Учебные годы старого барчука - Евгений Марков 11 стр.


Но меня нисколько не обижали и не сердили эти задиранья малюков, невеликодушно злоупотреблявших своею безопасностью от моего кулака, так был отраден после ужасов безмолвия этот живой человеческий лепет. Впрочем, малюки рассыпались сейчас же, потому что к двери подошли Алёша, Ярунов, Бардин и другие наши товарищи. Скоро присоединились к ним Борис с Анатолием и разные большие из друзей братьев. Моё заключение было, по-видимому, общим делом целого пансиона, и возбуждало искренний интерес во всей серьёзной части пансионского населения. Всякие практические советы мне были преподаны и единодушно воздана была подобающая хвала моему молодечеству. Я как будто вырос в глазах всех, и меня рассматривали уже не как ничтожного, глупого новичка, а как воина, окуренного боевым порохом и достойного сподобиться военных тайн пансионской мудрости.

- Луценко тебя хочет вызвать на поединок. Он непременно тебя вызовет, иначе ему показаться нельзя будет от сраму, - сообщим мне Ярунов.

- Говорят, Гриша, верхом придётся драться, - озабоченно прибавил Алёша. - Тебе нужно будет выбрать кого-нибудь из больших товарищей и сесть ему на плеча… И Луценко сядет к кому-нибудь. Трудно, должно быть, так драться… Неловко. Он-то привык, а ты в первый раз.

- Ну вот! - вступил в разговор Бардин. - Ему-то бояться! Я видел, как он его тузил! Он его и верхом отчешет, как не нужно лучше. А сесть можно на Второва.

- Конечно, на Второва! На кого же больше? - подтвердил Ярунов. - Когда Белогрудов бился с Мирошниченко, тоже на Второва садился.

Алёша подсунул мне под дверь бумагу, карандаш, ножичек, даже "Три мушкетёра", что мы купили с восторгом на свои собственные деньги в первый же свой отпуск и читали ещё с большим восторгом на уроках чистописания и французского языка. Подсунули мне и спички, и половину сальной свечки, только что добытой по пути из глубокого жестяного шандала, которые ставили на ночь на полу в спальне. Словом, заточение моё начинало приобретать вид, возможный для человеческого обитания.

- Вот что, Гриша, - сказал мне Борис, - всё равно ты сидишь, ничего не делаешь, и не видно тебя никому. Сшей-ка нам пока мячик хороший, потуже, а то все мячи истрепались.

Он просунул мне под дверь толстую цыганскую иглу с дратвой, выпрошенную у казённого сапожника.

- Да из чего же, Боря?

- Как из чего! - крикнул Боря. - Да на тебе же сапоги. Отрежь половину голенища и сшей. Разве ты не видал, как делают?

- Нет, видал, - смущённо оправдывался я.

- А войлок из матраса вытащи, мячик набить, - добавил внушительно Анатолий. - У нас все мячики карцерным матрасом набиты…

- Только вот что, не забудь сапоги сейчас же скинуть и бросить за шкаф, как выпустят, чтоб не узнали! - предупредил Борис. - А из старых, что за шкафом, выбери себе. Потом обменяешь у Ермолаича. Скажи, что износил.

- Хорошо, Боря, я это сделаю!

- Вот что, зверёк" Ты уж давно в заточении, времени девать некуда, - сказал Лаптев, - уж не пожалей зубов, нажуй нам и другой мяч из резины. Два дня праздников скоро, а играть нечем. Можно?

- Можно! Отчего же? Мне всё равно нечего будет делать…

- Ну, вот молодец, зверёк! Люблю таких, на все руки! - похвалил Лаптев. - Держи резинки…

Он нагнулся и стал с усилием пропихивать под дверь куски казённой резины, собранные с нескольких классов.

- Жуй молодцом, не горюй! - засмеялся он. - Один выйдет, значит, один, а два - того лучше. Раз тебе есть не дают, так всё зубам будет веселее.

- Вы там что собрались, как ведьмы на шабаш! - раздался хорошо знакомый всем озлобленный голос Нотовича. - Чего там под дверью колдуете? Пошли по спальням!

