Предчувствие: Антология шестой волны - Андрей Лазарчук 5 стр.


Там веселилась Несравненная. Увидев нас, она помахала рукой, отколола бутоньерку от лифа и кинула мне. Я поймал мак, смяв большие тонкие лепестки, поднёс к губам и чуть не вскрикнул: он настоящий… "У неё всё настоящее", - уверил меня Ангел. Несравненная подошла к нашему столику, сказала: "Ребята, заберите меня отсюда, они меня замучат". "Пойдём", - согласился Ангел. Кармина обрадовалась, быстро сняла юбку, под которой оказались джинсы, заправленные в резиновые сапоги. Она бросила юбку на стол, и под недовольное улюлюканье мы вышли из кабачка. Я решил показать Кармине памятник. И мы пошли туда, ступая огромными сапогами по воде. А сверху пошёл снег, и от этого казалось светлее.

На площади у памятника стояла девочка с поломанной шарманкой. Она крутила ручку: ш-ш-ш… и молчание. Потом смотрела вместе с памятником вдаль и снова крутила ручку: ш-ш-ш… Кармина монотонно, в ритме шаркаюшей ручки, тонким голосом запела:

Случилось так, как бывало прежде:
Двум сердцам вдруг единым быть…
Прильнули друг к другу в напрасной надежде
Свою жажду в другом утолить.

Девочка обрадовалась, закрутила ручку быстрее. И Кармина запела быстрей.

Не сказано было, ни слова всуе,
Лишь одно: "Мне не надо чужого".
Больно ранившись поцелуем,
Оттолкнулись один от другого.

Пластинка заела на слове "нет".
Я клянусь, мы ошиблись бы, если
На двоих поделили бы белый свет…
Но из нас получилась песня.

Девочка смеялась, и крутила ручку, и гладила шарманку, что так дивно поёт. И вдруг отпустила ручку и захлопала в ладоши. А Кармина продолжала. И девочка вдруг поняла, что её дурачат. В сердцах выбросила она шарманку в воду, плюнула вслед и ушла. А мы остались стоять. Кармина не пела.

- Кто тебе рассказал?

- Никто мне ничего не рассказывает. Я всё чувствую. Как ты чувствуешь дождь и темноту, понимаешь?

- Но слова - те самые…

- В меру пошлые слова для шарманочного мотива. Но я пою все песни, которые слышу. Я есть, пока пою. А если вдруг я не услышу или мой голос дрогнет - меня уже не будет. - Несравненная вдруг рассмеялась и крикнула: - Айда на край мира!

- А он есть?

- Есть. Надо только не сворачивая идти на далёкий звук.

И мы пошли. И дошли до края.

Дорога спускалась в Океан. Он выкладывал её ракушками, наползал на неё, просачиваясь в Город. Выедал фундамент у пакгауза, хотел сожрать нашу провизию.

Я протопал по дороге прямо в Океан, докуда хватило высоты сапог и дальше. И стоял в холодной грязной воде до судорог. Имея большую склонность к сумасшедшим выходкам, Несравненная спустилась ко мне. Ангел кричал нам с берега, что мы простудимся. А Кармина кричала, подражая птицам, пока вконец не охрипла и не оглохла, как Океан.

Мы вышли из воды рука в руке. Терпеливо выслушивали упрёки Ангела и выливали Океан из сапог. И тихонько поплелись прочь. Мечта сбылась - я вышел к границе Океана и… не увидел ничего.

Потом Ангел отпаивал нас грогом в каком-то притоне и смешивал для Несравненной гоголь-моголь. Несравненная протянула мне недопитый бокал:

- Будешь, Владимир?

- Я не Владимир.

- Ты точно знаешь? Ха-ха-ха, а кто ты? Будешь?

Я взял бокал из рук Несравненной.

- Ты хорошо его знала?

- Пей, пей.

- Ты хорошо знала Владимира?

- Он противный, как ты. И в нём ни капли лукавства, правда же, сумасшедшие идеи - вот и всё. Ха-ха-ха, как смешно, он рассуждал, в чём суть клеветы, и ошибся, бедняжка.

Ангел подал Несравненной другой бокал и подсел ко мне ближе.

