сказала она. Потом обратилась ко мне: - Что ты здесь делаешь?
Анна остановилась, смущенная и изумленная. По-моему, она не рассердилась.
Мне следовало замолчать, развернуться и уйти.
- Ничего не делаю, - буркнул я. - Возвращался домой. Замерз. Вошел. Увидел вас. Поздоровался.
- Я уже ухожу, - проговорила Анна.
Она высвободила запястье из-под руки Сары.
- Нет, - ответила Сара.
- Он хочет видеть тебя, Плюшка.
Плюшкой Анна нежно называла Сару. Я так и не узнал о происхождении этого прозвища.
- А я не хочу его видеть, - ответила Сара.
- Прости, - сказал я.
Было непонятно, кому именно предназначалось извинение.
Сара встала. Я молча смотрел, как они собрали вещи, надели пальто, шапки и поспешно ушли.
Я вздохнул. Я сам не понимал, что делаю. Я оглядел бар. Неприветливое местечко. В порыве дешевого раскаяния я решил остаться здесь и напиться (тогда, как и теперь, я практически не пил.) Я решил проиграть все свои деньги акулам бильярда в задней комнате, если они там имелись. Решил бросить университет и вернуться домой в Нью-Гемпшир, чтобы ждать в добровольном заточении, пока Энн окончит Колледж Вильгельма и Марии, а потом жить с ней в неизбежном бесцветном браке. Я ничего из этого не сделал.
Когда я догнал девушек, поднимавшихся на холм к кампусу, я был близок к безумию. Услышав, что я их преследую, утопая ботинками в снегу, они повернулись и подождали меня. Это было жестом истинной доброты. Не прекращался сильный снегопад. Ветер немного стих, но все равно было страшно холодно. Анна стояла чуть позади и сбоку от Сары. Я остановился перед ними. Отчего-то - из-за чувства вины, повышенной сентиментальности, мороза - мои глаза были полны слез.
- Простите меня, - сказал я. - Я не хотел никому из вас причинить боль. Я люблю вас обеих. Просто было плохое время. Моя мама умерла. И вообще. Я не в себе. - Я покачал головой, уже сожалея об этих словах. - Это не оправдание. Мне жаль. Нет никакого оправдания. Простите меня. Я больше вас не побеспокою.
Они не говорили ни слова.
- Это все, что я хочу сказать.
Я начал спускаться с холма. Во время спуска я поскользнулся в снегу и с душераздирающим криком приземлился прямо на задницу. Даже если бы я планировал падение заранее, оно не возымело бы такого эффекта. Я услышал, как Сара смеется. Это был музыкальный смех, истинная трель, сладкая и милосердная. Этот смех и ее рука на запястье Анны определили для меня все. Анна окликнула меня:
- С тобой все в порядке? Не ушибся?
В конце января Сара переехала из общежития для выпускников - она жила там, потому что Анна выхлопотала для нее разрешение, - в мою квартиру над азиатским магазинчиком подарков. Мы встречались, если это слово подходит для определения наших тайных свиданий, всего полтора месяца, когда она решила предпринять этот шаг. Я любил Сару. Я хотел всегда быть с ней. Мы скрывали наши свидания от Анны, не подозревавшей о происходящем. Все это хождение вокруг да около было детским, низким и оскорбительным для нас всех, но я был опьянен и совершенно утратил чувство ответственности. Когда перед переездом Сара наконец открыла Анне, что происходит, Анна была ошеломлена и убита. Не тем, что мы сделали, а тем, как мы это сделали. Она была глубоко опечалена. Ей гораздо тяжелее было потерять Сару, чем меня. Но она грустила и обо мне. У нее были, как она призналась, кое-какие надежды.
После этого Сара почти не виделась с Анной. Для того, что осталось от их дружбы, они установили разумные, но нелегкие условия. Я не видел Анну совсем. За исключением одного раза. В марте, незадолго до того, как Анна бросила университет, и после того, как Сара и я прожили вместе почти два месяца, я почувствовал, что дальше тянуть нельзя, и надо разрешить ситуацию с Энн. Был уже не просто крайний срок - было непростительно поздно. Мне следовало поехать в Вирджинию, чтобы встретиться с ней и рассказать о Саре. Вместо этого я ей позвонил. Известие ранило Энн, она пришла в ярость. Отказалась принимать мои объяснения, мои извинения за те мерзкие, позорные вещи, о которых я говорил. Она ругала меня, проклинала. Наш разговор - я успел сказать очень мало, потому что кроме немногих, ужасных для нее фактов, говорить мне было нечего - длился больше двух часов. В конце я едва держался на ногах, едва дышал. Я чувствовал себя выпотрошенным. А еще - какой позор! - я жалел себя.