- Мы к брату пришли… Нам нужно брату сказать! - грубо отвечал Борис. - Мы из дома письмо получили…

- Вот я тебе задам письмо, что в два дня не прочитаешь! Ступайте, вам говорят, по спальням. Сказано от инспектора - не сметь к карцеру подходить! Ты тут, долговязый, ещё зачем? Тебе тут какие братья? - обратился Нотович к Лаптеву, который вместе со всеми отошёл от двери и направился в спальню.

- Он мне тоже родственник, троюродный племянник по бабушке! - развязно отвечал Лаптев, насмешливо глядя в глаза Нотовичу.

- Твоему мерину двоюродный брат!

- А вы не смейте свинства говорить! Я вас за это к инспектору потащу! - хладнокровно заметил Лаптев.

- Да и мы инспектору пожалуемся, что вы оскорбляете нашу фамилию! - крикнул Анатолий. - Мы не какая-нибудь польская сволочь, а столбовые русские дворяне…

- Вот я тебе ешо покажу дворян! - в бешенстве повернулся к нему Нотович, но Анатолий шёл, обнявшись с Борисом, с таким решительным видом и глядел на него такими вызывающими глазами, что сердитый старик счёл благоразумным отложить выполнение своего обещания до более удобного случая.

Турнир на двуногих конях

Предсказание Алёши сбылось. Луценко прислал двух товарищей вызвать меня на бой. Меня только что выпустили из карцера, и я был в том придавленном, малодушном настроении, которое нагнали на меня трое суток одиночного заточения. Подъём смелых чувств и вызывающей удали, недавно владевший мною, миновал, как припадок лихорадки, и теперь моему детскому сердцу с какой-то болезненной жадностью хотелось только покоя, ласки, дружбы ко всем, даже к самому Луценке. И вдруг эти холодные, враждебные голоса:

- Шарапов! Наш товарищ Луценко вызывает вас на поединок. Вы нанесли ему оскорбление, и он должен смыть его вашею кровью!

Вызов Луценки просто раздавил меня горем и страхом; я чувствовал, что моё минутное торжество над ним было делом неожиданности и случайного вдохновения, что предстоящий бой с ним лицом к лицу, по всем правилам поединка, не может окончиться ничем, кроме моего постыднейшего поражения. Луценко был признанный всею гимназиею первый силач своего класса, а меня не упоминали даже наряду с четвёртыми и пятыми силачами. Я так смутился, что долго не мог ничего ответить Мурзакевичу и Есаульченке, которые с риторичностью выражений и важностью физиономий настоящих секундантов передавали мне в большую перемену картель моего ожесточённого противника, наслаждаясь и своею ролью, и моим бесконечным смущеньем.

- Впрочем, вы можете попросить у Луценки прощения перед своим и нашим классом, и тогда он, может быть, простит вас, Шарапов! - прибавил Мурзакевич, насмешливо взглянув на мои полные слёз глаза.

Я отчаянно замотал головою, но всё-таки не произнёс ни слова, и красный до поту, едва удерживаясь от плача, употреблял последние усилия, чтобы скрыть своё позорное малодушие. По счастию, со мной были Ярунов и Белокопытов; они не выдали меня.

- Третьеклассники не просят прощения у малюков, а таскают их за уши, когда они того заслуживают! Скажите это вашему Луценке! - величественно отрезал Ярунов. - Драться - другое дело. Шарапов принимает вызов! Ведь ты принимаешь, Шарапов?

- Конечно, принимаю, - пробормотал я сквозь слёзы, стараясь не глядеть на секундантов.

Ярунов и Белокопытов живо обделали с секундантами давно обычное им дело. Поединок назначен был верхами, на одних кулаках. Мурзакевич, высокий, широкоплечий первоклассник, вызвался быть боевым конём Луценки. Мне присудили взять в кони Второва, самого огромного и самого ленивого из всех наших третьеклассников.

- Без Второва и думать нельзя! На него как на каменную гору надейся, - объявил Белокопытов.