- Я тоже был на той лекции, - сказал он, наклонившись к моему уху. - Владимир Николаевич читал публичные лекции по философии, одно время они стали популярны. Только выяснилось, что никто его не понимал. Он говорил, что философия - это припирание себя к стенке, это один на один, это когда нельзя ответить: я, как все, или я поступаю так, ибо это верно, а верно, ибо написано. Чтобы узнать себя, выходило, надо ошибиться. Ну вот, собственно, он - ошибся…

- Владимир думал, что сознание это и есть бытие, - вдруг сказал я.

- Да, да, - подхватил Ангел, - и коль скоро оно субъективно - оно ошибочно, а объективного просто нет. Суть бытия - творчество. Неизбежное, стихийное. Само рождение - созидательный творческий акт, и достойная причина для дальнейшего существования, и, что удивительнее всего, начальная ступень к абсолютной смерти демиурга, которая будет апофеозом творческой воли…

Язык Ангела заплетался, мысль терялась за словами. Мешал постоянный шум, далёкая ругань. И то, что руки прилипали к столу. В голове туманилось.

- А ещё, - вмешалась Несравненная, - он уверял, что если говорить честно, всё, как думаешь и чувствуешь, как я пою, то выходит, это уже и не правда вовсе. Правда, смешно?

Мы стали совсем пьяны. Несравненная склоняла голову на любое подвернувшееся плечо, капризничала и бросала на меня жаркие взгляды. Наверное, от них у меня поднялась температура, и в полубреду я вышел на воздух. Горели мусорные баки. Огонь отражался в воде. Едко пахло дымом. Я пошёл по Городу и, само собой, снова пришёл к памятнику. Сел там на скамейке и сидел во мгле и одиночестве, пока кто-то большой и холодный не пристроился рядом.

- Почему ты не читал моих книг? - спросил меня памятник.

- А ты писал их для меня?

- Я - Ка, - сказал памятник. - То, что я написал, тебе бы понравилось.

- Не знаю. Скучно.

- А другим нравится, - оправдательно сообщил памятник.

- Скажи мне, Ка, почему ты не оставлял шанса своим героям?

- Не оставлял?

- Нет.

- А может, они сами этого не хотели?

- А если не по их воле, а по твоей? Ты ведь мог бы их спасти? Неужели тебе было их совсем не жаль?

- Жаль. Но навряд ли они нуждались в спасении.

- Всё-таки стоило попробовать, а?

- Это не было бы правдой.

- А ты назло правде. Освободи их от чужого порядка.

- Но я не знаю, как это описать.

- Что же делать?

К. побарабанил чугунными пальцами по скамейке: бом-бом-бом…

- А что, если оставить всё как есть?

- Но мне не нравится как есть.

- Ты же не читал.

- Мне не нужно читать про себя. Про себя я и так всё знаю.

- Если так, то сам и освобождайся, - заявил обидевшийся К.

- Но ты же парализовал мою волю. Ты не дал мне узнать, кто я и где. Ты лишил меня почвы под ногами и обделил любовью. Зачем?

- Не знаю. Не я придумал это. Я написал как есть. А ты зря жалуешься. У тебя ещё есть Ангел.

- Он плохо обо мне заботится.

- А ты и вовсе о нём никак не заботишься. А ведь он единственный, кто не оставит тебя. Все мы уйдём в Океан, и Океан уйдёт. Всегда с тобой пребудет только Ангел.

Я встал со скамейки и побрёл к Ангелу, и нашёл его в прежнем притоне. Лицо его с бледными веснушками утратило чёткость очертаний от духоты и грога. Он встретил меня с преувеличенной весёлостью.

- Зря ты пропустил, - сказал он, - речь Несравненной о "Душе в заветной лире". Я не люблю скабрёзностей. Но это было сильно сказано.

Несравненная снова пела. Пела на незнакомом языке, а по лицу у неё текли слёзы. Её слёзы, её голос, она сама растворялись в тусклом свете притона.

- Скажи, Ангел, - обратился я к хранителю, - кто приставил тебя ко мне?

Ангел удивился, он даже плечом пожал и руками развёл:

- Да никто не приставлял, почему ты так подумал, ну скажи, почему?