Я пошел искать утешения, искать Сару. Мне не хотелось, чтобы она находилась в квартире, когда я звонил Энн. Был вечер субботы, десять часов. Почти наступила весна. На улицах города царило оживление. Когда я добрался до кампуса, отчаянно желая найти Сару, студенты бурно праздновали внезапное, пьянящее, несколько преждевременное окончание зимы. Казалось, все сошли с ума. Я не мог найти Сару. Я обезумел еще больше. Я отправился в общежитие выпускников, в комнату Анны, думая - насколько я мог думать - найти Сару там. Раньше я никогда не входил в эту комнату.
Анна была одна, читала. На полу и мебели лежали стопки книг и бумаг. От Сары я знал, что Анна упорно работала над своей магистерской диссертацией (она уйдет, не закончив ее) о Второй корейской войне. Она была во фланелевом халате, пижаме и пушистых шлепанцах. Волосы она собрала сзади и закрепила резинкой. На ней были очки для чтения и никакого макияжа. Возможно, на меня действовала слепая потребность, но мне показалось, что она выглядит лучше, чем когда-либо. Я был счастлив увидеть ее. Я обнаружил, что мне ее не хватало. Она была потрясена и, как и ожидалось, не обрадовалась мне, но вела себя любезно. Анна пригласила войти, освободила место на кушетке. Без предисловий, совершенно бестактно я спросил, не знает ли она, где Сара. Она не знала. Она не видела Сару несколько дней. Может быть, у нее есть какие-то соображения, где мне ее найти? (Потом оказалось, что Сара встретилась со своей прежней группой, и они беспечно отправились в придорожное кафе на автостраде.) Нет, у нее не было соображений. Почти всю ночь я провел с Анной, оставив ее комнату незадолго до рассвета, и она не выказала мстительности. По поводу собственных чувств она была сдержанна. Но ни разу не опустилась до обвинений. Может, что-то не так? С Сарой все в порядке? Ее беспокойство было неподдельным. Я ответил: насколько я знаю, с Сарой все отлично. Потом, с облегчением, радуясь тому, что есть с кем поговорить, что кто-то готов выслушать меня и успокоить, я размяк. Я судорожно зарыдал. Анна села около меня на кушетку. Она взяла мою руку, и я рухнул в ее объятия, уткнувшись головой ей в грудь.
Я рассказал Анне об Энн - она впервые услышала о ней - и о нашем разговоре. Я ничего не скрыл. Я рассказывал ей о себе и об Энн, рассказывал такие вещи, в которых никогда не признался бы Саре. Я поверял ей свои страхи, перечислял ошибки и слабости, скрупулезно, в подробностях описал ненависть к себе. Я говорил неустанно, фантастически эгоцентрично. Анна выслушала весь мой горестный перечень. Приласкала меня. Попыталась переубедить. Я вовсе не так плох, как говорю. Я не порочный, просто поврежденный, сломанный. Как и она. Как и все прочие. (Оставалось совсем немного до дня прямого вмешательства в зародышевую линию клетки.) Как бы то ни было, она не оправдывала меня, но и не презирала. Она даже сумела отчасти порадоваться тому, что мы с Сарой вместе. Когда все закончилось, когда я полностью выговорился и выдохся, когда я выжал себя насухо и взял от нее все, что мог, Анна помогла мне дойти до двери и отправила обратно к Саре, которая уже уютно спала в нашей квартире.
Через неделю Анна ушла из университета. Я не видел ее и не говорил с ней сорок пять лет.
Я - не религиозный человек. Сегодня мало религиозных людей. Я был ребенком, слишком маленьким, чтобы помнить тираническую, ненавистную, псевдохристианскую манию, захлестнувшую страну в правление Джорджа Буша ("наследника", как его теперь называют, чтобы отличить от менее зловредного отца.) Я был слишком мал, чтобы помнить массовую ответную реакцию, сопровождавшую его крах, отход от рьяно теократического государства, в котором насаждали регрессивную глупость, к не менее рьяно светскому, в котором перед наукой открывались все двери. У нас была очень далекая от фанатизма пресвитерианская семья. Мои родители никогда не относились к делам веры серьезно, мы только отмечали радикальные изменения в политике и настроении.