За Второвым издавна была признана безмолвным согласием класса эта специальность боевого коня, и он не только не обижался этою маловыгодною профессиею, но даже отчасти гордился и дорожил ею, так как чувствовал свою незаменимость в этом отношении, а потому и некоторого рода и необходимость свою для целого класса. Когда он требовал довольно бесцеремонно от хороших учеников готового перевода или готовых задач, чтобы избавить хотя раз в месяц от обычной субботней порки свою многострадальную спину, то всякий понимал, а сам Второв лучше всех, что Второву отказать нельзя, что для каждого третьеклассника не нынче, так завтра может наступить минута, когда он будет вынужден обратиться к Второву, когда его судьба в некотором смысле будет зависеть от Второва.

- Ну смотри ж, Второв, когда нужно будет - не откажи!

- Толкуй там… Я не по-вашему… Разве я когда отказывал товарищу? - с достоинством протестует Второв, не сомневаясь, о чём его просят.

Второва сейчас же привели ко мне, держа за обе руки, словно чересчур рьяного жеребца на розвязях, мои два друга и секунданта. Он уже слышал, в чём дело, и радостью предложил свои услуги.

- У него будет Мурзакевич, мне уж сказали второклассники! - с презрительной усмешкой объявил он мне. - Нашёл, на кого сесть! Это корова, а не конь. Только слава, что большой, а брыкнуть его хорошенько под колено, он как сноп свалится, растянется вместе с своим рыцарем… Часов земляных послушать, - при одобрительном хохоте товарищей добавил Второв. - Не бойся, Шарапчик, не унывай! Мы им зададим пфеферу!

Несмотря на его одобрения, классы и обед я просидел, словно в забытьи, весь предавшись тревожным и тяжёлым ожиданиям. Поединок должен был совершиться завтра, за банею, в присутствии обоих классов. В пансионе весь вечер только и речи было, что о предстоящем великом событии. Рыков, Лаптев, Акимов, все присяжные силачи гимназии, приняли горячее участие в подготовлении интересного боя; в седьмом и шестом классах собирались советы знатоков; то и дело подходили ко мне большие воспитанники, почти не знакомые со мною, участливо расспрашивали и давали практические наставления.

- Вы вот что, Шарапов: вы, главное, наперёд не наваливайтесь, чтобы Второв не спотыкнулся, да старайтесь за его голову прятаться, - говорил один.

- Первое дело - минуту вылучить, когда Луценко нагнётся. Тут одним ударом можно всё порешить! - уверял другой.

Старшие братья и Алёша проводили со мною все свободные часы, ухаживали и дружили со мною как-то не по обыкновению, как-то особенно снисходя ко мне, словно подготовляли меня к какой-то величайшей опасности или к какому-то священному обряду. Я сам чувствовал себя будто индийская вдова накануне самосожжения. Чуть не мерещилось, что надо писать завещание и прощаться с родными.

А вместе с тем сознание, что я сделался на эти минуты для всех интересным существом, героем дня, начинало мало-помалу окрылять меня чуть заметными приливами вдохновения, и поднимало понемножку расквашенные силы моего духа. Всю ночь я не спал, взволнованный не то мыслями, не то грёзами… Об Луценке страшно было вспомнить, и я побледнел как платок, в забывчивости неожиданно взглянув на него, когда мы садились рядом за утренний чай. Вся его наглая ротастая рожа, казалось, сверкала злобою и радостью в предвкушении неминуемого торжества.

- Надобно бы заказать заупокойную обедню, Есаульченко! - со смехом сказал он. - А то не было бы нонче у нас покойника…

- Что ж, вы разве собираетесь умирать от страху? - заступился за меня находчивый Алёша.

- Я-то собираюсь пока других хоронить, а умирать не собираюсь! - не оглядываясь на брата, продолжал Луценко. - А вот третьеклассникам не мешало бы трауром запастись на всякий случай… Не ровён час… Я шутить не охотник… Меня не разжалобишь слезами!

- Хорошая русская пословица есть, вы не знаете её? - улыбнулся Алёша. - Не хвались, идучи на рать! Ведь и синица море сжечь собиралась, да только людей насмешила.