- И у тебя нет никакого начальства, и никто не просил за меня?

- Никто.

- Тогда как?…

Ангел часто заморгал, как от соринки, и не отвечал.

- А я мог бы стать хранителем? - догадываясь, спросил я.

Ангел быстро закивал. Ему, кажется, стало неловко. Он был пойман нетрезвым и не успел спрятать свои тайны. Я не хотел спрашивать, что мне нужно сделать, чтобы стать хранителем. Пусть в наших отношениях останется хоть какая-то недосказанность. Ангел подал мне кружку. Я послушно выпил, сел в углу дивана и уснул. Во сне мне было душно, тело покрывалось липкой испариной. Сквозь сон я слышал крики, хлопанье дверей. Кто-то будил меня, тёр уксусом виски. Но я был в оцепенении, и, думаю, зрачки мои не реагировали на свет. Потом всё стихло. Мне снился сон: прибой играл мёртвой птицей. Выносил её на берег, бросал там, слизывал обратно. Крылья птицы складывались и разворачивались веером, и было так светло-светло, как не бывает.

Я проснулся с тяжёлой головой. В притоне никого не было. Пахло вчерашним перегаром и настоявшимися окурками. Меня морозило. Половицы скрипели, и хрустел под ногами мелкий сор. Я ушёл оттуда.

Нинет ждала меня. Бормотала непонятные нежные упрёки. Чуть не плакала от радости. Уложила меня на кровати. Сама принесла новую порцию книг, воды и хлеба и потихоньку исчезла за дверью.

Какое оно, спасение? Хочу ли я его? Нет. Не хочу больше торчать здесь. Вымаливать снисхождения у пустоты. Допережёвывать, тратить душу ни на что… Ни на что, ради небытия… Даже шторм в аквариуме - игра воображения. И каждый просит у другого то, что другой не в силах ему дать. Все мы хаотично стекаем в никуда. Нелюбившие солнце и утратившие его навсегда. Морок и мрак… Если я сотворил это, я это и разрушу! Я вцепился в подушку и порвал ткань пальцами, и заплакал от злого бессилия. Я взбесился. Страшно, бесцельно, неостановимо. Я начал выбрасывать в окно всё, что попадалось под руку. По комнате летали перья и вылетали сквозь разбитые стёкла вслед за стульями, матрасом. Мне даже удалось выпихнуть наружу стол. Пришлось сломать раму. На шум прибежала Нинет. Я схватил её и тоже выбросил в окно. Это доставило мне особенное удовольствие. Я даже отряхнул руки. И остановился, озирая опустевшую комнату. Я чувствовал прилив сумасшедшей радости. Разбив надоевший мир, я сел на пол под окном, ласково посмотрел на чистый "Грех" и на потолок и спросил у потолка: "Ну что?"

- Вот так, аккуратней, - раздался голос Ангела из прихожей.

И стук шагов, как будто Ангел ковылял на трёх ногах. В дверном проёме они возникли вдвоём: Ангел и маленькая мокрая Нинет, повисшая на его шее. Она подогнула одну ногу и не переставала виновато улыбаться.

- Ну ты даёшь! - сказал Ангел, как будто не было вчера. Такой он снова казался самоуверенный: набриолиненная чёлка, безапелляционный тон. - Не знал, что ты умеешь скандалы закатывать.

Он покачал головой и повёл Нинет, чтобы уложить её на кровать. Ведь где-то в этом доме у Нинет была кровать.

Скоро Ангел вернулся и сообщил, что нашёл для меня работу: вычерпывать воду из затопленных подвалов Города. А мне уже стало всё равно. Я кивнул.

Post scriptum

Когда творчество умерло, я научился просто жить. Каждый раз я просыпался с чувством предрассвета, умывался пресной водой из бочки под водопроводной трубой, обходил обрывок Города, доставшийся мне на попечение. Каждый раз, как первый, как последний…

Океан разорвал Город на части, словно дождевого червя. Гладкая мгла вокруг пахла свежестью. Люминофорам нечего было отсвечивать, нигде ни малейшего источника света. Настал абсолютный мрак, и покой, и порядок.