В последний год, предваряемый событиями, о которых здесь говорится, я начал читать Библию. Я читал ее регулярно, от Ветхого Завета к Новому, без ясного понимания того, зачем я это делаю. У меня имеется Библия Короля Иакова. Нелегко было заполучить экземпляр. Я купил ее, когда мы впервые оказались в Монреале, в букинистическом магазине на рю де ла Монтань. Я повсюду возил ее с собой. Она со мной и теперь. Это красивая книга, в хорошем состоянии. Очень большая и тяжелая. Я читаю медленно. Я нахожу ее отчасти знакомой, отчасти очень странной, отчасти унылой и бесполезной, отчасти прекрасной и волнующей. Я пока еще не повернулся к Богу. Самая первая история, история Адама и Евы, показалась мне самой провокационной. Еву создали из ребра Адама. Следовательно, Адам, первый человек, был и Первой мастер-копией. Поскольку Еву создали из него, Адам должен чувствовать особое тепло к этому последнему, производному животному. Применив такой асексуальный способ воспроизводства - беспрецедентный и до недавних пор неповторимый, - Бог, как я понял из этой истории, оставил прореху в крепкой, до тех пор безупречно целой грудной клетке. Проделал прямую дорогу к его, Адама, сердцу.
Простите за наглую метафору, но меня вскрыли точно так же. Меня переделали. Я забыл, кем я был прежде и кем я мог стать. Меня заставили об этом вспомнить. (Ева родилась, зная прямой путь к сердцу Адама и, что очень важно, имея возможность отвернуть его сердце от Бога.) В нашем мире, систематически опровергающем Священное Писание, копии делают из генетического материала оригинала. Оригинал, таким образом, является новым Адамом, современным Адамом, Адамом-добровольцем, Адамом с просвещенным личным интересом, Адамом, которого просят не слишком рисковать (кровяная клетка или две) в этой необычно современной версии библейских инвестиций, когда вкладывают в здоровье, а не в любовь, человека или божество. Копия делается, чтобы она послужила оригиналу так же, как - здесь все вывернулось - Адам послужил Еве. Если это когда-нибудь потребуется.
До того, как Анна связалась со мной и вызвала последующий ряд событий, клонирование практиковалось уже двадцать один год и стало не только юридически, социально и этически законной практикой, но и вполне обыденным делом - лишь в самых исключительных случаях у оригинала не забирали и не отправляли на хранение кровь из пуповины, - и я не очень-то задумывался об этом. Я вообще не думал о своем клоне, где бы он ни был. (Я бы знал, где он, если бы позволил себе думать об этом.) Как и большинство американцев. После года общения с Анной - в основном говорила она, и она же снабжала меня сведениями, - я убедился, что правительство сделало все возможное, чтобы помешать нам об этом думать. Термины, которые мы используем, "оригинал", "копия", - были придуманы, чтобы выставить в выгодном свете разработчиков и не обращать внимания на новые исследования, чтобы отдалить нас от науки, сделать более спокойными, более лояльными и, в итоге, слепыми. С согласия американской общественности клонирование с благодарностью положено в основу федеральной системы здравоохранения. Эта байка убеждает и умиротворяет нас, к тому же позволяет правительству не слишком заботиться о совершенствовании здравоохранения. Я использую язык Анны - язык протеста. Это не мой язык, моя причастность к нему - личная, а не политическая, но вы должны видеть, как вижу теперь я, что мы все замешаны в это дело. Наша вина, каждого по отдельности и всех вместе, в нашей ошеломляющей самовлюбленности. С самого начала этой жестокой практики, унижавшей и ограничивавшей нас, мы стали безропотными, как овцы. Единственные настоящие общественные дебаты велись о том, надо ли приватизировать бизнес клонирования, и там были вспышки сопротивления. Но эти группы оказались слишком терпимы и бессильны. (Анна и ее муж были активными деятелями оппозиции. Оба отказались участвовать в программе копирования. Этот отказ стоил мужу Анны двадцати или тридцати лет жизни.) Необходимо отметить ужасную симметрию. Соединенные Штаты - единственная страна в цивилизованном мире, где клонирование является легальным и спонсируется государством. В остальных странах оно вне закона. Мы также единственные среди просвещенных стран, мошенничающие с отказом от высшей меры наказания. Отменив этот варварский обычай, Соединенные Штаты сохранили за собой право на санкционированное его использование. Немногие знают об этом, никто об этом не говорит, но такова участь лишних или, в самых редких случаях, своенравных клонов. И их сообщников.