- А вот посмотрим, кто смеяться будет. Теперь недолго, - хвастливо ответил Луценко и перенёс на моё раскрасневшееся и исстрадавшееся лицо свой злорадствующий взгляд.

"За банею" была обычная арена всякого рода таинственных событий нашей гимназической жизни. Длинное низенькое здание бани и швален отделяло заднюю полосу двора от широкой квадратной площади, стелившейся у подножия многоэтажных гимназических корпусов и охваченной от улицы высокою оградою. Этот "большой двор" был слишком открыт для взоров из инспекторской квартиры и дежурной комнаты, где всегда торчали учителя и надзиратели, слишком был на проходе всякого начальства и сторонних людей, чтобы в нём могли разыгрываться какие-нибудь сцены неофициальной пансионской жизни. Жизнь эта выработала себе в течение длинного ряда лет свои особые приёмы, уставы, потребности и давно отыскала свои особые, приспособленные к её нуждам, убежища, ставшие в некотором роде обязательными для грядущих поколений и грядущих событий. На тёмных лесенках и в запутанных переходах чердака совершались те, так сказать, личные дела этой закулисной жизни, которые требовали тайны даже от самого мальчишеского мира; здесь шептались о чём-то притаившиеся пары, затевались одиночные заговоры и подговоры, и вообще в этой нечистой темноте пряталось всё тёмное и нечистое нашей грубой пансионской жизни, боявшееся света и огласки.

"В дровах", в этих бесконечных ярусах дубовых поленьев, что целым лабиринтом охватывали окружность гимназического двора, как в непроходимом лесу укрывали то, что нужно было укрыть, укрывались те, которым нужно было укрыться.

Но кроме этих приютов личной тайны, нашему многоголовому ребячьему миру необходима была подходящая сцена для своего рода публичных отправлений его, безопасная от надзирающих глаз и от наказующих рук. Эта наша пансионская Олимпия и была "за баней". Тут было свободное ристалище для всех запретных подвигов наших. "За банею" происходили все драки, стена на стену и класс на класс, "за банею" держались поединки, "за банею" велись увлекательные игры, которых не допускал официальный гимназический двор.

Порядочная толпа была уже там: почти весь второй и весь третий классы, много семиклассников и шестиклассников. Сторожевые пикеты расставлены везде, где нужно, и на официальный двор отряжено по наряду настолько приличное количество пансионеров из каждого класса, насколько это требуется для отвода надзирательских глаз. Эти жертвы своего долга и своей очереди в печальном бездействии скитаются по пустынным камням опротивевшего всем двора, не совсем осторожно косясь и оглядываясь в нетерпении на манящие их таинственные углы "за баней", полные такого интереса и такого многолюдства.

Нас, бойцов, снаряжали как зверей в римском Колизее, как андалузских быков в цирках Мадрида, в таинственных уголках между дровами, недоступных публике. Ярунов и Белокопытов усаживали меня на шею Второва, который для этого торжественного случая выпросил у Ермолаича какие-то особые сапоги, подбитые какими-то необыкновенными гвоздями, и хвастался ими, словно и в самом деле он чувствовал в груди самолюбие отлично подкованного коня.

Анатолий был тоже около меня; он заботливо пробовал, твёрдо ли я уселся, поправлял мои чересчур выпиравшие коленки и давал последние напутствия, как художник, оканчивающий любимую картину, даёт ей последнее coup de maitre своей мастерской кисти.

- Что ж? Можно теперь? - нетерпеливо спрашивает Второв, которого всё лицо ликует заранее предвкушаемою важною ролью в этом рыцарском турнире.

- Что ж? Кажется, всё? - раздумывая, говорит Анатолий. - Смотри ж, Гриша! Не робей! Не осрами имя Шараповых! Бейся до последней капли крови! - Второв двинулся к выходу. - Да, постой! Вот забыл! - вдруг вспомнил Анатолий, догоняя нас. - Дай сюда правую руку.

Он, хмурясь, вынул из кармана брюк казённый носовой платок и стал им туго перетягивать мою руку выше кисти.

- А вот это хорошо! - подтвердил Ярунов. - Как это мы позабыли, в самом деле.