Козырёк над крыльцом, две ступеньки, капель с козырька, неслышное, но осязаемое в дрожащей прохладе дыхание Ангела за плечом… Я в дверном проёме. Откуда-то детский плач. Я пошёл на далёкий звук. За мной Ангел. Только влажный шорох одежд, удаляющаяся капель и приближающийся плач свидетельствовали о нашем движении.

Так: однажды проснулся слепым. До этого вода всё поднималась из подвалов, требовалось больше рук, вёдер, насосов, всё меньше сна, меньше страха, больше уверенности в ожиданиях: с небытием лицом к лицу… Я так устал, так по-человечески устал, что не открыл глаз - взглянуть, как распадается Город. Он распался без моего участия… А твердь и хлябь, а тьма и свет воссоединились, как до начала времён, а я спал, снов не видел, открыл глаза - всё равно что не открывал. Спокойствие, как температура, поднималось во мне, как усталость, накапливалось в мышцах… За спиной молчал Ангел, и чувство равновесия не покидало меня, такого вселенского равновесия, словно я гигантская мёртвая бабочка, приколотая к Городу земной осью.

Я стукнулся о железную перегородку, провёл по шероховатой, хрупкой от ржавчины поверхности вверх, пока ладони не легли на борт мусорного бака. Там, в бездонных недрах, корчилось судорогами рыданий маленькое горячее тельце, сокращалось и вытягивалось обнажённым нервом; движения тревожили воздух; волны звуков и запахов ударяли в невидящие глаза, в уши, нос, в безмолвные губы. Я почувствовал, как Ангел перегибается, погружает в глубину руки, тянет их, тянет, касается, обхватывает, тащит сгусток захлебнувшегося плача наружу, мимо моего лица, прижимает к груди бьющуюся сущность; вскрик, всхлип, всхрип…

Я постигаю неведомое для меня доселе. Успокоенный Дух и погибшая Душа - Ангел и я - по очереди, не говоря ни слова, рассказываем Разуму, вернувшемуся к изначальной беспомощности, сказку о тонущем Городе:

Город брал курс на Запад, но Запада не было; Город растворялся в Океане, отмывался, становился гладким и маленьким. Движения Города теряли скорость и направление, сам Город терял вес, объём и плотность. Бунт не встречал сознательного сопротивления, проваливался в вязкое непонимание. Тот, кому душа хотела молиться - бесстрашный, но и беззащитный, - упал в грязь, смешался с нею и возродился по-прежнему бессильным. Той, которую душа хотела любить, никогда не было. Но был спазм вдохновения: душа молилась и любила, молится и любит, и никогда нет ей ответа, и просьба её затухает в том, что не есть ни твердь, ни хлябь, ни тьма, ни свет…

Чувствуя лёгкость падения, поднял голову (к небу):

Зарница?…

Карина Шаинян
Малина

Нашла почти целый свитер. Помнится, такие были в моде лет за пятьдесят до Пришествия - пушистая шерсть и на груди вышивка. Хороший свитер, тёплый. Была пара дырок на рукаве, заштопала, а пятна крови и мазута кое-как отмыла, не до конца, конечно, ну да кто сейчас на это смотрит. Зато вышивка сохранилась - такими ярко-малиновыми бусинами. А главное, тёплый, длинный. Хозяева одежду дают, но жёсткую, колючую, и не греет она почти. Сейчас эту пластмассовую хламиду сниму и в свитер залезу…

Поудобнее устраиваюсь на матрасе и думаю: сходить в обновке покрасоваться или перемещатель включить. Пожалуй, перемещатель. Всё равно темно на улице и смотреть некому - все по блокам сидят с перемещателями, одни Хозяева летают, а Хозяевам на то, как мы выглядим, наплевать. Слегка дёргаю себя за ухо, и перемещатель включается…

* * *

И вот мы раскачиваемся, озираясь, чтобы не засекли взрослые. Поймают - будут ругаться. Одного пацана вообще заставили заново вкапывать: он железяку так расшатал, что она уже падала…

Ворона с Дианкой спрыгивают с железки, а я не успеваю. В ухо впиваются горячие сухие пальцы, щёку обдаёт перегаром.

- Ой, дядь Амерхан, пусти-пустииии!

- Мммалина, - грозно рычат за спиной, - малина. Мммаме.