Ручонка моя налилась кровью и отяжелела, как свинчатка, перехваченная будто тисками на самом пульсе.

- Вот теперь уж хватишь, так долго будет помнить! - сказал Анатолий, потрясывая мою побагровевшую руку на своей огромной ладони. - Ну, с Богом! Молодцом! Отделай его по-шараповски!

Второв заржал как можно громче и грознее и навскачь вынес меня из-за дров. В моём бесконечном смущении мне показалось, что вокруг меня развернулась необъятная площадь, покрытая несчётною толпою. Каждая медная пуговица гимназической куртки смотрела на меня как любопытный и насмешливый глаз. А этих пуговиц столько кругом, и на земле, и на дровах, и на скатах широкой крыши швален! Публика заняла места, как в настоящем цирке, вокруг настоящего ристалища… Все разговоры умолкли, но все глаза, казалось мне, впивались в меня.

Луценко уже стоял на противоположном конце арены, шагах в тридцати, высоко торча своею нагло оскалившеюся белобрысою харею на широких плечах чёрного, как смоль, Мурзакевича. Кто-то протяжно командовал: "Ра-аз, два-а-а… - и потом вдруг, словно испугавшись чего-то, вскрикнул разом: - Три!"

Я качался, как гибкая тростинка, под напором ветра от неистового галопа, которым Второв бросился навстречу противника. Он без всякой очевидной надобности, единственно ради художественной полноты своего превращения в коня, гигикал и ржал, и сердито мотал головою, и топал как копытами своими коваными сапогами, наслаждаясь самим этим тщательным подобием лошадиных обычаев гораздо более, чем созерцавшая его публика. Что касается до меня, то я просто не знал, как усидеть на шее своего ретивого коня при всех этих изумительных прыжках, и бессознательно схватился, будто за настоящую лошадиную гриву, за его русые патлы, что, впрочем, не встретило ни малейшего протеста со стороны моего удалого скакуна и не уменьшило ни на йоту его рьяности.

Мурзакевич нёсся на нас тоже вскачь и тоже с гиком, ржанием и дикими прыжками. Я сидел ни жив, ни мёртв, скорчившись своею маленькою оробевшею фигуркою на могучих раменах Второва, словно мороженый воробей на крыше, не обдумывая никакого плана нападения, и только мучительно ожидая, как и куда поразит меня победоносная рука ненавистного второклассника. И вдруг, прежде чем я успел осознать, что уже встретился лицом к лицу с врагом своим, кулак Луценки, как ловко пущенный кистень, со всего размаху впился в мой левый глаз… Всё потемнело передо мною, и кровавые пятна запрыгали в темноте… Оглушительный крик одобренья раздался кругом. Это второклассники приветствовали удалый натиск своего бойца.

К счастью, опытный Второв, увидев неудачу первой сшибки, пронёс меня мимо, не дав возможности торжествующему Луценке нанести второго удара, и потом опять круто повернул на него. Мурзакевич тоже быстро обернулся и почти в ту же минуту мы сшиблись опять. Но теперь уже на плечах Второва сидел не я, а кто-то другой, полный смелости и злобы. Больно ушибленный глаз и нестерпимый позор, испытанный от малюка-второклассника перед лицом целой гимназии, на глазах всех силачей пансиона, на глазах Анатолия и братьев, - позор, который должен был занестись чёрными буквами за вечные времена в скрижали пансионской истории, - перевернул всё моё внутреннее существо. Малодушные фантазии, придавившие моё обыкновенно скромное и тихое сердце, разлетелись как дым; грубое прикосновение постыдной и досадной действительности разбудило в глубине этого сердца дремавшего там отчаянного зверя, который не мог ни просить пощады, ни давать пощады…

Я уже не прятался трусливо за голову моего коня, а нетерпеливо шпорил его каблуками в бока, и стиснув зубы от злобы, искал сверкавшими от злобы чёрными калмыцкими глазёнками ненавистного противника. Луценко увернулся от первого моего торопливого горячечного удара и нанёс мне сильный удар в плечо. Я едва успел отклонить голову, чтобы этот удар опять не хватил меня прямо в лицо.

Назад Дальше