По газетному кульку расползаются грязно-розовые, красные, фиолетовые пятна, одуряюще пахнет солнечным садом. Дядя Амерхан, длинный и тощий, нависает над нами, покачивается, седые усы хищно шевелятся. Он запускает тёмную ладонь в кулёк и вытаскивает горсть малины. По пальцам течёт горячий сок.

Мы берём по ягоде. Юлька-Ворона давит смешок, закрываясь ладонью.

- Мммалина, - мычит дядя Амерхан, - ммаме моей малину… отнесите. Мне самому стыдно.

Мама Амерхана - крохотная сухонькая старушка, похожая на бело-голубую птицу, и голос у неё птичий. Строгое недоброе лицо и острый язык. Она редко выходит на улицу, а если уж выходит, то сразу начинает пророчить конец света. Мы её боимся и не любим. Прячем руки за спину, хихикаем, отнекиваемся, но дядя Амерхан уже всунул мне газетный кулёк, придётся идти.

Стоим под дверью, перешёптываемся, толкаем друг друга локтями. Дианка давит на кнопку звонка и, взвизгнув, бежит вниз. Юлька, покраснев, летит за ней, а я остаюсь. Хватаю ртом горячий воздух, от прижатого к груди кулька по пушистому свитеру расплываются пятна. За дверью шелестят шаги. Положить малину на коврик и убежать. Но дверь уже открывается, из тёмной прихожей тянет сладковато-прохладным, химическим.

- Опять? - сердито спрашивает старуха. Я молча киваю. - Опять? Да сколько ж ты будешь сюда ходить, бесстыжая тварь?! - старуха срывается на визг, а я, почти теряя сознание от ужаса, зажмурившись, протягиваю ей кулёк.

Мокрая газета расползается, на порог с сухим пластмассовым треском сыплются красные бусины.

- Перестань сюда ходить, - воет старуха, - оставь меня в покое, не носи кульки эти шайтановы, уйди-и-и-и!

Я кубарем скатываюсь по лестнице, в спину мне кричат:

- Скажи, пусть домой идёт, что ж он позорит меня, пускай домой идёт…

Я отлепляю от свитера кусок газеты. В малиновом соке расплывается заголовок: "Лингвист Юлия Вороненке пытается расшифровать язык Хозяев". Вытираю о штаны ошмётки малины, смешанные с типографской краской, мимолётно жалею, что не надела лёгкую майку, - тепло всё-таки, надо же было модничать, а теперь под мышками мокро, то ли от жары, то ли от страха. Ещё раз отряхиваюсь, делаю независимое лицо и выхожу во двор.

- Я только прощения прошу, - проникновенно объясняет девчонкам алкоголик.

- Дядь Амерхан, она говорит, чтоб вы домой шли.

- Э-э-э, - он машет рукой и, ссутулившись, тяжело кренясь на бок, уходит.

Мы молчим. Юлька пинает железяку, а Дианка возит палочкой по грязи.

- Пойдёмте лучше орехи обносить.

- Я не могу со двора, мне ещё с сестрой гулять. У неё жених… - Дианка изображает презрение, и мы с Юлькой тоже. Дианкина мама отправляет её со старшей сестрой, когда та идёт на свидание. Чтоб присматривала.

- Может, в резиночку? - тоскливо предлагает Юлька.

- Она чокнутая, - говорит Юлька между прыжками.

- Нет, она ведьма, - возражает Дианка, - она моей бабушке говорила - к ней духи ходят.

- Какие, к чёрту, духи? - спрашиваю я. В животе холодно, натянутая резинка режет ноги.

- Ну… - Дианка оглядывается и продолжает шёпотом: - Души… умерших…

Юлька вертит пальцем у виска и спотыкается.

- Мне бабушка говорила, - оправдывается Дианка.

- Твоя очередь, - Юлька влезает в резинку и убирает влажные волосы со лба, - а эта бабка просто чокнутая. И дядя Амерхан - алкаш.

- Юлька, ты кем будешь, когда вырастешь? - зачем-то спрашиваю я.

- Филологом, - гордо отвечает Ворона.

Я молчу, делаю вид, что поняла.

Назад Дальше